Work Text
- Это что ещё тут? Что за салон у Анны Павловны Шерер?
Творилось невероятное. В стенах ИК-6 Шексна осужденный (именно с ударением на второй слог, конечно) Бесчастнов и жена его, гражданка Кирневич-Мурза, вдруг заговорили по-французски.Pour m'accompagner, vous devez renoncer à votre vie et renaître à la mienne.Вышли с длительного свидания, попрощались, Бесчастнов дотащил супружнице чемодан до двери, и уже от решётки, в полуобороте, разразился, пусть и с отменно славянским выговором, долгой французской фразой. Кирневич-Мурза немедленно ответила, тоже длинной фразой, наоборот, красиво и чисто, и завязался диалог, запрыгал и покатился картавый горох.
Конвоиры заслушались, растерялись. Скоро отмерли, конечно:
- По-русски говорить! И вообще – свидание окончено!
Бесчастного повели.
Кирневич-Мурза, Мишель Яновна – назвали ж человека, господи прости! – осталась со своим чемоданом, одна, под часами.
В КДС (что значит «комната длительных свиданий») висели дивные часы, деревянные, раскрашенные, точная копия астрономических часов из костёла в Гданьске. Внутри цифр вместе со стрелками ходили двенадцать знаков зодиака, все выпуклые, лаковые, а Близнецы были разнополые, голые, толстые, креветочно-розовые, и будили в посетителях КДС нескромные мысли. Между шестью и четырьмя часами мерцал на циферблате непонятного назначения медный круг, то ли фазы луны, то ли ещё что. В медном круге отчётливо, штрихованной ловчей сетью, отражались решётки.
И запах стоял в КДС – плотный, почти осязаемый, обжитого жилья, сладкого печёного лука и тряпок.
- Красиво? – кругленькая, как садовая соня, свиданщица загремела ключами в замке, по ту строну решётки, и Мишель Яновна тотчас перехватила ручку своего чемодана, чтобы выходить.
- Я видела настоящие, в церкви, в Гданьске, - сказала она, и прибавила весело, - ваши лучше!
- А что он тебе говорил? – спросила свиданщица прежде, чем – вывести. Видно было, что любопытство её фигурально гложет. Пока лился французский диалог, она стояла, замерев, невидимая за решёткой, и слушала, слушала.
Мишель Яновна перевела для неё французское:
- Просил прихватить с собой такого – ЯшуСтепашу. Он сегодня освобождается. Вот заберу его, и поеду.
- В бухгалтерии ищи, - посоветовала свиданщица, выпуская, вернее, выводя, - им там проездные выдают.
Мишель Яновна – господи, имя-то какое! – улыбнулась, кивнула, и пошла прочь, бия каблуками – кобылица копытами – и волоча барабанящий колёсиками чемодан.В перламутровом, мутном, матовом зимнем небе летели птицы – то справа налево ватагой, то слева направо. То молча, то истошно крича. Ветви сахарными сделались от январского липкого снега, и солнце, лукавое, несмелое, всё не шло из-за туч.
Стёпка Малыга, тот самый ЯшаСтепаша, стоял на ледяном глазированном крыльце домика бухгалтерии, и смотрел, задрав голову, на небо и на птиц, словно впервые. Шапка упала, роба раскрылась – роба дырявая, древняя, самая старая роба в бараке, не его, свою хорошую он оставил другому сидельцу. Шапка упала, ветер драл за уши – да ну и ладно.
- Степан!
Это была она, Мишка. Стёпка опустил – отпустил – глаза вниз от неба и птиц, и увидал её. Он видел Мишку прежде, на фотографиях в телефоне у Беса, но даже если бы и не видел, то непременно бы её узнал. Мишка была как та инопланетянка-андроид из «Через тернии к звёздам», глазастая и с неземным платиновым ёжиком. И тонкая, словно бы её нарисовали. Где-нибудь в аниме.
- Ты же Степан?
Стёпка кивнул, неуверенно, будто вдруг разбуженный.
- А я Мишель, Мишка, - отрекомендовалась она и вдруг изобразила церемонный, с винтовым взмахом руки, какой-то придворный поклон, - идём, я тебя переодену.
Стёпка, скользя, сбежал с ледяного крылечка, и потрусил за ней следом. Мишка оказалась с ним одного роста, а он был мелкий, Стёпка, метр шестьдесят всего. Но зато какая же она в жизни… Очень красивая.
Мишка остановилась возле крошечной сутулой машинки, раскрыла заднюю дверь, и метнула к Стёпкиным ногам два пакета:
- Облачайся!
На стоянке не было никого, кроме них, но Степан растерялся – как же, она будет смотреть?
- Я отвернусь! – пообещала Мишка, и тут же отвернулась.
Стёпка вытянул из пакетов поочередно – джинсы, свитер, пуховик, полосатый шарф. Разложил на сиденье, принялся переоблачаться, неуклюже прыгая. В пакете на дне остались кроссовки и два кукишем сложенных носка. Когда дело дошло и до них, Стёпка, всё ещё нелепо прыгая – что поделать! – краем глаза глянул на Мишку. Та считала ворон, как сам он давеча.
Стёпка скорым, вороватым движением отломил каблук у старого тюремного ботинка, ногтем подцепил во глубине сим-карту, вытянул и спрятал. И потом только позвал:
- Всё, можно! Я закончил.
Мишка повернулась. Серебряный ёжик её запушился от инея, и ресницы тоже сделались пушисты и побелели. «Долго я прыгал» - усовестился Стёпка.
- Мы же бросим это здесь? – Мишка кивнула на горочку тюремного тряпья, грустно темнеющую на голубоватом снеге.
- Ага.
- Так помчали!
Стёпка ещё подумал – как бы Бес, двухметровый и весом в центнер, поместился бы в эту её игрушечную смешную машинку? В эту вот кошку горбом? И, наверное, его мысль живыми буквами оказалась написана на простецком лице. Потому что Мишка сказала:
- Бес никогда в этой машине не катался. И не покатается никогда. У него сроку ещё двадцать три года.
И потом лишь – села за руль.Снег был белее неба. По одну сторону дороги разлеглось широчайшее Рыбинское водохранилище, сонное подо льдом. Только возле лунок кое-где чернели согбенные фигурки одиноких рыболовов.
По другую сторону тянулась равнина, и из снега навстречу словно выскакивали домишки, халупки, дровяные дачки, а потом вдруг внезапно как вышагнуло из снеговой зыби – серое, зубастое, клыкастое, рогатое, с башнями, чистый Мордор. Гидроэлектростанция.
- Чистый Мордор, - так и сказала Мишка.
Степан смутился, промолчал.
- Весной тут был такой ветер, что волны захлёстывали дорогу, - сказала Мишка. – Высокие, серые, с пеной.
«Врёте», - подумал Стёпка, но опять промолчал. Он ждал – когда же, когда она спросит, отчего он ЯшаСтепаша?ЯшаСтепаша. Он тогда потерял себя, и забыл своё имя. И полгода после ареста, до суда, и после суда, в СИЗО и потом на централе откликался на имя Яша. Пропал, потерялся, сгорел. В пепел рассыпался, стлевшим окурком.
Он молчал, в оцепенении, в ступоре, не в силах, да и не желая выдавить из себя ни слова. На допросах – и в камере. Арестанты играли в «терс», кричали:
- Яшка, Малыга, дачка тебе! – он молча брал передачу, и безропотно давал из неё «на общее». Зеки знали, что подобная немота случается с новичками, первоходами, и особо его не дёргали.
И в суде он всё молчал – оттого, наверное, и получил «меньше меньшего».
«Мутизм» - с презрением в голосе озвучил диагноз врач на централе, молодой кокетливый мерзавец по прозвищу Доктор Смерть, и прибавил совсем уж брезгливо, - «сопор, кикоз»…
Этот доктор ещё, веселясь и гимназически грассируя, звонко зачитывал диагнозы выстроенным на поверку зекам:
- Петрановских – ВИЧ, Филипенко – ВИЧ, Ященко – ВИЧ, - и заливался серебристым смехом. И Малыга – тоже. ВИЧ. Потом, на зоне, выяснилось, что Доктор Смерть попросту выдумал им всем этот ВИЧ, он развлекался так, игрался.
Потом, на зоне, злой двухметровый Бес всё-таки заставил Стёпку заговорить. Разговорил. В карантине ещё даже, до-зоны, наверное, от скуки. Ни следователи, ни судья, ни адвокат, ни зеки не сумели – а Бес, он смог. «Баба била-била, дед бил-бил, а мышка бежала, хвостиком махнула»…
Бес-Бесчастнов, человек-гора, весь расписанный синим, как чайник гжелью, чудовищный, красивый и страшный. Он не пугал Степана так, чтобы нарочно, говорил очень тихо, спецом тихо, заставляя собеседника поневоле вслушиваться в слова. Жизнь выучила Беса, чёрного принца преступного мира, небывалой хищничьей чуткости. Он, туз крестовый, всей разрисованной своею шкурой чуял малейшую ложь и фальшь, и мгновенно расслышал фальшивые ноты того самого «Яши», и пожелал непременно разгадать ребус. Как и прежний, Доктор Смерть, он развлекался, игрался. Тешил себя. Бес был настоящий «рцд», рецидивист, но попал к ним, к первоходам, в ИК-6, на строгий режим. Как так вышло? Бес говорил – мол, по прежним делам срок вышел, судимости снялись. Ну, и материальный интерес – на лапу дали кому следует. Потому что Бесу очень надо было именно в эту колонию, в ИК-6, для его целей. Он непростой был тип, этот Бес.
И он-то, конечно, разгадал. Что Стёпка – не Яша. Успел прежде, чем колония вручила Стёпке разгадку – арестантскую робу с биркой. Всплыло, как пена над супом, истинное имя зека Малыги, проходившее по всем его документам. Стёпка сделался ЯшаСтепаша, и Бес, раз уж так вышло, и он принял в бедолаге какое-никакое участие, взял Стёпку под своё покровительство. На службу. В шныри.- Сколько тебе лет? – Мишка наконец спросила, и не то.
- Двадцать два.
- А то мне Бес говорил о тебе, про ЯшуСтепашу, и про статью твою, а про возраст я что-то и не спросила, просто запомнила, что мальчишка.
«А вам сколько лет?» На вид Мишке могло быть и двадцать пять, и сорок. Но, кажется, ей было неплохо так за тридцать. Просто потому, что всем Бесовским «заохам» было хорошо так за тридцать.
Снеговая равнина тянулась теперь по обеим сторонам дороги, лишь иногда проскакивали мимо деревья, чёрные и скрюченные, как ведьмины лапы, и спутанные космы кустов, и время от времени домики мелькали, в резных наличниках, как в кружеве, в снегу почти по самую крышу.
Машина встала на светофоре – дорога их перетекала в более важное, широчайшее шоссе.
- А, я и забыла совсем, - Мишка вдруг потянулась мимо Стёпки к бардачку – Стёпа аж захолонул – и вытащила из бардачка старенький кнопочный телефон, - держи. Тебе же есть, что в него положить?
- Ага, - беззвучно выдохнул Стёпка, ошалевший от терпких духов и обдавшего его жара.
- Гляди! – вдруг крикнула Мишка громко и звонко, и пальцем показала в окно за Стёпкой. – Вон!
В снегу, за обочиной, сидела маленькая лисичка, серебристо-рыжая в пастельно-синем снегу. Стёпка дёрнул было дверцу – выйти, взглянуть поближе, но Мишка не дала:
- Ты чего, ку-ку? Зелёный!
И машинка побежала на зелёный, повернула – и Стёпка ещё раз её увидал, лисичку, как она сидит, вся в сугробе, как в гнезде, серебристо-золотая, и только глаза, нос и ушки – чёрные.Когда въехали в Москву – Стёпка сразу понял, что за четыре года Москве ничего не сделалось. Какая была, такая и осталась. Дома, дома, сперва простецкие, потом и побогаче, острый чёрный шип Музея космонавтики, и толчея – на дороге, и на тротуарах. И люди все до единого после Рыбинска показались ему красивыми, те, кого успел он разглядеть.
- Ты не сиди дома, погуляй обязательно, - велела Мишка, - Бес рассказывал, многие после освобождения по месяцу дома сидят и в окно глядят. Боятся. Вот не надо так.
- Ага.
- У тебя дома есть холодильник?
- Уже не знаю, - Стёпка нащупал в кармане пакетик, с тем, что отнято было у него при аресте, там был ключ, от дома, бумажка, и несколько мелких монеток.
- Ладно, разберусь.
Мишка остановила машину напротив продуктового – дорогущего, «Азбука вкуса» - и за руку вытянула Стёпку на улицу:
- Идём! Купим корм.
Стёпка смутился и «корму», и самому действию – что за благотворительность?
- Мне семьсот рублей в бухгалтерии выдали, на дорогу, - обрисовал он свои перспективы.
- Оставь их себе, - разрешила Мишка.
Они стояли на входе в магазин – и, куда ни упади взор, рядами разбегалась роскошь. Цвета небывалые, яркие, праздничные, Стёпка осовел от дороги, а теперь ещё и очумел – ряды продуктов виделись ему разноцветными истошными пятнами.
- Зачем ты это делаешь? – Мишка вслух прочла его мысли. – У тебя на лбу, Стёпочка, субтитр, и я его вижу – для чего ты это делаешь, что ты со мной нянчишься? Ответ – потому что Бес меня попросил, - и она выдернула из стойла одну тележку, и покатила перед собой, - не отставай!
Он не отставал. Думал только: «Бес-то попросил, а ты-то что согласилась?» Но она ведь не сказала бы, почему, конечно.
Мишка больше с ним не говорила. Тоже устала, наверно. Она молча накидала в тележку консервов, молча расплатилась на кассе – на эти деньги Стёпка с Бесом питались бы неделю. Молча довезла его до дома – в приарбатский Карманицкий переулок. Помогла вознести пакеты, придержала дверь.
- Ну, пока, Стёпка, до завтра!
До завтра – потому что назавтра он должен был выйти в Мишкину фирму работать, курьером. Так Бес договорился.
- Ага, - только и сказал Стёпка. Прикрыл за нею дверь, прислонился спиной к стёганому дерматину – дома.В квартире не было никого. Проданные комнаты стояли закрыты, и белые двери отражались в лаковом паркете – как в реке. Пахло домом – старыми обоями, пылью, деревом, и ещё чем-то, сладким и жалким. Стёпка шорохнул пакетами, зажёг свет.
- Стёпка! – Мишка не постучалась, просто толкнула дверь, и дверь поддала Степану по спине. – Смотри, кто-то в подъезде оставил!
Она не только вернулась – вволокла в прихожую ёлку. Белую, пушистую, меховую, что ли, всю в шарах и гирляндах. Ёлка упиралась лапами и нежно звенела.
- Держи, на счастье! – сказала Мишка. – И теперь уж точно пока!
- Вы сами – ку-ку, - Стёпка перехватил у неё ёлку, и впервые улыбнулся.В этой квартире четыре комнаты, две его, две нет. Две чужие необитаемы, закрыты на ключ, а две Стёпкины – в самом конце длиннейшего коммунального коридора. Мама, когда со Стёпкой всё это случилось, разделила лицевые счета и продала две комнаты из четырёх.
На Стёпиных комнатах не было замков – он толкнул одну дверь, своей бывшей детской, и вошёл. Свет из коридора лёг на паркет, как лунная дорожка. Окно светло синело, и в нём мерцали жёлтым – окна дома напротив. Раньше на этом доме, напротив, на крыше, стояло исполинское рекламное красное сердце, загоралось и гасло, словно биясь. Мама говорила еще: «оно встанет – и помру, так ты меня замучил, Степаша». Сердца не стало – и да, вот…
Стёпка взял из пакета банку с какими-то китайскими сосисками, отколупнул крышку, сел в кресло, не зажигая в комнате света. Вытянул пару безвкусных сосисок из банки, сжевал. Потом встал, поставил банку на пол, распахнул оконную раму – в комнату вшагнул острый ледяной воздух, вмиг смяв домашний воздух, сладкий и жалкий. Стёпка вволок в комнату ёлку, прислонил к стене, воткнул гирлянду в розетку. Электрическое сияние вспыхнуло, отразилось в паркете. Стёпка покопался в карманах, вложил сим-карту в кнопочный телефон, сел в кресло, и приготовился ждать.
В окне – в стекле закрытой рамы, пыльном, мутном, призрачно отсвечивала ёлка. А в открытом окне стоял его город. Стоял и глядел в лицо, жёлтыми злыми глазами, разбуженный сыч, чудище обло, озорно, огромно, стозевно. И лайяй – летящей по проспекту сиреной.
Телефон зазвонил.
- Я, - сказал Стёпка.
- Что ты? – расхохотался Бес по ту сторону, у себя в Рыбинске. – Головка от?
- Привет, - смутился Стёпка, - я спал уже. Почти.
- Она – дома?
- Поехала домой, - решил за Мишку Степан.
- Добро. Ну, спи, засоня. До завтра. Завтра отчитаешься мне. Всё, пока, обнял.
Кажется, слово «шпион» в старину считалось обидным ругательством, за него могли даже вызвать. На дуэль. А в наши дни – «шпион» – звучало почти что почётно. Стёпка не знал, новая его роль лучше или хуже шныря. Он, и правда, хотел спать.
----- CHAPTER BREAK -----
На другой день Мишка уже не показалась Степану такой красавицей. Бледная, маленькая, с припухшими глазами, в шапке. Ничто не портит так человеческую красоту, как шапка. Мишка заехала за Стёпкой рано утром – тот едва успел кое-как помыться и почистить зубы пальцем – и увезла его на новую службу.
С утра мело, и снег стоял в воздухе, как в сувенирном стеклянном шаре, Стёпка из-за снега и толком не разглядел Москву. Как в тумане мелькали за стёклами фасады домов старого центра – будто тонкие надменные ангельские личики, бледно прописанные иконописцем. И иногда выступал из снега – как прежде тот рыбинский Мордор – какой-нибудь страшный современный стеклянный дом, торчащий среди изящных мансард, будто указующий палец.
Они доехали на Цветной, свернули во дворы, и Мишка остановила свою крошечную горбунью-машинку возле кирпичного дома, телесно-розового, с трубой.
- Выходи! Приехали.
Стёпка вышел, почти по пояс в снег. Отряхнулся, взбежал за Мишкой на стеклянное крылечко. Ему стыдно было себя, такого, лохматого, маленького, в дешёвой одежде, да что поделать. По счастью, в холле Мишкиной фирмы не оказалось особенной роскоши, и в приёмной тоже. Так, два грустных фикуса, клееная мебель, карта мира, ледяной мерцающий монитор и грустная секретарша.
- Гелечка, принимай, новый курьер! – не здороваясь, крикнула Мишка, и сдёрнула шапку. И тут же, чёрт побери, снова сделалась хороша – белые волосы взошли на её голове, как солнечные лучи, и Степан подумал невпопад – уж не влюбился ли он? Но нет, конечно же, он не умел влюбляться…
- Твой? – Гелечка лениво повернулась к ним на вертящемся своём стуле. Она была чёрненькая, светлоглазая, с клычками как у акулы.
- И выдай ему пятёрку из праздничных, авансом, человек вчера освободился, - вместо ответа повелела Мишка, махнула им обоим на прощание, и убежала прочь по коридору, на ходу выпутываясь из куртки.
- За что ты сидел? – Гелечка посмотрела Стёпке в глаза, в упор – бледными, почти белыми, серебристыми глазами.
- Мента спустил с лестницы.
- Ого, - уважительно оценила Гелечка. Она порылась в ящиках, достала из конверта лососино-румяную пятёрку, вручила Стёпке, - расписку пиши!
Стёпка присел за отставленное в сторону «крыло» её стола, принялся писать «Я, Малыга Степан Евгеньевич, получил аванс в размере…» Время от времени он поглядывал по сторонам – потолки в этом офисе были странные, кое-где сводами, как в русском тереме. Гелечка заметила его поглядывания.
- В этом доме раньше была конюшня. Князей Шаховских, - похвасталась она.
Стёпка огляделся вокруг уже без стеснения.
- И где конь стоял? Вот прямо здесь?
- Возможно.
В коридоре застучали шаги, явно большого человека. И большой человек вошёл – высокий, толстый бородач в костюме. Пиджак не сходился на нём, и был расстёгнут, и дышал бородач тяжело, и глаза его, навыкате, с опущенными внешними уголками, были печальны.
- Моша, у меня совсем ничего не готово, - жалобно сказала бородачу Геля, и тот совсем увял, - вот отправлю курьера, и я вся твоя, - кажется, она пыталась его утешить.
Моша пожал плечами, вздохнул с шумом, потопал прочь – шаг его долго бухал по коридору. «Странный офис, - подумал Стёпка, - все грустные, и все с ненормальными именами. Геля, Моша. Мишель Яновна».
- У вас есть работники с нормальными именами? – спросил он Гелечку. Та слегка опешила от такой непосредственности.
- Теперь вот есть – ты. А ты что, Степан Евгеньевич, дурачок?
- У меня синдром Аспергера, - соврал Стёпка, но потом прибавил правду, - и химеризм.
- А что – второе? – про Аспергера Гелечка знала, смотрела «Теорию большого взрыва».
- Две группы крови в организме одновременно, и соответственно две личности.
- И как они уживаются в тебе?
- Одна спит почти всегда, вот только сейчас проявилась, - Стёпка уже чувствовал, что его немного несёт. – Меня врачи не берутся лечить. «Мы таких больных не лечим, мы вас только изувечим». Не знают, как подступиться. Если случится аппендицит, или какая другая операция – я просто умру.
- Ого, - повторила Гелечка, опять с интересом. Ресницы её, пластмассовые от туши, так раскрылись, что царапнули кожу под бровями. – «Случится аппендицит»… Ты сложно выражаешься, химерист Малыга с двумя личностями.
- А чем у вас фирма занимается?
- Бухучёт, аудит. Основные клиенты, будешь смеяться, колдуны – ИП Шахрай и ИП Муратов. Они так развернулись со своим колдовством, что налетели на обязательный аудит. По ООО-шкам, не по ИП, конечно. Ты как раз сейчас поедешь к Шахрай, отвезёшь ей доки по проверке. Знаешь Москву-то, сиделец, не потеряешься?
- Я москвич, - обиделся Степан.
- Ну отлично. Поедешь на проспект Мира, локацию я скину.
- Мне некуда, у меня кнопочный…
- Ну, распечатаю, горе ты моё. Проездной купишь из подотчётных, чек не выбрасывай. Отдашь Шахрайше доки, потом обратно ко мне. Всё, утки – на старт!
- Что? – не понял Стёпка.
- Мультфильм был, «Утиные истории», там говорили – «утки – на старт».Степан сбежал с крыльца, с непривычки сильно ударив стеклянной дверью – та аж запела.
Метель улеглась, солнце вышло, с сосулек радостно полилась вода. Он побежал к метро, по Малому Сухаревскому, уворачиваясь от капели.
Потоптался на светофоре, перебежал бульвар – на бульваре играл скрипач, и собачка перед ним танцевала на задних лапках. Ещё светофор – Стёпка проскакал по щиколотку в жидком снегу. Парадная лестница старого цирка полна была, как та коробочка, бог знает кем – студенты, китайцы, арабы, человек в ростовой кукле зайца и коробейники с воздушными шарами. Пахло шавермой и арбузным тающим снегом. Перед входом в метро Стёпка чуть замешкался, создавая грешным делом пробку – он вспоминал, как от Цветного доехать поскорее до проспекта Мира. Вспомнил, зашёл.
Он немного боялся метро – каково оно будет, через столько-то лет. Но всё осталось как было – толчея, тянущий с собою людской поток – людоворот, как омут, и запах резиновой гари. Правда, поезд пустили новый, с дурными какими-то поручнями, загнутыми совершенно противоестественным образом. И в вагонах появились экранчики, на которых транслировалась вовсю какая-то глупость. «Мишка права, - подумал Степан, - нельзя сидеть дома, как освободишься. Нужно срочно жить!»
Он выскочил на улицу на проспект, дверь поддала ему так, что Стёпка едва не выронил заветную папку с «доками». По проспекту идти от метро было всего ничего – курьер-новобранец скоро отыскал железную дверь, тоже с двух сторон осенённую бойкой капелью. Набрал на домофоне заветную, Гелечкой распечатанную цифру:
- Курьер!
И сонный голос протрещал в домофоне:
- Открыто.«Как же я это богатство люблю и уважаю – с лебедями, с чучелами». Так Стёпка думал, поднимаясь по мраморным ступеням, и в зеркальном лифте стиля ар-деко, и перед резной, тоже до зеркального блеска заполированной дверью – в полировке отразился сам Степан, изрядно вытянутый.
- Курьер? – дверь открыл красавец с подбритыми висками, голый, в одном лишь полотенце на бёдрах. Смуглый, холёный, весь велюрово-гладкий, с играющими под бархатной кожей мышцами, как у породистого коня или пса – непременно гнедого.
- Ага, - согласился Стёпка.
Красавец смотрел мимо него и, кажется, вовсе не видел. А вот Стёпка, что забавно, этого красавца отлично знал – то был Марат, Муратов Иван Дмитриевич, девяносто первого года рождения. Статья сто пятьдесят девятая, часть вторая. Он и на централе был точно такой – вечно полуголый (жара стояла), лощёный, с выбритыми до синевы висками и со всё сощуренными глазами – близорук был. Этот Марат по профессии своей был альфонс, разводил по телефону стареющих дурочек. Злюка, дурак, картёжник, наркоман. Он Стёпку тогда, на централе, к счастью, в упор не видел, вот и сейчас не разглядел.
- Мамочка, к тебе курьер! – крикнул Марат куда-то в комнаты, и голос его затанцевал в потолках скромным эхом. И Стёпке: - В комнату иди, только разуйся.
Стёпка стряхнул с ног, не развязывая, великоватые ему кроссовки, и поплёлся в комнату, оттуда его уже звали:
- Мальчик, сюда!
Стёпка вошёл и увидел ИП Шахрай – тётку типажа «мечта отставника», в спортивном, она сидела верхом на тренажёре-велосипеде, и лениво крутила педали. В комнате царил то ли запущенный ремонт, давно одолевший хозяев, то ли просто бардак. Коробки, мебель в чехлах, лампа вместо люстры.
- Давай! – Шахрай протянула руку со своего велосипедного трона.
- Я не мальчик, мне двадцать два, - Степан отдал ей папку. Всё в нём протестовало от такого амикошонства.
- Мальчик, - невозмутимо возразила Шахрай, не глядя на него, пролистывая папочное содержимое, - я же вижу, не ври.
Глаза у неё были подведены, как у египетских мумий – синим, и до висков. На толстухе такое смотрелось так себе.
- Я девственник, - сурово уточнил Степан, - но это не повод меня унижать. Даже если вы, как ведьма, это и отлично видите. Вы же не знаете моих обстоятельств.
В коридоре отчётливо взоржал подслушавший Марат. Шахрай оторвалась от бумаг, и свысока – с высоты же – но и с интересом поглядела на Степана:
- Я могу тебе погадать. Пять тысяч.
- Да спасибо, не надо, - у Стёпки всего было столько, да ещё и минус проездной.
- Тогда иди, - отпустила его Шахрай, с одновременным отбрасывающим жестом.
- Мамочка, ещё же к Объедкову! – из коридора напомнил Марат.
- Съездишь ещё на Китай-город? – сказала Шахрай, в словах её присутствовал вопрос, но то был, несомненно, приказ. – Иваша, скинь ему локацию!
- Мне некуда скидывать, у меня кнопочный, - сознался Стёпка, выходит, соглашаясь и с Китай-городом, и с Объедковым.
- Я ему нарисую, - посулил из коридора Марат, пришёл в комнату с ручкой в руке, и на одном из документов мгновенно начертил план-схему. – Вот, направо, направо, вверх по Солянке, в арку, по лесенке, и там он и сидит, на своём чиппендейловском стуле.
- На чём?
- Да увидишь. – Марат выпрямился, поправил на поясе полотенце, и протянул Стёпке листок – так на него и не глядя, глядя в сторону и чуть вверх, - давай, стартуй! Вот это отдашь.
И вложил, мгновенно и воровато, в руку Степану целлофановой, торпедочкой, свёрток. Эх. Стёпка мгновенно угадал, что это, к сожалению. Но увы – растерялся, поддался обаянию момента. И взял.До Китай-города Стёпка ехал в метро по прямой, а напротив него развалился на сиденье персонаж в костюме коровы. Таком, по типу мягкой пижамы. Какая-то дубленка невразумительная была, конечно, сверху накинута на персонажа, но в общем и целом… Стёпка подумал – что сказал бы Бес про такого вот человека-корову? И пришёл к выводу, что Бесу на всего этого типа, с рогами его и хвостом, хватило бы единственного слова – «неприемлемо». Бес вообще был краток в определениях, брезговал растрачивать себя.
Улицу Солянку едва-едва расчистили от снега, лёд кое-где ещё лежал под ногами горбом. Так, то перепрыгивая, то перешагивая через снеговые препятствия, добрался Степан до искомого особнячка, позвонил в дверь. Его впустил даже не охранник, настоящий ливрейный швейцар.
- К Объедкову? Второй этаж, прямо из лифта, - напутствовал он чуть опешившего Стёпку.
Было тут отчего опешить. Шахрайшина роскошь по сравнению со здешней была ничто. В холле, и в лифте, и на втором этаже царствовал стиль, настоящий, выверенный, не Шахрайшин новодельный непонятно какой эрзац. Колонны, фарфор, берлинская зелень, и элегантная лепнина в духе фон Графа – позднее, увядающее барокко. На стенах висели настоящие картины – Стёпка, знакомый с искусством семидесятых, признал зомбических работяг Попкова и сомнамбулических мардариев и премардариев, как капля с ушами, Целкова. И в таких прихотливых барочных рамах висели они – что вздрогнешь.
Прямо по ходу, из лифта, манила распахнутая дверь, судя по всему в приёмную. Стёпка бесшумно просочился бочком – здесь красота цвела ещё пуще, высились резные напольные часы, с башенками и автоматонами. Мебель стояла не чиппендейловская, правда, а бидремейер. Но Стёпка не понял разницы, он не ведал мебельных стилей, он просто опять проиграл в голове пассаж про «лебедя и чучела».
За столом – ножки стола были львиные, в форме буквы «икс» – сидел молодой человек, изящный, с ядовито-льняною чёлкой, с острыми ушками начинающего эльфа, и что-то сосредоточенно рисовал. Стёпка подкрался – медная табличка на столе перед юношей гласила: «Секретарь-референт Объедков П.А.». Секретарь-референт старательно обводил на ватмане геральдическое древо, Стёпка рассмотрел немецкие фамилии, каждая помещалась в отдельном яблочке, писаная узким готическим шрифтом.
- А какое яблочко здесь вы? – не сдержался Стёпка. Что-то его вторая личность стала всё чаще себя проявлять.
- Это геральдическое дерево Врангелей, а моя фамилия Объедков, - юноша поднял на Стёпку дымно-синие глаза, - что мне, ничтожному, там делать? И – Вороронцев не принимает.
Вороронцев Г.В. – это написано было на другой табличке, на двери у референта за спиной, и далее – какие-то титулы.
- Мне не надо Вороронцева, я к вам, - сознался Стёпа. – Вот, пакет от ИП Муратов.
И Стёпка церемонно выложил из рукава свою торпеду, прямиком на геральдическое дерево.
- А-а… - референт не удивился, и даже не обрадовался, просто взял торпеду кончиками острых пальцев, - спасибо.
Стёпа внимательно на него смотрел. Этот Объедков был узкий и длинный – вот он потянулся лениво, в кожаном своём эргономическом кресле, будто говоря: «гляди, каков!» – был он одет в пепельный костюм, с подчёркнуто зауженной талией. Он тянулся – и из ангельски белого манжета показала коготок прихотливая цветная татуировка. Белые волосы, лицо, словно нарочно прорисованное гримёром – всё с ним было ясно, с этим секретарём-референтом.
- А вы как секретарь, и чай, и кофе подаёте? – спросил Стёпка, отчего-то зная, что этого – можно так спрашивать.
Объедков, уже зачарованно игравший своей целлофановой игрушкой, как кот мышью, медленно её разрывая коготками, рассмеялся – высоким, совсем мальчишеским смехом:
- И даже шоколадки подаю, - и глянул исподлобья, как кот, - как тебя зовут, дитя моё?
- Стёпа.
- Так иди уже, Стёпа. Иди. Катись – к хуям.
И часы, как по заказу, пробили полдень – скрипуче запела шарманка, и куколки-автоматоны пустились в пляс, забавно выламывая ручки-ножки. Стёпка поглядел на них, прыгающих, как блохи, да и пошёл – не туда, конечно, куда предлагал ему коварный референт, а в офис.В метро до офиса Стёпка ехал сидя, но больше уже на людей не глазел. Он думал. Секретарь-референт Объедков его озадачил.
Из-за молодости собственных моральных установок у Стёпы пока не имелось. Были мамины, старые, интеллигентские, наполовину – вообще правила хорошего тона, и были новые, Беса. Бесовы моральные установки больше всего напоминали инструкцию к некоему механизму, или, вернее, к этому механизму правила безопасности. Не суй пальцы в лопасти, не трогай проводку, не влезай – убьёт… В инструкции было и про гомосексуалистов – мол, не люди они, впрочем, как и баба – «дырявая», не человек. На зоне были «опущенные», или «пинчи», так звал их Бес. Убирали помойки там, туалеты. Но Стёпка как-то прежде не думал, из кого эти «пинчи» получаются. Неужели же из таких вот прекрасных Объедковых П.А.?
Стёпка стал вспоминать – не потрогал ли он ненароком референта, не зашкварился ли? И сам не заметил, как доехал.На Цветном, в общепите, голодный Стёпка немедленно купил резиновый, облитый кунжутными слёзками бургер, и уже разинул было рот – кусить, как зазвонил телефон.
- Я, - сказал Стёпка в трубку.
- Ты, - согласился с ним Бес, - слышишь меня?
Стёпка представил, как Бес стоит, с телефоном в руке, в сумрачной душной каптёрке, и жар от печной трубы шевелит волосы на щедро татуированных его плечах.
- Тут интерес был к тебе, - сказал Бес, - кое-кто пытался разузнать о тебе, через тюрьму. Марат – знаешь такого?
- На централе вместе сидели, - вздохнул Стёпка, понимая, что таки вляпался.
- Тут один у нас разбрехался о тебе, как ты один живёшь, в Москве в двух комнатах. Я хотел было осечь, да не успел. Так что смотри, Марат этот гнида, может и кинуть тебя.
- Ты и Марата знаешь? – впрочем, Стёпка верил в Беса, тот мог знать кого угодно, особенно из сидевших. В тюрьме все и всё друг про друга знали, и имели мнение, и у каждого сидельца сложена была репутация – куда там наивному «соцсети высмеяли».
- Она на работе? - Бес не удостоил Стёпку ответом про Марата, спросил про интересное ему. Про Мишку.
- Не знаю, я с утра в разъездах, - смутился Стёпка.
- Вечером расскажешь, - почти с угрозой пообещал Бес.
Стёпке захотелось взмолиться: «Отпусти меня! Я плохой шпион!» Но Стёпка знал, что Бес его, конечно же, не отпустит из шпионов.
Бесу важно было знать, ежедневно, а по возможности ежечасно, что делает Мишка без него. Не потому, что она была такая уж развратная. Просто Бес влюбился – в эту вот Мишку, в одну из своих заочниц. С Мишкой с единственной он ходил на длительные свидания, с остальными заохами – только на короткие. Они с Мишкой даже расписались. Только вот Мишке не было до Беса какого-то особенного дела. Она приезжала на свидания, переводила деньги на «ларёк», и даже однажды отдала большой долг, когда Бес продулся в «терса». Но ей было скучно с Бесом, она в Беса скоро наигралась. Мишка, единственная из всех бесовских – не шла ему в руки. Стёпка помнил подслушанные их, Беса и Мишки, телефонные разговоры – Бес все время повторял ей: «Слышишь? Слышишь меня?» - как будто пытался поймать, удержать за щиколотку уже отлетающего от него ангела.
- Расскажу, - грустно согласился с Бесом Стёпка.
Телефонный разговор внезапно оборвался – наверное, в барак заявилась «контора». Стёпка вздохнул с облегчением, и впился зубами в остывший, пружинящий при укусе гамбургер.Гелечка сдержанно обрадовалась Стёпиному возвращению. За спиной у секретарши маячил толстый Моша, при появлении Стёпки он, кажется, убрал руку с её плеча.
- Вечер в хату, часик в радость, чифир в сладость, - поприветствовал Стёпку Моша, и тот понял, что весть о его лихом прошлом уже разнеслась по фирме.
- Так, на самом деле, в тюрьме никто не говорит, - криво усмехнулся Стёпка, - поменьше смотрите Камеди клаб. А вы – владелец компании?
Стёпка знал, что Мишка не владелец компании точно, а кто владелец – не знал.
- Нет, всего лишь такой же наёмник, как вы или Геля, - отвечал изумлённый Моша, - хозяин этой фирмы – господин Аненбург, он на Кипре. Для недавнего арестанта вы подозрительно борзы. Разве тюрьма не учит осмотрительности?
- Ещё как, - тут же согласился Стёпа, - а кто такой Объедков?
- Референт Вороронцева, - машинально ответили Моша и Гелечка, хором, - а что?
Стёпка решил не признаваться, что помимо своих основных обязанностей он сегодня, кажется, ещё и выполнил миссию наркокурьера. Просто пожал плечами:
- Так, вспоминали при мне – фамилия смешная.
- Я же говорила тебе – что он ебобо, - сказала Моше Гелечка, кивая в сторону Стёпы.
- Я здесь, - напомнил Степан, - и всё слышу.
Он уселся за стол, с самого краю, пристроил на коленях пустую папку.
- Не буду вас отвлекать, - Моша направился к выходу, кивнул Стёпке на прощание, - удачи вам, высокородный Малоней.
- Это из Вудхауза, из книги «Псмит-журналист», - пояснил Стёпка для Гели, на случай, если та не знает, кто таков высокородный Малоней, - тоже курьер.
- Горе ты моё, - вздохнула Гелечка, - доки отдал?
- Отдал, - отчитался Степан, - что дальше делать?
Гелечка задумалась на мгновение, потом пододвинула к Степану стопку бумаг, высотой сантиметров в двадцать:
- Всё это нужно вбить в один-эс. Давай, приступай!
Развернула перед ним на мониторе бухгалтерскую программу, пододвинула мышь и клавиатуру. Она думала, наверное, что Стёпка не справится, растеряется. Но Стёпка не растерялся. Он в своей жизни повидал вещи куда похуже – например, «точковку», тюремную бухгалтерию. Вот где за ошибку могли и голову расколоть. Тюрьма и вправду выучила Стёпу осмотрительности. Но и умению не бояться и не теряться.
Гелечка убедилась, что дело идёт, Стёпка работает аккуратно, быстро, и ничего не портит. Она сперва следила за ним, затем переключилась на переписку в смартфоне, а потом и вовсе куда-то делась. Стёпка одолел уже половину бумажной кучи, когда справа от него заверещал городской телефон.
- Я, - Стёпка снял трубку – Гели же не было, - слушаю.
Он хотел бы представиться названием фирмы, но тут только сообразил, что названия этого не помнит и даже не знает.
- Соедините с Моисеем Боровским, - попросили в трубке. Стёпка оценил кнопки на аппарате – имелась там одна, «Боровский М», Стёпка наудачу ткнул в неё, услышал «Алло», и повесил трубку. Подождал немного – телефон молчал, не перезванивал, значит, соединилось.
Стёпке скучно стало возвращаться к работе – Гелечки не было, подгонять его было некому. Он свернул бухгалтерскую программу, и стал лазить по сетевым папкам. Нашёл одну: «Адреса, поездки», явно для курьера – на завтра стояло пять адресов. Раскопал макеты логотипов – ну, кракозябры! – правда, так и разведал название фирмы – «Аудит-центр». Поискал фотографии с коропоративов, не нашёл – наверное, такой позор лежал под паролем. В Гелиной папке «Учебные материалы» обнаружился вордовский файл, в который Стёпка не мог не залезть. Как спидозник не смог бы пройти мимо файла «ВИЧ», или безногий мимо файла «ампутация». Текст назывался «Химера». Стёпка пробежал глазами по диагонали – и в тексте мелькнуло его собственное имя. «Ого!» Он оглянулся на дверь – Геля всё где-то гуляла – и принялся читать.
Это была, наверное, художественная книга, потому что после «химеры» стояло ещё «1725. Нашатырь» - название первой главы.
Однажды вот так же, случайно, Стёпка нашёл у матери на принтере, в черновиках, сказки дервишей – мать печатала варианты диссертации на обратной, чистой стороне. Стёпка тогда прочитал все сказки до единой, и не пожалел.
И сейчас он нырнул в текст, как купальщик в воду. Сперва потрогал ножкой – не холодно ли? И потом – бултых!
----- CHAPTER BREAK -----
Звёзды в небе – прохудившаяся крыша мира, или же – шляпа, простреленная навылет. Россыпь алмазов (или – битого стекла?) на бархатном дне небесной шкатулки. Сочельник, на подлёте Рождество. В эту ночь девки ворожат на женихов, и неведомое подходит близко-близко к бедным нашим жилищам, и тёмные гении пристально глядят – с небес ли? из бездны? – на грустную грешную землю. Одни из нас молят бога, чтоб не заметило, не разглядело их чёрное око, другие же просят, ждут, жаждут замеченными быть – да только на них не смотрят.От света масляных фонарей снег на проспекте сукровично-розов. Нарядные санки, все из полукругов и гордых лебединых выгибов, невесомые, золотые, от лёгкости своей подпрыгивая, летят по снегу. Так и лисичка бежит по сугробам, от охотников, или навстречу чему-то, что дразнит её любопытство. Из тени в свет, в радужных ореолах, мимо петербуржских ночных фасадов, призрачных, будто сонные ангельские личики, едва намеченные иконописцем на заднем плане, за плечом у святого.Сани, мерцая фонариками, звеня колокольцами, дымя печкой, промчали по улицам и стали у музеума. Был в Петерсборге такой музеум, покойный царь Пётр собрал в нём из разных стран, с целого света – трофеи, монстров, уродов, чучело слоновое, и прочих диковин сорок сороков. Разместилась коллекция уникумов в доме казнённого боярина Кикина, в палатах, отнятых царём у семьи заговорщика.Возница бросил поводья, отворил у саней дверцу, и на снег, пружинисто оттолкнувшись от резной подножки, слетел пассажир, молодой и порывистый. Вот легко взбежал он по ступеням бывших Кикинских палат, цокоча каблуками, словно козлёнок копытцами – да, был он молод, несмотря на солидную соболью шубу и суровую маску-бауту. (Многие персоны в столице прятали лица под такие маски, когда желали остаться неузнанными). Вот он зябко повёл плечами, под шубой своей, в мехах, и погремел дверной ручкой, сперва тихо, потом погромче, потом, в нетерпении, повернулся к двери спиной и несколько раз ударил каблуком – так, что массивные доски дрогнули и запели.За дверью, в недрах музеума, родилась паника.Трое смотрителей-сторожей, они же истопники, они же и дневные экспонаты музеума, согласно штатной росписи, в меру собственной фантазии отмечали приближение Рождества. По чаркам разлили спирт, бережно и, как верилось сторожам, незаметно сцеженный из банок с мёртвыми монстрами и уникумами – мутный раствор с беловатыми хлопьями. (Когда-то царь Пётр задорого выторговал рецепт сей медицинской жижи у мумификатора-немца).Трое сторожей, карла Фома, микроцефал Степан и шестипалый Яков, все в зелёной солдатской форме, уже сдвинули праздничные чаши и готовились вкусить нектар, когда парадная дверь затряслась и загрохотала.- Он, - вздохнул сокрушённо Фома, и поставил кружку обратно на столик – Фома крепко обхватывал её двумя пальцами-клешнями, - нет ему покоя.- Так сочельник, вся нечисть на землю стремится, - Яков попрятал посуду и поплёлся открывать. Малыш Степан только хлопал глазами – из-за слабого ума бедняга не осознал, ни кто явился, ни зачем – понял лишь, что пить пока нельзя.- Милости прошу, ваш-благородие, - Яков распахнул дверь, и нарядный господин впорхнул в музеум – лёгкая морозная фея, в сопровождении позёмки и ледяного сквозняка.Яков прикрыл за ним створку. Гость оглядел сторожей и спросил тихо и отчего-то удивительно внятно, по-русски, но с сильным немецким акцентом:- А где ваш гермафродит? Иди андрогин – тот, что Сашка?- Убёг, - похвастал общительный Фома, - или убёгла. Скушно им с нами стало.Четвёртый их сторож, существо двуполое, и в самом деле, из музея недавно сбежало – то ли вправду соскучилось, то ли нашло своё счастье.- Зажги мне свечи, карапет, - велел гость Фоме, - и проводи до двери.Фома ловко возжёг на подсвечнике три свечи, и увёл ночного визитёра с собою. Тот важно шествовал среди банок и чучел, не глядя на уродов, минуя чучело слоновое. Раскрытые полы шубы равнодушным нежным порхающим мехом щекотали страшные и диковинные экспонаты.Фома посветил – и гость открыл собственным ключом низкую потайную дверку, забрал у сторожа подсвечник, и зашёл. Ему почти голову наклонять не пришлось, перья шляпы лишь тронули притолоку.Дверка за гостем захлопнулась, и Фома поспешил к товарищам.- Что, нашёл? – Яков достал спрятанную кружку. - Будем, братцы.Чаши наконец-то сдвинулись, звякнули, глупый Степан отхлебнул и спросил:- А кто это был-то?- Кавалер, - скупо ответствовал Яков.- Это Демон, - пояснил дружелюбный Фома, - кавалер казнённый, Демон, как сочельник, или просто луна растет – он приходит, ищет свою голову.- Так у него голова – на плечах, - не понял Степан.- Значит, она – не его, - ответ Якова был краток.- А ему своя надобна, - прибавил Фома.Издали, из тайной комнатки, послышался грохот. Что-то тяжкое пало на пол и, биясь, покатилось.- Неужели приставил? – изумился Фома, и все трое опустили кружки, и наперегонки бросились – смотреть, как кавалер приставил себе свою настоящую голову.Увы, если кавалер и пытался – попытки его не увенчались успехом.Подсвечник стоял на столе, озаряя банки с двумя заспиртованными головами – мужской и женской. Головы плавали в спирте лицами вверх, лёжа на затылках, как спящие – и страшные круглые срезы с посечёнными костями и жилками были у них отчётливо видны. Женская голова, темноволосая, с плачущими глазами, принадлежала красавице Маше Гамильтон. Казнена была Маша без вины, царём Петром в пароксизме презлобства, в год смерти Шишечки, трёхлетнего мальчика-наследника (девятнадцатый грустный год).А вторая голова была та самая, кавалерская. Странно, конечно, что гость её себе хотел, кавалерская голова была без глаз и поклёвана птицами. Хоть и посейчас заметно было, конечно, что при жизни – казнённый был замечательный красавец. Льняные волосы оплетали красавца, как водоросли русалку, пряча увечья, склёванные глаза прикрыты были, как у спящего, и обведённые кармином губы сложены то ли капризно, то ли насмешливо.Нарядный гость валялся на полу, перед столом с головами.В распахнутой шубе, с авессаломовым ореолом из чёрных локонов – шляпа откатилась далеко в угол – господин пребывал в глубоком обмороке. Белая шея его, в разорванном галстухе, вывернута была, будто сломанная, и коготки, острые, кошачьи, наточенные, жалко царапались по полу, запутанные в длинном придворном кружеве.- Падучая, - понимающе вздохнул Фома, - плохо барину. Видишь, Стёпка, у него своя головизна чёрная, а он – всё белую себе хочет, - поведал Фома товарищу секрет кавалерских голов. - Давайте, братцы, подымайте, отнесём его.Яков и Степан подхватили кавалера с пола, как переломанную куклу – он и был, что твоя куколка, лёгкий и хрупкий, на шарнирных суставчиках, разве что шуба трудно волочилась за ним – соболья, тяжеленная. Фома подобрал пушистенькую нарядную шляпу, взял подсвечник, и ловко своими клешнями затворил потайную дверь на ключик – а ключик вернул кавалеру в его карман.Пока гостя тащили среди банок и мимо чучела слонового – кровь пошла у него носом, полилась из-под маски, перепачкав шею и надорванный галстук. То ли барин ударился, когда падал, то ли и прежде был он нездоров.Фома распахнул обе парадные створки на улицу – санный возок ждал хозяина.Кучер открыл дверцу, и помог сгрузить бесчувственную ношу, заодно и подтёр собственной жёсткой варежкой барину кровь. Сердобольный Фома сунул обморочному кавалеру под масочный баутин нос тряпку, щедро смочённую нашатырём. Нашатырь у Фомы завсегда за пазухой лежал наготове – для чувствительных музейных гостей. Кавалер перёдернулся, ресницы дрогнули, щекоча баутины прорези, значит, жив. Фома надел на гостя его шляпу, почти не помятую, и нашатырь от носа убрал. Захлопнул и дверцу.- Бывайте, ваш-благородие! – хором прокричали сторожа вослед удаляющимся саням, и пошли в тепло, к своим кружкам.Сани катились по тёмным улицам. От лёгкости собственной взлетая на ухабах, в дыму от печки, в радужном славном сиянии масляных фонариков. Звёзды спрятались, набежали тучи, и из туч посыпался хлопьями нежный, сочельничий снег.Кавалер в санях открыл глаза, снял маску и обтёр измазанное чёрной кровью лицо – тонким кружевным платком. Стянул перчатку и приложил к стеклу тёплую руку, чтобы протаяло, и можно стало смотреть. Видно сделалось в проталинке – как сходят на землю белый снег, и бесконечный холод, и непонятные силы, таинственные и необъяснимые, в какие верить серьёзно и искренне – die Schande, позор для образованного человека.
----- CHAPTER BREAK -----
В тот вечер Бес его Мишкой недолго пытал.- Домой одна поехала? – только и спросил он.- Одна, - подтвердил ему Стёпка, и Бес отстал.Попрощался, даже не узнав ничего про самого Степана – как у того день прошёл, первый рабочий.Перед самым уходом Стёпка отыскал в коридоре Мишкину дверь – чтобы сказать, что он идёт домой. Дверь он нашёл, но входить не стал – за дверью слышался курлыкающий французский говор, это Мишка по телефону беседовала с Бесом. Они часто так разговаривали, чтобы другие сидельцы не сумели Беса подслушать. Бес учил французский в школе, через пень-колоду, а Мишка знала так, она где-то там родилась, то ли в Дижоне, то ли в Довиле.Правда, и Стёпка скоро стал понимать, о чём они говорят, нет, он не знал по-французски, но некоторые слова повторялись, повторялись, он запомнил, и потом подсмотрел в словаре. Словарь валялся на промке, старый, лохматый, без некоторых листов, но Стёпке хватило – и тех, что остались. И он примерно знал, о чём они говорят, ох, лучше бы не знал, конечно. Многие знания – лишния печали, так, кажется, сетовал один пожилой еврей.Так вот. Оттого, наверное, Бес так мало Стёпку и спрашивал – что сам проболтал с Мишкой весь вечер.Стёпка воткнул телефон заряжаться, и ёлку включил, как ночник. Она замерцала, отражаясь в паркете, вниз макушкой. Стёпка вспомнил, что вот так же и прежде у них горела ёлка, в том же углу, и он, Стёпка-маленький, лежал с коклюшем, в компрессе на шее, и собака входила в комнату, осторожно цокая коготками.- Как чёрт копытцами, - говорила мама, - Люцифер.Мама рассказывала – в льежской церкви стоял один Люцифер, столь самодовольный и прельстительный, что пастор потребовал вынести его из церкви вон – уж больно был он красив. Люцифер, не пастор. Будил трепетание умов.А Стёпка фантазировал тогда, закрывая глаза, что этот робкий собачий «цак-цак» за его спиной – это цокают шпоры кавалергарда. Вот бог знает, отчего, ну правда. Быть может, мама слишком часто ему читала – воспоминания разных средневековых кадавров, мемуары Сен-Симона, мемуары Манштейна. И Гептамерон.И Стёпка, уже засыпая, подумал, что завтра он непременно отпросится на кладбище, вернее, в колумбарий. К маме.Наутро Стёпка опять почистил зубы пальцем – щётку он так и не купил – и поехал на работу, уже своим ходом. В центре метро было полупустое даже с утра, Стёпку почти не толкали. Все свои полторы остановки до работы Стёпка ехал сидя, изучая глупости, мелькающие на метрополитеновских свежезародившихся за время его отсидки экранах.Гелечка, утренне-сонная и ещё более грустная, чем вчера, выложила было перед Стёпкой распечатку пяти маршрутов (именно их он вчера и подглядел), но потом спохватилась.- Давай-ка я тебя с коллективом познакомлю.- С начальством? – тут же уточнил Стёпка.- Я твоё начальство, смирись, - мрачно ответила Гелечка.А ведь это было важно – кто начальство, ведь Стёпка собирался отпроситься сегодня в колумбарий. И пораньше, пока кладбище работает. «Ладно, потом, - подумал он, - у неё и отпрошусь, пусть уж представляет – коллективу». И покорно пошёл за Гелей в обход по комнатам, как сурок за савояром.В первой по ходу комнате сидела женщина, рыжая, кудрявая, как барашек, и с ног до головы в шотландском. У неё было некрасивое, но «дорогое» лицо – с чертами, заново перерисованными пластическим хирургом, так, что нечитаемы сделались прежние, природные. Губы, брови, скулы были именно такие, как «надо», а вместе выходила отчего-то фигня.- Татьяна, - представила её Геля, - наш главный бухгалтер. А это – новый курьер, Степан.- Стё-опушка, - протянула главбушка, будто корову звала. Степан подумал – Татьяна нормальное имя, на общем-то фоне (где Геля, и Моша, и Мишель Яновна).Во второй комнате сидела собственно Мишель Яновна, и болтала по телефону – они сунули нос, и не стали заходить.В третьей было пять или шесть толстых девиц – бухгалтерия – Геля их всех назвала, и Стёпка никого не запомнил. Но эти-то были с обычными именами.- А, вот ты где, дядя Стёпа! – в бухгалтерию просунулся и Моша, всё в том же своём незастёгивающемся пиджаке.Это было обидно – дядя Стёпа. Милиционер…- А я к вам, дамы, с объявлением, - начал было Моша.- Стёпа, это Моисей Львович, наш генеральный директор, - перебила его Гелечка, ладошкой указуя Стёпе для наглядности, но Моша тотчас же перебил её – тоже:- А вот и нет!- Что – нет? – хором переспросили Стёпка и Геля. Бухгалтерия молчала, только любопытно тянула шеи.- Больше не генеральный директор, - провозгласил Моша, то бишь Моисей Львович, очень торжественно.Моша вкатился в кабинет весь, вплыл, как рыба-луна. Стёпа почуял, как веет и пышет от Моши нервическая дрожь, как горячее облако. Вот точно такое облако материализовалось однажды возле Беса, в каптёрке, когда он спорил со смотрящим за общим Адамом. Этот Адам тогда проворовался, опозорился с точковкой, и Бес его поймал, сперва ругал сиплым неслышным шёпотом, а потом встало над ними вот так же жар-паром, горячее облако гнева и страха – и Бес ударил Адама лавкой. Кого мог бы ударить здесь лавкой Моша?Вслед за Мошей в комнату впорхнула и Мишель Яновна, сегодня она была в балетной пачке и в мартенсах, как такая пожившая фея.- Девушки, - объявила Мишель Яновна, и тоже торжественно, - Моисей Львович от нас уходит. Сегодня его последний день. А я, к сожалению, с завтрашнего дня стану вместо него – и-о, - эти последние «и-о» Мишка пропела с трагической ясностью, видно было, что ничуть она им не рада. - Жалко, конечно…- Жалко… - наперебой потянули и девочки, и все отчего-то разом уставились на Гелю, - а отчего он уходит? Из-за чего?- Не из-за чего, - чётко выговорил Моша, тоже глядя на Гелю, - из-за кого. Из-за кого.Тут Гелечка пискнула, толкнула Стёпку, преграждавшего ей дорогу к двери, и с топотом, лбом вперёд – кинулась вон. Стёпка только и видел, как пролетел мимо него душистый веретенообразный смерч.- Это было жестоко, - сказал он Моше, без осуждения, и потом – девочкам, всем, поворачивая голову по кругу, - приятно было познакомиться.И вышел вслед за Гелей, потому что та явно понеслась реветь – надо же было успокаивать. И, выходя, Стёпка увидал краем глаза, что Мишка следит за ним с интересом.Когда Стёпка приблизился к Гелиному столу, та уже успела высморкаться, и глядела молодцом, только дрожали плечи.- Говно человек, - обругал Стёпка Мошу, - мог бы и не при всех.Гелечка кивнула, и хлюпнула носом.- Я так не могу. Я сейчас домой поеду, - сказала она демонстративно спокойным голосом. – Ты посидишь за меня, курьера вызовем из курьерской службы, он всё развезёт, а ты посидишь, поотвечаешь на телефон. Доки раздашь, примешь. А?Видно было, что Гелечке очень хочется сбежать вот прямо сейчас, и только чувство ответственности не пускает. Так уж её Моша обидел – Стёпка и не понял, чем, ведь, если человек из-за вас увольняется, это гордость и честь, значит, вы того стоите?- Я посижу, - согласился Стёпка, - только вызови курьера сама, я же не умею.- Оки, - вздохнула Гелечка, и принялась копаться на столе – что-то искать. Может, номер курьерской службы.- Тебе бы гордиться, - подсказал ей Стёпа, - что из-за тебя целый гендиректор уходит.- Много ты понимаешь.Гелечка позвонила в курьерскую службу, разложила для Стёпки документы кучками, потыкала пальцем в папки на мониторе – вот курьерское, вот менеджерское, вот бухгалтерия. Все было просто, прямо скукота.- Я Мишелочке сама скажу, что ты теперь за меня, - Геля встала с кресла, накинула на плечи пальто, не просовывая руки в рукава и не застёгиваясь, взяла сумочку, - доки отдашь курьеру, там всё просто. Прощай, дядя Стёпа, и удачи!И вышла вон, наконец-то уже явно, со звуком, рыдая – пальто, как крылья, затрепетало на её плечах.«Завтра тогда, - решил Стёпка, - в субботу поеду». Он подумал, что секретарь получает зарплату уж побольше, чем курьер, а работы – с гулькин хер. Мило.Геля уходила по коридору, глядела на запертые двери, за которыми кипели интриги, и вздыхала, и плакала, и рукавами ненадетого пальто цепляла за разлапистые фикусы. Стёпке было жаль её, но не очень – сама же дура.Приехал наёмный курьер, и Стёпка отдал ему задания – для всех пяти адресов.Стёпка не очень понял, что именно делает секретарь, и подозревал, что по большей части – ничего. Сам он был у Беса чем-то вроде секретаря, помогал ему с тюремной бухгалтерией, готовил, ну, и стирал… Увы, нет, был он, Стёпка, всё-таки чем-то вроде слуги. Да и ладно…Он разобрал документы, часть впечатал в открытую ещё Гелей таблицу. Запищал телефон – и Стёпка переключил звонящего на Мишель Яновну. Покрутился на стуле, подумал, не почитать ли в Гелиных «Учебных материалах» ту книгу, про кунсткамеру, если Геля, конечно, её не удалила.- Здорово, Яшка!Стёпка поднял глаза на вошедшего – и вспомнил, что он таки вляпался. На пороге стоял Марат, он же ИП Муратов, в плоской кепке и в пальто с рисунком «гусиная лапка». Пальто раскрыто было, и узко ему в плечах.- Я Степан, - возразил Стёпа тихо и сдержанно. Грубить он не стал. Всё-таки ИП Муратов был основным клиентом его новой работы. Кормилец.- Да, мне сказали уже, - рассмеялся Марат, зубы у него были теперь фарфоровые, белые в голубизну, - а что придуривался на централе?- Сопор, мутизм. Кикоз, - Стёпа демонстративно переложил на столе бумаги. – Вам кого-нибудь пригласить? Или вы лично ко мне?- Я к Кирневич-Мурзе, - уже расхохотался Марат, аж придержав во смехе рукой свою плоскую кепку.«Это Мишка, - вспомнил Степан, - она Кирневич-Мурза. Ох…»Плохо было и то, что Марат его всё-таки узнал. Но ещё хуже было, что он пришёл к Мишке – Беса разорвало бы надвое от такой новости. Марат был жиголо, альфонс, разводчик, охотник, не оставляющий подранков, убивающий дичь метким выстрелом в глаз. Бессовестный, хитрющий, подлый. Каждый день на централе Стёпка слушал, как когтит он в соцсетях очередную жертвочку, и потом высасывает её, как кость, и в телефон урчит, разгрызая: «Зая, зая, зая…»Хотя, вдруг он пришёл по работе?- Вы на самом деле колдун? – спросил у Марата Степан. – Или притворяетесь ради денег?- Наглый нынче секретарь пошёл, - Марат приблизился к столу, вея полами пальто, отодвинул бумаги и присел на край, болтнув ногой, - но симпатишный. У тебя, Яша, говорят, комната на Арбате стоит на сдачу?- Я Степан, - напомнил Стёпа.- Ладно. Так сдашь мне комнату?- А вы правда колдун?Марат посмотрел на Стёпку очень внимательно. У него глаза были, как полированное дерево, или как у большой собаки, карие, с мягкими бликами. Незлые. И волосы на висках и на подбородке были подбриты по одной длине, переливались, как муаровая тень. Пахло от него шоколадным табаком, и весь он был как шоколадный заяц, но здоровенный, два на два.- Я такой же колдун, как ты или твой Бес, - сказал он весело, – у меня резюме висело на «хэдхантере», и вместо «кладовщик» написано было «колдовщик». Ну, опечатка. И фотка, конечно, была. Ну, Шахрайша, мамочка моя, увидела фотку, и этого «колдовщика», ну, и позвонила мне.- И заверте… - продолжил Стёпа, из Аверченко.- Че? А, ага. Понеслося. И я теперь тоже ИП, на меня часть оборотов ложат. Воот, Яша, то бишь Стёпа. А комната мне очень нужна, у меня сейчас ощущение, что Шахрайша, мамочка моя, у меня всё время жопой на лице сидит и не слазит. А дышать-то хочется.- Пятьдесят, - озвучил Стёпа цену за комнату, - завтра могу показать.Марат замер, раздумывая. Стёпа снял трубку, набрал внутренний Мишкин:- Мишель Яновна, к вам ИП Муратов. Пускать?Марат опять рассмеялся, облизывая зубы.- Пускать! – разрешила Мишка.- Кирневич-Мурза ожидают, - объявил Степан для Марата. – Я провожу.Тот стянул с головы кепку, провёл пятернёй по велюровым гнедым волосам – как-никак, собрался к даме.- Полтинник так полтинник, - согласился он с ценой, - ладно, завтра зазырим твои хоромы. Ну, веди!Стёпа проводил гостя до Мишкиной двери, и замер, прислушиваясь – о чём они будут говорить? Речь пошла про отписной аудит, потом отчего-то про Ла Вея, как тот дрессировал крупных хищников. Потом Мишка сказала:- Душно, - и прогрохотала мартенсами до двери, приоткрыть. Стёпка едва успел отпрыгнуть.Он вернулся на место. Было непонятно – пришёл Марат к Мишке как к юристу, или как альфонс. Может, Шахрайша ему наскучила, и он желал сменить хозяйку? Что Бесу-то говорить?Телефон пискнул – и Стёпка соединил с бухгалтерией. Поискал Гелину книгу – нет, Геля её не удалила. Вторая глава была датирована на двенадцать лет раньше первой, «1713», и называлась «Амбра». Стёпка на нервной почве стал читать её, попутно думая, что же сказать Бесу.
----- CHAPTER BREAK -----
«Я продулся, проигрался, пропал. Дела мои запутались окончательно. Папи забирает меня к себе, пока не расплетётся гордиев наш узел, и ты скоро увидишь, увы, того, кого ни видеть, ни слышать уже три года не желаешь. А я эти три года скучал по тебе смертельно, всё глядел в окно на дорогу – нет ли кареты твоей? И сейчас, в петерсборгском папином доме, стану слушать, без надежды – не звякнет ли во дворе колокольчик. Прощай же, до встречи – будет она, или же нет?Любящий тебя бесконечно, безмерно, до седьмого неба китайских богов, твой и только твой Р.»В Риге снега почти не было, а здесь его навалило до неба, до седьмого неба китайских богов.Ледяным и слепяще-звёздным выдался сочельник года одна тысяча семьсот тринадцатого. Ранним утром, на постоялом дворе, пока кучер «переобувал» карету, переставляя её с колёс на санные полозья, молодые господа сонно таращились с крыльца на утреннее звёздное небо. Старший из них с удовольствием узнавал на своде небесном знакомые созвездия и тут же их называл по именам, а младший – только зевал, прикрывая узкой ладошкой розовый рот.В карете ехали они втроём – юные бароны фон Лёвенвольде, средний и младший, и камердинер Кейтель, молодой ещё человек, но уже вполне упитанный и степенный. Как только карета стартовала с постоялого двора, Кейтель завернулся в шубу, опустил на лицо до самого носа меховую шапку и в таком убранстве отправился на свидание к Морфею.Молодые господа отчаянно мёрзли, тщетно тянули шерстяные гетры повыше, до бёдер, и зарывались носами в пушистые муфты. Дорожная печка почти не грела, пыхтела еле-еле.- Едем, едем, из столицы славной и древней – в столицу новую и поганую, - капризно и сердито проговорил младший Лёвенвольд, - дома мы – сыновья плени-потен-циария, - он по кусочкам выговорил длинное слово – грассируя и запинаясь, - а здесь станем – выскочки лифляндские, одни из многих.- Ну, ты мог бы и не ехать, - лениво возразил его брат, согревая дыханием тонкие, в перстнях, пальцы – и пар клубился из его рта, как у человека, курящего трубку.- И что бы мне было делать – жениться? На всех на трёх? Сделаться первым в истории лифляндским султаном? – юноша произнёс эти слова с комическим недоумением, и брат его рассмеялся.Два брата, два барона, младший и средний.Средний, Фридрих Казимир (для домашних – Казик) был высок, изящен, и до прошлого года считался самым красивым из всех трёх братьев Лёвенвольде. Его даже называли в Риге – Прекрасный Юноша (поклон Шекспиру). Фридриху Казимиру минул двадцать один год. Он знал греческий, латынь, и бойко щебетал по-французски – галантный кавалер, ценный приз. Увы, год назад оспа жестокой птицей исклевала его лицо, и Казик остался чертовски хорош отныне лишь издали, под толстым слоем пудры и краски. С расстояния десяти шагов – да, римский профиль, оленьи очи, спиральные вороные локоны. Отец, Лёвенвольд старший и первый, обер-гофмейстер кронпринцессы Софии-Шарлотты, выписал Прекрасного Юношу из Риги к себе в Петербург, к малому двору, планируя пристроить побитого оспой красавчика поближе к собственной (чуть подслеповатой) патронессе. У русских кронпринца и кронпринцессы отчего-то который год не получались наследники. Нужно было выручать…Младшему, Густаву Рейнгольду, было всего пятнадцать, и шестнадцатилетие стояло на пороге. Дома звали его Рене, во французском стиле, а рижские дамы и девицы прозвали мальчишку «фреттхен», хорёчек, так же звалась дамская меховая блохоловка, подвеска-наперсник. Фреттхен Рене, нежный вкрадчивый мальчик, как недавно узналось, ловко и непринуждённо сделал брюхатыми двух девиц из мещанок и одну пасторскую дочь. Потому, собственно, и очутился в петербургской карете с братом – сбежал, вернее, был эвакуирован.Рене был темноволос, с бархатными грустными глазами ночного зверька. Его узкое белое личико несколько портила постоянная сердитая гримаска. Тонкие усики и серьги, по замыслу Рене, должны были делать его старше, но выходило – чёрт-те что. Бездарный Рене не знал толком ничего, кроме французских романов и французских же стихов, и старший брат их, Карл Густав, Гасси, дразнил юного повесу: «Если бы ты был костяшкой домино – ты был бы – пусто-пусто».Карета резко остановилось, и в переднее окошко видно стало – как сорвался со своего места кучер и сиганул за сугроб.- Забавно было бы, если бы он совсем от нас убежал, - мечтательно произнёс Рене.- Наверное, съел за ужином что-то не то, - предположил тактичный Кейтель. Он привстал, подышал на круглое, как иллюминатор на корабле, переднее окно, вгляделся и успокоил. - Вон, сидит, шапка видна.Рене тоже подышал на своё окно, приложил к заиндевевшему стеклу тёплую ладонь – и ладонь отпечаталась на стекле. В протаявшей ямке виден стал высокий, до середины кареты, ледяной сугроб, и на вершине сугроба, на сизой корке ледяного наста – крошечная огненная лисичка. Лисичка с интересом посмотрела на Рене, носом прилипшего к стеклу, и даже сделала по направлению к карете несколько несмелых шажков, полуползком – от страха и любопытства.- Казик, смотри, - Рене толкнул в бок сонного брата, по уши завёрнутого в волчью шубу.Казик глянул в ледяную проталинку и машинально потянулся – к пистолету на поясе.- Не надо, Казик, зачем? – остановил его Рене. - Она нам всё тут провоняет.Кучер вернулся на облучок, сани тронулись, покатились. И лисичка прыснула прочь – огненным росчерком по белому снегу.В новую столицу, город Петера, возок вкатился уже на ночь глядя. Братья-бароны и Кейтель не без страха смотрели на недостроенные дома и неизбежных спутников русского градосооружения – разруху и хаос. В темноте строительные усилия императора Петра были едва видны в оконные проталинки, и оттого казались ещё страшнее.- Чаша горькая нас ожидает, - предрёк Казик.Рене и камердинер не ответили – по пути их растрясло так, что отнялся язык.Кучер немного поплутал по тёмным, разрытым улицам и наконец отыскал дом, что арендовал Герхард Лёвенвольд – дом был купеческий, деревянный, но просторный и достойный. Не чета, конечно, их рижскому каменному дому…Карета въехала во двор, взлаяли собаки, слуги с фонарями побежали с крыльца – встречать. Казик выбрался из кареты, пошатываясь от усталости. Отец спустился к нему от дверей и раскрыл объятия – круглый и крепенький, как грибок, он был на полголовы ниже сына. Кейтель выполз из кареты, держась за бока и причитая, и сел бы в снег – не подхвати его под руки дворня.Рене, завёрнутый в пушистую шубу, сидел в карете и смотрел злыми глазами, словно пойманный волчонок – встать Рене не мог, в пути у него онемели ноги. Казалось, все о нём забыли. Но вот из дома вышел ещё один человек – высоченный беловолосый молодчик, оглядел приехавших, и в три шага оказался возле кареты.- О, моя Смерть! – обрадовался Рене, и весь подался к нему. Белокурый гигант подхватил мальчика на руки, словно пушинку, и внёс в дом – а Рене обнимал его за шею. Имя гувернёра молодых Лёвенвольдов и в самом деле было Deses, что по-французски и значит – Смерть.Десэ устроил Рене на козетке в гостиной, ловко стащил с него обледеневшие гетры и негнущиеся ботфорты, и принялся растирать юноше ноги. Мимо них волочили в комнаты дорожную поклажу, порозовевший в тепле Казик взволнованно рассказывал отцу, как они ехали, и как доехали, и доносил последние рижские сплетни.- Десэ, а в этом доме – у тебя тоже есть секретная каморка? – шёпотом спросил Рене своего учителя – и лукаво ему подмигнул.- Да, есть, - криво усмехнулся Десэ. Правильные черты его то и дело сводило судорогой – если бы не это, Десэ был бы настоящий красавец. - Как только ты придёшь в себя, малыш – я всё тебе покажу.- И Казику? – уточнил Рене, ревниво.- Казику? Обойдётся Казик, - совсем тихо прошептал Десэ, - образина бестолковая.За промёрзшими снежным пухом оконными стёклами лихорадочно и тревожно заплясал свет дорожного фонаря, и со двора раздался жалобный звон бубенцов – прилетели ещё одни сани, нарядные, высокие и лёгкие, словно комарик-карамора.- Гасси! – отец глянул в окно и тотчас узнал – чья карета.Десэ встал с козетки и текуче – необычайно шустро для его комплекции – выскользнул из комнаты.На пороге гостиной явились двое – и захолустным рижским юношам эти двое почудились высшими божественными существами, ангелами или даже архангелами, серафимами, керубами – ну, теми, что парят в раю возле самого господнего трона.Два офицера в длинных плащах, подбитых влажно блестящим бобровым мехом, и под плащом у обоих – молочно-белые адъютантские мундиры, мерцающие, как спрятанное сокровище, и драгоценные аспиды генеральских портупей, и длинные шпаги, и под мышкой – пуховые нежнейшие шляпы… Рене даже подскочил на своей горбатой козетке – так его взволновали прекрасные гости. Два генерал-адъютанта русского кесаря Петера, новьо, нововыпеченные его русинские варварские аристократы, осыпанные милостями и бриллиантами, закутанные в дорогие меха – да вот же ради чего, ради какой фортуны стоило ехать сюда, в эту новенькую, строенную-недостроенную русскую столицу – из столицы старой, глухой и дряхлой.- Уж простите, папи, что мы к вам совсем ненадолго, - первый из вошедших с насмешливой грацией поклонился хозяину дома, - я только взгляну на наших оболтусов – и, увы, мы сбежим от вас прочь – ведь нас ожидают дамы. Мне не терпелось увидеть, что мальчишки наконец-то до нас добрались.Отец тут же добродушно его извинил, только чопорный Казик завистливо скривился на «ожидающих дам».Amoklaufer – Неистовый – Гасси, Карл Густав Лёвенвольд – вот кто был этот первый, ценитель дамского общества. Старший из трёх братьев, красивый и надменный, оживший римский патрицианский портрет, но в переплетённых горгоньих змеях зеркально-тёмных локонов. Париков Гасси не признавал. Он был более груб, чем кокетлив, скор был на гнев и на громкий смех, бретёр и шпион, отравитель, соблазнитель, кесаря Петера личный порученец – собственный отец с недавних пор обращался к Гасси с осторожностью.- Казик, дитя мое! – Гасси заключил в объятия среднего брата, и полы плаща колыхнулись, а перевязь звякнула. - Ты холодный, как ледяная статуя! А где же наш малыш, наше картавое недоразумение?Рене легко поднялся с козетки – словно не он только что умирал на ней от усталости – сделал к брату несколько невесомых шагов, и чулки его заскользили по дощатому полу. Злая гримаска вернулась на лицо Рене:- Я здесь, Гасси.- Привет, Рене, - Гасси не стал его обнимать, но сказал с ехидной усмешкой, - если бы ты был норвежским воином, Рене – в Вальхалле ты получил бы имя – «Ни Выстрела Мимо». Я наслышан о твоих рижских подвигах.Рене надулся, а Гасси продолжил:- Разрешите представить вам моего приятеля, Виллима де Монэ. Вилли, это мои братья Рене и Казик, с отцом ты знаком. Виллим Иванович – генерал-адъютант Его Величества, о чём, впрочем, так и кричит его адъютантский мундир.Скромный Виллим Иванович вышел на свет божий и склонил светлую голову в изящном поклоне. Казик завистливо ел его глазами, а Рене тотчас сделалось стыдно за себя – лохматого с дороги и торчащего посреди комнаты без обуви, в позорных шерстяных чулках. Рене дёрнулся было сбежать обратно на козетку, но Гасси удержал его за плечо – жёсткими цепкими пальцами:- Погоди, Рейнгольд. Помнишь, Вилли, я говорил тебе – как вы похожи с моим младшим братишкой. Рене, правда, растрёпан и не накрашен, но немного фантазии – и ты увидишь, что же такое я находил в тебе всё это время. Отчего я был так на тебе помешан.- Мне кажется, это всего лишь фантазия, Гасси, - возразил отец с осторожным недовольством.- Разве? – Гасси обнял за плечи – одной рукой недоуменного Рене, другой – смущённого великолепного Виллима Ивановича, и подвёл обоих к зеркалу, и отошёл – чтобы не портить парного портрета.В зеркале отразились две физиономии – почти детское личико Рене с бархатными глазищами и нелепыми усиками, и бело-золотой ангельский лик Виллима Ивановича, с красиво очерченной челюстью, бровями, словно недоумевающими, и мучительно-дымно-синими глазами. И да, тоже с нелепыми модными усиками. И, если приглядеться – они и вправду были как разлучённые близнецы, только разной масти. Schneeweißchen und Rosenrot из старой немецкой сказки. Похожие, и столь же – разные.Рене и прекрасный Виллим Иванович быстро переглянулись, и Рене спросил, в самом деле, слегка картавя:- Правда ли, что Его Величество зовёт всех своих адъютантов – min bruder?- Это так, а знаешь ли – почему? – лукаво отвечал ему Виллим Иванович – вопросом на вопрос.Белая амбра – так пахнут очень светлые блондины, или блондинки, то их собственный пьянящий и сладкий запах, Рене знал. Ещё по Риге помнил… Аромат амбры, терпкий, тревожный, окружил, обступил Рене, заморочил на миг голову, так, что она закружилась…- Вилли, нам пора, - вскинулся вдруг Гасси, и почти грубо подхватил товарища под локоть, и увлёк его с собою, не попрощавшись – в коридор, в прихожую, в лёгкие санки.Бубенцы брякнули, всхлипнули жалобно, и санки – умчались.- Ох, Гасси, грешный наш ангел… - с притворной горечью, с облегчением вздохнул отец. - Пойдём, Казик, я отведу тебя в твою комнату. А тебя, Рене – проводит Десэ.Рене пожал плечами. Любимым сыном был он у матери, но не у отца. Рене встал коленями на козетку, прислонился к стеклу – лбом и носом. Опустевший двор исполосован был санными следами, словно спина каторжника после ударов кнута.- Идём, малыш, спать, - Десэ возник за его спиной – и отразился в протаявшем чёрном стекле.- Десэ, отчего это царь зовет своих адъютантов – min bruder? – спросил его Рене.Десэ отвечал, как и подобает учителю – спокойно, отчётливо и разумно:- Оттого, дитя мое, что брудершафт – знаешь ли ты такую древнюю рыцарскую традицию? Пили, целовались – вот все и сделались братьями.Ночь обхватила землю совиными крылами. Гензель Берхгольц, в царских покоях камер-юнкер, сидел в антикаморе, и в одиночестве раскладывал – шажочек за шажочком – сложнейший трёхколодный пасьянс. Фигурки на каминных часах давно проплясали гавот – полночь.- Не сойдется он у тебя, больно длинен.В антикамору бочком просочилась царицына карлица Агашка, бойкая и хорошенькая.- Один дежуришь? А где твой второй?- Матвей в Охотске, батогами бит, за песенки свои, - понизив голос, поведал Гензель. - Как же ты не знала? Весь двор знает.- Так я первый день, как на ногах, - созналась Агашка, присев на край козетки и кокетливо вороша передничек, - в огне и жаре три дни прометалась, после, - жгучим, злым шёпотом, - папашиной ассамблеи. Вином зелёным, палёным по брови наливали. Еле отошла. А Петька-лакей где? Спит, засоня?- Петька повешен, - совсем беззвучно проговорил Гензель, путаясь в пасьянсе своём, как в сетях. – Он по-латыни начертал эпиграмму на винной бочке, так батюшка наш решил, что колдовство. А князь-кесарь ничего не решил, да только верёвка у него для колдуна завсегда припасена.- Охохонюшки, - выдохнула Агашка. – Три дня не была, так полдвора у вас как корова слизала. Вы, юнкеры, будто отроки в полымени, так и преете, и мреете – кто ныне арестован?- Не хочешь так – иди к малым дворам, - проворчал обиженно на «преете, мреете» Гензель, - у Катерины Мекленбургской никого не вешали, только порют, у кронпринцев и вовсе шёлк и бархат, и божья благодать. Да только никто не идёт к ним, не платят, и наперёд проекту никакого.- Это как это – никакого проекту? – не поняла Агашка.- Да не светит, - пояснил Гензель, метаясь душевно – куда пристроить в пасьянс четыре дамы.- А-а, - Агашка согласно зевнула. – То да. Лучше пускай повесят, но в бархатном платье, чем на печке щи хлебать. Или при малых дворах мух давить – тоже невелика та радость.Агашке при царе с царицей всё нравилось. Была она умненькая, чертовски хорошенькая и ладненькая – для карлы, и все её любили, за лёгкий характер. Взята была Агашка из Лифляндии, из деревеньки под Ригой, Лександрой Данилычем, там, у них в Лифляндии, он звался «принц Александр». (Злая шутка тамошняя, лифляндская – принц, да вот не совсем). Взята из домика с земляным полом, с лучиной, от отца – кулачного бойца. За мешок репы выменяна, было ей тринадцать в тот год, и пятнадцать теперь. И всё-всё Агашке при дворе очень нравилась. И шпионить для батюшки, для матушки, и наряды, и ассамблеи с вином (хоть и ругала их, за горькое утреннее похмелье). И антикаморы, и яды, и сплетни, и даже ежеутреннее – «кто арестован?» - всегдашнее их хождение по краю, по-над, балансирование канатоходца. И кавалеры ей нравились, один особенно, новый секретарь Виллим Иванович, папенькин брудер, матушкин ангел – золотой, и белый, с фаянсовыми синими глазами. Его, Виллима Ивановича, Агашка весьма долюбливала. Щедрый человек, внимательный, ласковый. Для такого Агашке разведывать – сплошная радость.- Сошёлся, а ты всё каркала – длинен! – просиял Гензель, укладывая в пасьянс последние карты.- Нечаянная радость! – рассмеялась и Агашка, слетая с козетки. – Ну, прощай, везунчик-Яган! Назад побегу, матушке нашей пятки чесать.Поцеловала по пути Гензеля в холодный пудреный нос, и была такова.
----- CHAPTER BREAK -----
Книга, особенно главный герой её, оставили у Стёпки такое же впечатление, как часы в тюремной КДС. Вроде бы на первый взгляд всё прилично, часы и часы, гирьки там, знаки зодиака, астрономический круг… Но какое-то каждый же раз просыпалось при взгляде на те часы – томление, мучение, эротическое ожидание. Сладость и мука приподнимали голову в нём, и словно в груди шевелилась змея. А может, с часами и с героем было всё то, а именно с самим Стёпкой было не то? Доля девственника, доля ангела, гордая и злосчастная.Стёпка влез в конец файла, посмотреть, не помер ли герой – ведь если помер, тогда что за радость читать про покойника? Нет, не помер, стоял, смотрел в окошко. Стёпка отправил файл на печать, на принтер – чтобы дома дочитать уже с листа.Стрелки на кабинетных часах тем временем ползуче добрались до шести. Офисный народ, все те, кому был сегодня Стёпка торжественно представлен, за пять минут пробежали мимо него к выходу, кое-кто попрощался:- До завтра, Степан!А Моша проплыл мимо, уходя невозвратно и навсегда, и сказал:- Пока, дядя Стёпа!Последними вышли из своей двери Мишка и колдовщик Муратов.- Ты здесь? – удивилась Мишка. – Все в шесть сбегают, ни минуты не ждут, а ты сидишь. – И потом предложила. – Хочешь, поедем ко мне, хоть поешь по-человечески, домашнего. Иван, - это было про Марата, - нас подбросит, а то моя малышка в обед не завелась. К нотариусу на такси гоняла.- Иван Дмитриевич тоже желает поесть домашнего? – ревниво уточнил Стёпка, думая при том: «Как же Бес, что я теперь – ему-то?». Марат хищно рассмеялся:- Да ты у нас наглец!А Мишка сказала:- Не вредничай, Стёпа, на всех хватит.Квартира у Мишки была в «сталинке», на Кутузовском. «На первой линии», как говаривал чёрный риэлтор Плюс с тверского централа.Здесь не было роскоши, и не было нуворишского выпендрёжа, казалось, Мишкино жилище застыло раз и навсегда, как муха в янтаре, в эстетике опасливого, лаконически-сдержанного сталинского ампира, в вязком яде пятьдесят третьего года, и в прихожей даже примерещился призрачный чемоданчик арестанта, в котором – «мыло, ложка и одеяло». Пах навощённый паркет, и вился плющ-мужегон – по растресканной ореховой мебели, по мутным выпуклым овальным портретам. И в окне столовой – да, у Мишки была столовая – в широкоглазом, высоком, на квадраты расчерченном окне истекала кровью стоп-сигналов вскрытая вена Кутузовского проспекта.- У нас утка по-пекински, мы с Лёкой никак её не осилим, - Мишка говорила, как будто оправдываясь, расставляя на овальном столе, на льняной скатерти, золотом тронутые прозрачные тарелки, - заказали вчера в ресторане на свою голову, из любопытства. А она оказалась огро-омная, килограмма три.Она ушла на кухню, за той самой уткой, а Стёпка скосил глаз на Марата. Тот сидел, как и сам Степан, на стуле поистине средневековой жёсткости, высокая спинка такого стула обязывала к идеальной осанке. И у Марата была и осанка, и слепящая альфонсовская краса, холёная, роковая – что-то он тут хотел, чего искал? Марат привёз их на чёрном огнедышащем «хаммере», но дышащем кроме огня ещё и дурновкусием, и наследием девяностых – он же эстетически не годился, ни Мишке в пару, ни в этот дом. А Бес – годился ли? Как знать, Стёпка уже и не знал.Мишка внесла обещанную утку, на блюде, нарезанную, в лепестках рисовых лепёшек:- Налетай, ребята!И Стёпка принялся есть, стараясь не сильно свинячить. Подметил, что Шахрайша так себе выдрессировала питомца – Марат запутался в лепёшках, смутился, замер, не знал, как дальше. Мишка его научила. Она не ела почти, глядела в окно – как ползут и ползут огоньки, мерцая и тая. Быть может, гости призваны были отвлечь её, от чего-то, от каких-то мыслей.- Мам, привет! И всем привет!Дверь клацнула, ударила, звякнула, каблуки в коридоре пробарабанили шамаду – как удары сердца. И на пороге столовой встала такая девушка!- Лёка, желаешь есть? – спросила её Мишка, и потом представила. – Моя дочь, Лилит. Лёка – это домашнее.Лилит-Лёке было лет пятнадцать-шестнадцать, но возраст как-то терялся, из-за грозной и явной красоты, и ещё – она была высокая. Тонкая, в пышной шубке. Брови, ресницы, легчайший скелет, и кудри, как лепестки гиацинта. На этих завитках даже, кажется, написано было на каждом: «ай-ай». И глаза у девочки были, словно снятые с Бесова лица – как у собаки хаски, как спиртовое пламя, со злющим прицелом зрачка. «Вы, сударь, камень, сударь, лёд». Стёпка мог даже ничего и не спрашивать. Да и альфонс Марат – ура! – увидел её и явно поник.- Не, ждрать не желаю! – крикнула в комнату Лёка, сбрасывая в прихожей шубку и ботиночки. Пробежала босиком в столовую, Мишка лишь бессильно ей напомнила:- Тапки!Лёка упала на кожаный горбатый диван – поперёк, наискосок, скрестив длинные ноги, в носках с чёрными пятками:- Маам, а напомни, плиз, Вийон победил-таки на состязании в Блуа? Или проиграл?Мишка задумалась, отложила вилку. Лёка пробежала взглядом по Стёпке – не видя – и дальше, на Марата, и зло затрепетала ноздрями. Он явно был ей неприятен.Мишка сказала:- Вийон победил. Что-то же должно быть и у него в жизни хорошее. А тебе, Лёка, не пора – за уроки?- В пень уроки! – бодро отозвалась с дивана Лёка, и вороные спирали взвились, заплясали. – Сегодня звонили – мне дали роль, Доротеи в детстве.- Доротея в детстве – это же не главная роль, наверное? – осторожно спросила Мишка, она как будто опасалась своего домашнего прекрасного тирана. – Она же не отменяет уроки?- Логично, что не главная, - мрачно согласилась Лёка, - главная – Доротея не-в детстве.Ей не хотелось уроки, хотелось сидеть с гостями. Но Марат, тяготясь и Лёкой, и вдруг разлившимися в атмосфере любовью и семейностью, сказал:- Я наверное, поеду. Простите, Мишель Яновна.- Я думала, ты мне поможешь, - вдруг растерялась Мишель Яновна. Она явно опешила, что он вот так уходит, явно чего-то ждала.Это было мгновенно – любовь и семейность осыпались прахом, и Лёка вдруг почернела лицом, черты её сделались острые и злые. Но она ничего не сказала, только Стёпка совсем растерялся.Марат согласно и покорно кивнул:- Конечно же, идёмте.- Извините нас, - быстро сказала Мишка, и они с Маратом встали из-за стола, и вышли вон.- Давай уберём объедки, - предложила Стёпке Лёка, и прыжком, рывком села на диване, - тебя как зовут?- Степан. Давай…те.- Без те, - разрешила Лёка, - мне шестнадцать, я ребёнок, хоть и очень высокая.- А что это они? – спросил Стёпка, и кивнул на дверь. Он до сих пор пребывал в недоумении, отчего Мишка и Марат вдруг так быстро и дружно ушли, куда, зачем? Лёка, похоже, знала ответ, но не спешила делиться секретом:- Много будешь знать, плохо будешь спать, - сказала она зло, - бери утку, а я понесу тарелки. И айда на кухню.Стёпка взял то, что осталось от утки – а осталось ещё ого-го – и поплёлся вслед за Лёкой, по длинному сумрачному коридору. В коридоре на стене висел телефон, и стояли прислонённые санки. Эти санки Стёпка и принял сперва, сослепу, за арестантский чемодан. И плющ-мужегон вился и вился, по всем стенам, превращая коридор в джунгли.На кухне – маленькой, длинной, без стола и стульев – Лёка плюхнула тарелки в раковину, забрала у Стёпки блюдо с уткой, и вдвинула в холодильник. Потом уселась на подоконник, с ногами, абрисом на фоне окна, как паучок. Света она не зажгла. За этим окном, как и в столовой, кровью текли и текли огни.- Ты куришь? – спросила Лёка.- Нет, уже нет.- И я нет. А иногда надо, - сказала Лёка с сожалением. – Иногда такое настроение, что только курить. Вот ты смотрел «Малхолланд-драйв»?- Два раза, на централе, - признался Стёпка. – В первый раз ни фига не понял, пришлось пересмотреть.- Так ты тюремщик! Как папаша… А я – актриса. Помнишь, там есть сцена – режиссёр размышляет, какую актрису взять на роль, и тут к нему подходят два громилы, тычут фото в нос – «эта девушка». И он «эту девушку» и берёт на роль.- Доротеи в детстве.- Ага, - на окне в баночке рос лук, Лёка оторвала перо, и принялась грызть, вместо сигареты. – Это очень обидно. Даже не главную роль – и то папаша мне выбил. Хочешь чаю?Стёпка хотел.Лёка снялась с подоконника, зажгла свет, зло ударила по клавише, включая чайник. Раскрыла шкаф, достала чашки, пакетики, сахар. На полке над сахаром стояли коробки с лекарствами – «элпида», «трувада». Стёпка хотел спросить, чьи, но стерпел. Сам додумал.- Я считал, что все актёры попали в актёры по знакомству, - сказал он утешительно, - и вы не исключение, а скорее, правило.- Ты, - поправила Лёка. – И нет. Есть самородки. Со мной был в эпизодах такой – Петя Лорен.- Каак?! – удивился и рассмеялся Стёпка.- Таак, Лорен, как Лотарингия. Псевдоним, конечно, его наш режиссёр на Фемаут высмотрел. Красавчик, тупица – но в нашем фильмеце играл, как на разрыв аорты. Он Платошу Зубова играл, так как же здорово – его даже просили, Петичка, сбавь газку, за тобой никого не видно. Он выходил с двумя словами – и всё, сразу делалось ясно, что у остальных игра – клюква, и липа, и репа. У него даже лицо менялось, было два разных дядьки – в гриме и без, и даже, казалось, они и между собой не очень-то были знакомы.- Прославился?- Да не. Там, в том фильме, режиссёр приглашал в эпизоды настоящих чиновников, на роли князей и графов. Они у него фигуряли в аксельбантах на балу. Чтобы, если фильм вздумают запретить – чиновники вступились, там было несколько сомнительных моментов. Зубов этот, и ещё конь…И вот, один из этих, в аксельбантах, его и оценил. И взял себе.- А как его на самом деле звали? – спросил Стёпка, о чём-то смутно догадываясь.- Лорена-то? Очень смешно – Объедков.- Я вчера его видел, - вспомнил Стёпка.- Его все видели, - ничуть не удивилась Лёка. Чайник вскипел, она бросила в чашки пакетики, сахар, залила кипяточком. – На. Мама с ним сдружилась, когда возила меня на съемки. Она даже писала о нём в жэжэ…- Где?- Старпёрский ресурс, ты не знаешь.- Я хотел бы почитать, - смущённо булькнул в чашечку Стёпка.- Да господи, давай я тебе найду. Ты пей, пей, - Лёка опять забралась с ногами на подоконник, сдвинула лук, взяла из кармана телефон, принялась листать, - да вот! Слушай.Стёпка сполз на корточки, прислонившись спиной к стене, чтобы удобнее было слушать. То была тюремная привычка, у сидельцев, говорили, от такого сидения даже возникают потом в коленях особенные мозолистые образования. А тут как назло, как в штрафном изоляторе, не на что было сесть.Но Лёка не стала ругать его или смеяться. Она начала читать, очень красиво, с выражением, нарочным актёрским голосом, глубоким и ясным:«Лорен. Вот о нём я могу говорить бесконечно. Только с чего бы начать?Сочельник, по-французски Ноэль. Ёлка мерцает в углу, отражаясь в чёрном зеркале паркета. За стёклами – проспект, всегдашняя наша кровоточивая рана. И снежный летучий пух.Мне десять, и у меня грипп – как на каждый мой сочельник. Температура под сорок, мир мой – жар, муар, струящееся горячее марево. Ночник-камелёк бьётся надо мною, как феникс, как сердце.Мама входит, и в руке её книга, заложенная пальцем:- Почитать?Ведь самой мне нельзя читать, от жара я не различаю буквы. А ей так хочется хоть с кем-то поделиться – тем, что там, в книге. Мама часто приходит вот так, и читает мне вслух куски из книг – ей нужен сообщник, подельщик, попутчик в её путешествиях. Пусть даже всего лишь я. «Муки ада», «Саидья и Адинда» - после злых твоих сказок мой мир больше не будет прежним, спасибо, мама.- Читай, - сдаюсь я в своих мохерах, турундах, жгучих спиртовых компрессах. И мама читает. Это мемуары Бассевитца.«В приёмной ожидал нас человек, весь с ног до головы облитый золотом, как царь Мидас, разве что без ослиных ушей. Или они всё же были у него – под пышнейшим париком новомодного львиного колера. Глаза его подведены были раскосыми стрелками, а ресницы, и брови, и тончайшие модные усики подчёркнуты золотистой тушью. С золотом были перемешаны даже его румяна. Юноша сей переливался и сиял, подобно херувиму златому перед храмом Соломона. Он поклонился и улыбнулся, копируя доброжелательный любезный стиль своего предшественника, покойного камергера де Монэ. При поклоне качнулись в его ушах длинные серьги, тоже все алмазы и золото.Но золотая экипировка всего лишь обыгрывала его собственное имя, полученное этим молодым человеком в честь шведского отступника Рейнгольда Паткуля. Крестник господина Искариота – сам более не желал служить его памяти. И пудра, и серьги, и золотая парча лишь декларировали: отныне золото, только золото, но более не Паткуль».- Это мальчик или девочка? – спрашиваю я. Перед мысленным взором – что-то вроде Ру Пола.- Чиновник.Жар, муар, морок, и непонятный – тоже отчасти морок, жар, муар – чиновник, отчего-то в серьгах и накрашенный, как дрэг-квинни. Мне хочется узнать о нём больше, но маме уже скучно со мной, она уходит. Ничего, я потом сама узнаю.И только после он явился, Лорен.Лилит играла Суворочку в полном метре про старую Екатерину – там, где конь, Зубовы и вся эта гадость. И я сидела в её гримёрке, ждала её со съёмки. Села не на её стул перед зеркалом, на соседний – чтобы потом не получать нагоняй.Я смотрела в зеркало на себя – упражнение для начинающих писателей – опишите-ка вашу внешность! – в беспощадном свете этих ламп, которые в актёрских зеркалах вместо рамы. Мне жаль стало себя, как сейчас помню, в жутком жёлтом актёрском свете как никогда видно сделалось – как жизнь стекает по лицу вниз, по всем этим носослёзным желобкам, дождь по горгульям, и вот-вот ничего не останется.И тут-то он и встал за моей спиной, прежний горячечный детский мой морок, жар, муар, херувим златой из храма Соломона. Он был весь – золото, он в том фильме играл Зубова, Платошу или Валерьяшу, не помню. Он был само сияние и спесь. Он явился тогда за моей спиной – и я увидела, как мы похожи. Молодость моя, никогда не бывшая, в золоте и славе, вдруг встала за плечом, будто дразнясь.- Вы заняли моё место.Я извинилась, переползла на Лилитин стул. И молча, зачарованно смотрела, как он разгримировывается, стирает с лица свои блёстки и мушки. И ничуть не становится хуже.Он смешно сморщил нос, явно терпел-терпел, стесняясь меня, и всё-таки чихнул. И вышло густо и трубно, контрастно с его нежной хрупкостью. Брызнули золотые слёзы, пудра взлетела.- Вы Лилитина мама? – спросил он вдруг. – А я – Лорен.Я знала, что у них в фильме есть актёр Лорен, амплуа инженю-кокетт. Эпатажный блондин, открытый гей, звезда студии, позор студии, снимался в порно, имел успех, снизошёл до них, в их «фильму», бог знает по какому капризу.Но я тогда тоже застеснялась его и притворилась, что ничего не знаю:- Лорен – это как Лотарингия?И он вдруг развернулся ко мне на своём вертящемся стуле, так, что веером взлетел павлиний хвост зубовского абэ, и воскликнул:- О да! Как Лотарингия, или как имя знаменитого негодяя, помните, наверное – шевалье де Лоррен, третий из братьев де Лоррен?- Отравитель?- Да. Мы земляки с ним, и даже дальние родственники.- И вы, Лорен – наверное, и умеете говорить на лоррене?И тогда-то он это и сказал. Правда, сперва чихнул – ещё раз. Золото осыпалось с него, и лицо из преувеличенно-прекрасного сделалось просто – прекрасным, и выморочно-бледным, словно вытравленное перекисью. Он же такая бабочка-капустница, Лорен.- Знаете, а ведь Жанна д’ Арк тоже из Лотарингии. И на родном языке её имя читается – Дай. Вот так просто, как Смерть. Её так и звали при жизни, и лишь потом начали именовать уже во французской транскрипции. Оттого и англичане так её боялись – ведь для них она слышалась – Смерть.Дай, Смерть – все, кто любит меня, за мной».Стёпку царапнуло имя того чиновника – Рейнгольд, но тут же забылось. И мама Мишкина – тоже любила, как и его, Стёпкина, мемуары. Забавно. А ведь Петруша с Мишкой, и правда, похожи – куда больше, чем Мишка с Лёкой. Он правда будто был её сын.- Я знаю, что ты думаешь, - сказала Лёка, - у тебя всё на лице написано. Нет, Петруша не её потерянный сын, просто похожи, случайно, понимаешь? Пуля летела, летела, и случайно попала в лоб.В коридоре ударила дверь – наверное, это ушёл Марат. После всего – ушёл.- Я допил чай, можно, и я пойду, - попросился Стёпка.- Иди, - позволила Лёка, - и приходи ещё. Ты смешной.- Ладно, - согласился Стёпка.Он отставил в раковину чашку:- Спасибо, пока!- Пока!Пробежал по коридору – споткнулся, и мужегон прощекотал его по краешку уха. В прихожей Стёпка тихонько позвал:- Мишель Яновна? А? Я пошёл…И стал обуваться. Он не ждал, что Мишка выйдет его проводить – вот почему-то не ждал. Но дверь в конце коридора приоткрылась, она выглянула:- Пока, Стёпа. Справишься с замком?- Ага.- Ну, я в тебя верю.И дверь опять закрылась. У Мишки там, в дверном проёме, было другое лицо. Не её – обычное. Не какое-то красное, или перевёрнутое, или пьяное. Нет. Просто другое, другого человека. Острое, точёное, белое, как молодая луна, и стали очень светлые глаза. Стёпка знал, увы, почему – зрачки сели, поэтому. Он такие глаза и такие зрачки часто видел на зоне, у опиатных наркоманов – не перепутаешь. Не любовью занимались в закрытой комнате Мишка с Маратом, там у них был не Эрос, но Танатос.Он победил замок, вышел, захлопнул за собой. Сбежал по лестнице во двор – снег стоял в воздухе мокрой дождевой хмарью. Полуснег, полутуман. Стёпка подумал, что отсюда, от моста, дойдёт домой и пешком. Ему надо было подумать – прежде, чем позвонит Бес, и придётся отвечать.У них в бараке были вичевые, и один – на терапии. И у этого одного стояли точно такие коробки с лекарствами, как в кухне у Мишки – «элпида», «трувада». Это раз.Стёпка понял, почему же Мишка с Бесом, что её держит. Дочка. Девочка с глазами, холодными, как спиртовое пламя, словно снятыми с Бесова лица. Это два.Марат для Мишки не альфонс и не разводчик. Он ей – поставщик. Это – три. И с этим третьим нужно как-то сжиться, уложить в голове, прежде, чем рассказать Бесу. Если вообще стоит – об этом ему рассказывать.Стёпка перешёл через мост, река в ночи лежала чёрная, тревожная, в седых мурашках. На откосах набережной снег налип – белый на тёмном – как раскинутые птичьи крыла. Стёпка взбежал по проспекту, свернул во дворы. Вот и дом. Лесенка, дверь. Дома пахло – теплом, жильём, клопами. Жара – задохнёшься. Стёпка приоткрыл окно, зажёг свет, сел в кресло. Свёрнутые листы в куртке упёрлись ему в бок. Рейнгольд – это же оттуда, из той книги, значит, известный какой-то. Прославился.Стёпка вытащил, раскрыл листы – он ждал, когда зазвонит телефон. Но Бес что-то не звонил, наверно, была контора.
----- CHAPTER BREAK -----
Самым ранним утром, в пять пополуночи, когда улица за окном была черна и пустынна, и даже скандалистки-вороны дремали ещё в гнездах – Рене проснулся в своей новой узкой кровати. Гувернёр Десэ тряс его за плечо.- Ты же хотел посмотреть мою каморку? – шепотом спросил Десэ. - Если тебе ещё интересно, идём.Рене тут же выбрался из постели, отыскал наощупь на полу войлочные туфли, накинул на рубашку протёртый домашний халат, короткий в рукавах, и вышел из комнаты вслед за Десэ.Десэ бесшумно прокрался по коридору, прикрывая свечу ладонью (и монструозные тени рвались плясать по стенам из-под его руки), а в самом конце коридора – сдвинул на стене облезлый коврик, живописующий триумф Юпитера и Юноны, и скользнул за потайную дверцу. Рене змейкой просочился следом.Десэ прикрыл за ними обоими дверь и теперь зажигал свечи – в лампах, что висели на стенах его каморки. Лампы прерывисто вспыхивали, озаряя, словно очерчивая пунктиром – колбы, реторты, перегонные кубы, медные весы и керамические ступки – всё, что так необходимо алхимику в его хитроумных занятиях.- Я будто снова дома, - тихо и счастливо вздохнул Рене.- Мы можем проверить, помнишь ли ты ещё хоть что-то, - Десэ закончил зажигать лампы и взял с полки несколько склянок. - Только сними свой халат, а не то ненароком зацепишь что-нибудь рукавом. Твой отец часто этим грешит – то мышьяка манжетой зачерпнёт, то йод – и всё тащит с собою в дом, за стол, в тарелку… Я уже устал ловить его на краю этой пропасти.- Отец ещё работает с тобой? – удивился Рене.Он снял халат и бросил на лавку, и закатал повыше рукава рубашки – на всякий случай. И поймал быстрый взгляд своего учителя – кажется, Десэ глядел на него, в этой его худой полотняной рубашонке, как смотрят на коней у барышника, оценивающе.- Нет, отцу твоему нужен только результат, - усмехнулся Десэ. – он не работает со мною, только собирает урожаи. Так что же, сможет ли мой лучший ученик сделать то, что мы с тобой называли – укус сонной мухи?- Для кого? – быстро спросил Рене.- А кто послезавтра представляется кронпринцессе как новый камер-юнкер? Если это будешь ты – я, пожалуй, поставлю все эти банки назад.- Увы… - грустно вздохнул Рене и тут же моляще глянул на Десэ оленьими бархатными глазами. - Если это буду я, Десэ, если вдруг – это стану всё-таки я… Ты же ничего не делаешь просто так, что ты за это хочешь?- Когда всё случится, я и попрошу тебя, ладно? – Десэ пододвинул к Рене склянки. - Выбирай, и выбери правильно. И скажи мне, чего тебе здесь не хватает.- Вот, вот и вот, - Рене отделил три нужные склянки от одной – ненужной. - А не хватает – белладонны, – и после паузы прибавил задумчиво. - Вряд ли ты хочешь быть представленным ко двору.- Спасибо, это яство не по мне, - отвечал Десэ, и лицо его дёрнулось.- Если ты ещё пробуешь делать митридат, тебе нужны – разве что люди, - шепча проговорил Рене, он уже смешал в ступке три порошка, и Десэ подал ему – четвёртый. - Как я мог позабыть про этот твой вечный голод, ведь ты же – Смерть.- Угадал, - опять усмехнулся Десэ, - с тех пор, как Гасси запретил мне работать на мызе, голод я испытываю постоянно. Я не могу продолжать – без людей. Мой митридат всё никак не двигается с места.- Я найду для тебя людей, Десэ, - тихо и твёрдо пообещал Рене, - как только смогу. Как только сам стану чем-то. Наш сонный поцелуй готов, можешь принимать работу.Десэ внимательно поглядел на мальчика, хорошенького и гордого, оценил и незабвенную лёвольдовскую грациозную и царственную стать, и тончайшие запястья, и дешёвую рубашку без кружев, и стоптанные простые туфли.- Первый ученик всё сделал правильно, - одобрительно кивнул Десэ, - одевайся, я выпущу тебя, чтобы ты вернулся в постель до рассвета.Француз-алхимик Десэ знал Лёвенвольда старшего и первого довольно давно. И помнил его разным, любым – униженного изгнанника, предателя, клеймённого клеймом Иуды, недорогого наёмника, ужинавшего со слугами. Это в Саксонии, при дворе у Августа Сильного. Льстеца-пленипотенциария, наместника русской оккупационной армии, скользкого и холодного, как шёлк. Коварного, подлого. Это в Риге, под патронатом кесаря Петра. И бархатисто-нежного, как раскрытая пышно-благоуханная роза, обер-гофмейстера. Здесь, при тихом и столь же бархатном, немецком-немецком в сердце русского Петерсборга, малом дворе Софии-Шарлотты. Рябой дурочки, для которой каждый Лёвенвольд – драгоценная приглашённая звезда. Каждый новый Лёвенвольд – дорогая покупка.Вот так горевал и гневался Герхард старший и первый, когда желал продать, хотел, но не мог. Ибо нечего.- Что же делать? Что же теперь мне делать? – в отчаянии заламывал холёные набеленные ручки гофмейстер малого двора. Он хотел преподнести принцессе камер-юнкера, а не мог. Юнкер поломался.Казик с лубком на ноге лежал, как болван, в своей спальне. А кронпринцесса ожидала обещанную игрушку – этим же вечером.Это было унизительно и одновременно смешно – Казик, неслучившийся царедворец, вдруг съехал на попе с обледеневшего крыльца, нелепо закатив глаза. Подвернул ногу на новеньких камер-юнкерских красных каблуках. Лепетал потом, что голова вскружилась, кривоногий растяпа. Что после обеденного вина вдруг сделалось ему нехорошо.Десэ, в прошлом доктор (абортмахер, правда), попробовал было вправить бедняге вывих, но дурень Казик принялся вырываться – ещё и разорвал сухожилие. Вот незадача – ведь Герхард Лёвенвольд уже посулил своей девочке драгоценный подарок. И теперь метался по кабинету, в облаке пудры, духов и отчаяния.- Принцесса хочет камер-юнкера – принцесса получит камер-юнкера, ваша баронская милость, - невозмутимо проговорил Десэ, придержав страдальца и нежно сдувая опавшую пудру с его плеч. - Слава богу, у вас их два.- Что ты, Рене ребёнок, - отмахнулся безутешный гофмейстер.- По метрикам ему двадцать, - с готовностью подсказал Десэ, - сами же помните, как мы с вами заставили дьякона вписать малыша в церковные книги?Рене родился в изгнании, на задворках Саксонии, и для признания его законных наследных прав отец в своё время подделал церковные метрики, вписав в них дату рождения младшего сына на пять лет раньше – до изгнания, до предательства, до бегства семьи. Ведь иначе мальчик считался бы бастардом, столь уж прихотливы лифляндские дворянские уложения.Герхард Лёвенвольд длинным ногтем почесал себя под пышным завитым париком. Да, можно попробовать продать принцессе и этого, Рене и красивее, и сложен, как куколка, и, кажется, даже опытнее – чего стоит его недавний рижский скандал. Но вот только – одно…- А что Кейтель говорит – случались у Рене припадки в последний год в Риге? – спросил Герхард, отчего-то понизив голос, хотя в комнате было их только двое.- Не было, и даже после анабазиса по всем тамошним спальням, - с усмешкой ответил Десэ, - я же врач его, мне бы первому отписали. Нет, мальчик вырос, и болезнь, похоже, отступила от него навсегда. Он разве что по-прежнему чихает, когда садится на лошадь, но ведь кронпринцесса отнюдь не лошадь. Рене держится как взрослый, и любая поверит, да и верили, что ему двадцать, ещё бы, с такими-то мужественными усами.- Молчи отныне про анабазисы и про спальни, - зашипел на него Герхард, но и в шипении слышна стала скрытая гордость, и Десэ понял, что ставка его только что сыграла, - мне обещали уладить это дело. Только вот дорого обойдётся… Чем старше дети – тем дороже обходятся их шалости.- Фреттхен дорого стоит, ваша милость, - произнёс Десэ, и тотчас пообещал с хищной нотой в голосе, - но скоро он окупит свою цену. Года не пройдёт – и потраченное на мальчишку вернётся к вашей щедрой милости сторицей.- Гасси был весьма недоволен, что я выписал Рене, - вспомнил Герхард и поморщился, так, что в морщинах скаталась пудра.- Гасси? – переспросил Десэ. – Отчего же? Пару лет назад вы точно так же выписали и его.Если была возможность продать – Герхард Лёвенвольд продавал, и за самую дорогую цену. Старшего сына он преподнёс в адъютанты самому кесарю Петру. Ох, нет, конечно, всего лишь порекомендовал. Но карта-то, карта сыграла. Теперь и сам Герхард чуть-чуть побаивался собственного успешного протеже.- Он велел мне вернуть Рене в Ригу, как только дела уладятся, - проворчал гофмейстер, - как возвращают вещь на место. Гасси вовсе не желает видеть Рене здесь.- А вы прислушиваетесь к мнению старшего сына? – уточнил Десэ со змеиной улыбкой.- Немного.- Принеси мне белокурый парик, эти все не подходят, - велел Рене Кейтелю.Он стоял перед зеркалом в лучшем своём наряде, под пудромантелем, столь густо набеленный, что лицо его казалось стёртым, только глаза темнели на белой маске, как у привидения. Он только напудрился, но ничего ещё на лице не нарисовал – ни бровей, ни губ, и чёрные волосы его были зализаны назад и убраны под сетку. Рене вдел в уши длинные, алмазными каплями, серьги, и мгновенным движением изобразил на лице – высокие, словно недоуменные брови, синие стрелки и капризный карминный рот.Кейтель внёс деревянного болвана под рыжевато-белокурым париком. Рене расчесал локоны – уверенным, но осторожным движением – и, зажмурясь, надел парик на себя. Открыл глаза – и увидел в зеркале белокурую бледную бестию. Сдёрнул пудромантель, резко, нетерпеливо – живое золото кафтана заиграло, переливаясь и смеясь.- Когда я догадался, что Кейтель именно тебе несет этот белый парик – решил было, что мой сын спятил, - в комнату вошёл отец.- А что думаешь – сейчас? – лукаво улыбнулся Рене и склонил набок кудрявую голову – как любопытная птичка.- Мило, - оценил отец, - и пикантно. Это Керуб вдохновил тебя подвести глаза синим?- А кто это – Керуб? – не понял Рене.- Тот приятель Гасси, Виллим де Монэ, с ним ты не так давно любезничал – его прозвище Керуб. Так зовет его матушка Екатерина, супруга кесаря Петера.- Отчего же?- Ей кажется забавным. Он де Монэ – Демон – вот и вышел у нее на контрасте Керуб. Матушка наша обожает давать придворным прозвища. И если уж выдумает прозвище – значит, такая игрушка у неё надолго. Заложили карету, мы вот-вот едем. Ты готов?Рене взял со стула камер-юнкерские туфли с красными каблуками – несчастные для Казика! – поставил на пол, и осторожно вшагнул в одну, потом во вторую. Как та девочка из сказки, примерившая перед балом хрустальные пьянеллы.- Надеюсь, хотя бы ты не рухнешь с этих каблуков на грешную землю, - вздохнул отец.- Вряд ли, папи. Такие каблуки разве что сделают меня ближе к богу.Отец вгляделся в него, заново узнавая, аттестуя, назначая ему про себя, в голове своей, новую цену. Прищурил глаза, снял с подзеркальной полки банку с золотой пудрой. Обмакнул в золото пушистую кисть и несколькими точными, заученными движениями окропил своего нового белого ангела:- Вот теперь – готово. Едем к твоей принцессе, мой мальчик.Малый двор ютился в стороне от главного дворца, в крошечном деревянном дворце-халупке. На задворках большого мира…Рене ещё посмеялся про себя, разглядев заплаты на крыше – хорошо у них тут, наверное, будет по весне. Дым шёл не изо всех труб, значит, и дрова экономят, беднота.Но ехидный голос в его голове напомнил – это лишь первая ступень на высокой лестнице, всего-то первая ставка в большой и долгой игре.И отец на пороге парадной залы – бедненькой, маленькой, с дешёвыми свечами – решительно подтолкнул его, выдвинув вперёд себя:- Ступай же!Его дебют.Первый выход в свет, и первые райские врата.Премьера – после стольких рижских репетиций.Разученный танцующий шаг, гибкий поклон, поцелуй руки.Она другого ждала – демонического и тёмного Фридриха Казимира, младшую копию красивого и прославленного скандалиста Гасси Лёвольда. (Гофмейстер давно сулил ей эту новую игрушку.)Да только ангельски-белый – палевый этюд Каравака, точный список с царицыного сахарного де Монэ – он оказался лучше, чем Фридрих Казимир, этот новый мальчик. Густав Рейнгольд, молоко и мёд, тёмный янтарь в золотой оправе.Он преклонил колено – рыцарский этикет. Тридцать поколений орденских шпионов, отравителей, повес вот так же предлагали себя из века в век, государям и государыням, и принцесса на миг увидела – все эти тёмные тени за его спиной, как два муаровых длинных крыла. Белоснежный, но с чёрными крыльями ангел. Мейсенская воздушная статуэтка – и с тёмным ядом в тайнике, в фарфоровой сердцевине.- Куколка… - по-французски тишайшим шёпотом выдохнула за её плечом заклятая компаньонка, Юлиана фон Остфрисланд.Рене склонился перед принцессой, и, не отнимая губ от её руки, поднял глаза – подведённые синими раскосыми стрелками. Но – янтарно-карие, с едва заметным кровавым просверком на самом дне. И принцесса загляделась, упала в омут. Бог весть, что говорил он, по-немецки ли, по-французски? Правильные, регламентом предписанные слова все перепутались у неё, Шарлотта в ответ пролепетала лишь:- Я думала, у Лёвольдов чёрные волосы…Золотой юноша отвечал, ещё держа её руку в своей, и Шарлотта чувствовала ладонью его тонкие горячие пальцы:- Они чёрные, - и прибавил так тихо, что не расслышала даже Юлиана, - вы потом увидите, ваше высочество.И улыбнулся совершенно невинно.Конфидентка Юлиана тоже смотрела на него зачарованно, и читала мушки на его лице, и ответы выходили самые двусмысленные.Это вышло так просто, что даже скучно. Рене был словно борзая, летящая по горячему следу – и вдруг вожделенная прежде дичь сама упала костлявым телом в раскрытую охотничью пасть. Все чувства Рене обострены были до предела, он приготовился бороться и победить, а победа вдруг отчего-то далась ему – даром.Рене, когда волновался, особенно остро чувствовал запахи. Десэ утверждал, что так даёт себя знать талант алхимика, но для самого Рене запахи были – как музыкальные темы, в опере, сопровождающие явление разных героев. И сейчас, целуя руку лёгкой своей добычи, он вдохнул запах – и узнал его, и принцесса раз и навсегда увидена и услышана им стала – только лишь так.В рижском их доме служанка выметала камины мёртвым голубиным крылом, и Рене помнил, как пахло это мёртвое крыло, в детстве он иногда им играл. Запах пепла, птичьих перьев и чуть-чуть – сладковатой смерти. Принцесса его пахла – мёртвым голубиным крылом. Вот такая добыча, такая бесхитростная музыкальная тема…- Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid, - Гасси Лёвенвольд вслух читал прощальное письмо полковника Моро де Бразе, адресованное отцу. Впрочем, все многочисленные ругательства предназначались – младшему брату Рене. - Юный повеса, без-душный, без-мозглый и без-образный. Калмык, одним словом. Calmouque en un mot! – Гасси расхохотался. - Отныне я буду так его называть. Иногда.Он сидел в кресле в кабинете отца, читал письмо, играл стеком, покачивал ногой – и солнце сияло бликами, отражаясь в его дивных адъютантских сапогах.- Полковник злюка, напрасно он так, - обиделся за Рене отец, - Рейнгольд вовсе не косит, он просто оригинально подводит глаза.- Так полковник имеет в виду – не косоглазый калмык, а калмык-захватчик, - догадался весёлый Гасси, - и в чём он неправ? Малыш Рене блестяще справляется. Принцесса родила, снова беременна – ни выстрела мимо, как я и твердил. Государыня Екатерина слушает о нём сплетни перед сном – как сказки. Она даже имя ему дала, как она это любит – Миньон. Дала имя – значит, эта игра надолго.- Тебе не стоит так часто брать Рене с собой, - предостерёг отец, - в эти ваши вылазки по борделям. Если всё откроется, принцесса его проклянёт.- А с кем ещё мне ездить, - расхохотался Гасси, в своей манере, резко и зло, – мой Вилли бросил меня, он теперь секретарь у муттер Екатерины, организует Вотчинную канцелярию. Вот кому и в самом деле нельзя уже появляться в подобных местах – у него отныне совсем другие ставки. Вы не изволили прислушаться, когда я просил отослать Рене назад, в Ригу. Так не обессудьте, что я буду теперь играть и играть в эту мою игрушку… Иностранной коллегии его величества секретарь Хайнрих Иоганн Остерман, человек миролюбивый, доброжелательный и очень, очень воспитанный, только что лично, в коридоре Летнего, выслушал все жалобы списанного интригана Моро де Бразе. Отчего-то именно Остерману все встречные спешили излить душу, поведать горести и болести, и секреты – так хорошо умел слушать и сочувствовать иностранной коллегии секретарь. И полковник Бразе не сделался исключением, пал жертвой обаятельного скромника.И Остерман из беседы многое узнал и многое понял.При малом дворе взошла звезда, обещающая свет горячий и яркий. Свет, способный озарить даже большой, главный, царский двор.Новый гофмаршал кронпринцессы прекрасен собой, ядовит (и сам умеет составлять яды, это его семейное дело), очаровал уже половину камер-фрау при большом дворе (и даже Анни Крамер, матушкину наперсницу), от царицы получил прозвище – Миньон (Милашка, Красавчик, или же – Младший, он ведь третий сын у Лёвенвольдов). Если матушка присвоила прозвище – на эту карту уже можно ставить. Молодой Лёвенвольд с лёгкостью выжил от двора де Бразе и его хитроумную супругу, за французский шпионаж, а сам тем временем состоит в переписке с цесарским посланником (и сам Остерман давно уж состоял!) Интриган, соблазнитель, отравитель – живой Чезаре Борджиа, сей герой из книги Макиавелли всегда Остерману нравился. И сам Чезаре, и его уменьшенная живая золотая придворная копия.Отставной авантюрист теперь удалялся по коридору прочь – на вымытых влажных полах его ботфорты разъезжались, как ноги у старой козы.Гремела весенняя генеральная уборка, прислуга мыла окна, летели мыльные пузыри – мимо сурово насупленных фамильных романовских портретов. Остерман загляделся на радужный мыльный пузырь, безмятежно парящий под самым носом сумрачной старой пасруны. Ещё один пузырь с наивной важностью выплыл из-за портьер, и секретарь не удержался, тронул его пальцем – палец сделался мокрый.Остерман вытер руку о кафтан, покрепче прижал к груди папку с драгоценными посольскими документами, и зашагал в другую сторону, на парадную лестницу. Ему предстояло ещё вывести русский экстракт из пяти разноязычных шпионских донесений – Остерман всегда представлял его величеству такие короткие конспекты.Но судьба, как русские говорят, разыщет вас и за печкой – и парадная лестница оказалась густо намылена, быть может, даже нарочно – Остерман поскользнулся и пролетел по ступеням на заду и потом на боку, до самого низа, под бодрый хохот толстых поломоек. Папка раскрылась, ценные донесения веером рассыпались по мокрому дереву лестницы, а сам секретарь прекратил движение, только сшибив с ног какого-то небольшого господина.- Не знал, что чиновники Иностранной коллегии могут летать…Остерман изумлённо отметил, что жертва его вовсе не гневается, и даже смеётся. Миниатюрный кудрявый господин сам тут же вскочил на ноги, и протянул руку неуклюжему секретарю:- Вставайте же, и давайте скорее возьмем из луж ваши кляузы, пока на них не поплыли буквы.И вежливый весёлый юноша тотчас первый представился Остерману.- Рейнгольд Густав фон Лёвенвольде.Впрочем, Остерман уже узнал его, коварного интригана и негодяя из гневной повести де Бразе, да и мудрено было его не узнать. И прежде, когда Остерман мельком видел в коридорах это яркое зарево, в кудрях и на тонких ножках, в голове его каждый раз звучал непрошено задорный марш гномиков из старой немецкой сказки: «Золото, золото, золото. Золото, золото, золото…»- Рейнгольд – как золото, или же как Паткуль? – сам себе дивясь, такой дерзости, переспросил Остерман.- Рейнгольд – как золото, вовсе не как Паткуль, - поправил, сердито сморщившись, его визави, и злая гримаска на миг сделала его чуть менее хорошеньким, - золото, только золото, и совсем никакой не Паткуль. Да, увы, папенька мой некогда очень дружен был с господином Искариотом, и даже нарёк сына в его честь. Но с тех пор папи переменил кумира, имя герра Искариота сделалось нарицательным, сам Искариот давно покойник. А мальчику, названному именем предателя – что остаётся? Лишь наряжаться в сплошное золото, и декларировать постоянно – золото, золото, золото, но только больше не Паткуль.
----- CHAPTER BREAK -----
Бесов звонок разбудил его в кресле, в пять утра. Стёпка проснулся, в глаза ударил, как плетью, комнатный свет, и он, уже говоря по телефону, хлопнул по выключателю – люстра погасла, небо в раме из чёрного сделалось розовым, и окна дома напротив тотчас в упор уставились жёлтым, как вытаращенные глупые глаза.- Меня сегодня домой пригласили, - поведал Стёпка, - на ужин.- Уже вчера, - поправил пунктуальный Бес.- Поешь, говорит, домашнего – а дома была пекинская утка, из ресторана, - Стёпка хихикнул.- Мишель не готовит, - сурово пояснил Бес, - никогда. Феминистка.- А на свидание? Макдональдс? – изумился Стёпка.- Тоже ресторан.- Дочку твою видел, - сказал осторожно Стёпка. Но Бес не развил тему, а спросил о важном для себя:- Машина у неё сломалась, как вы ехали – на такси? Или в метро? – и слышно было по голосу, что он ни секундочки сам в такое не верит.- Нас клиент подбросил до дома, ИП Муратов, - заблеял Стёпа.- Ага, Марат, - согласился Бес, - с вами ужинал?- Нет, подвёз и уехал, - на свой страх и риск соврал Стёпка, ему было жалко Мишку. И – вот здорово! – оказалось, что угадал.- Сошлось, - без эмоций согласился Бес, - она тоже сказала, что сразу уехал.- Я не знал, что у тебя дочка – актриса.- А надо тебе? – даже удивился Бес. – Твоё-то какое дело? Нет тебе дела до дочки. Ну, спасибо, пока, обнял.- До завтра, - попрощался и Стёпка.- Какое завтра? Завтра воскресенье. Или вы завтра работаете? – Бес спросил, не меняя интонации, но Стёпка отчего-то напугался:- Нет, я просто забыл. Пока.Нажал на отбой, и забрался спать. Белья в постели не было, и не было у Стёпки особенно никаких вещей, даже тапок домашних – но тратить драгоценную пятёрку на глупости он опасался. Зарылся носом в колючее верблюжье, детское ещё своё, одеяльце, и заново задремал.Когда телефон взорал – Стёпка решил было, что поёт будильник, но на экране высветился незнакомый номер, и Стёпка в приступе любопытства принял звонок:- Я!- Осужденный Малыга? – переспросил телефон.- Осужденный Муратов, сто пятьдесят девятая, часть вторая, - узнал Степан. – Откуда у вас мой номер?- От госпожи Кирневич-Мурза, - рассмеялся Марат, звонко цокнув языком, - примешь жильца-то, Яша? Через часик, а?- Я Степан, - поправил сердито Стёпка, - приезжай, я дома. Только недолго, у меня дела ещё днём.Он хотел поехать в колумбарий, в Перепечино, к маме. А это два часа дороги – только туда, из центра.- Как тебе деньги – на карту, или налом? – спросил Марат. – Полтинник твой, жадина?- У меня киви-кошелёк, - с некоторым стыдом сознался Стёпка, - лучше налом.- Ах, осужденный Малыга… - умилился киви-кошельку Марат, ведь кошельки такие были популярны у сидельцев, - ладно, вымой шею и жди, еду. И шею вымой как следует – со мной будут дамы.- Какие дамы? – возопил было Стёпка, но телефон уже прощально пищал.Он вылез из постели, и в носках прошлёпал в ту, вторую, комнату. Оказалось, уж полдень, зимнее солнце ползуче растеклось по паркету, и пыльные окна от света сделались золотисто-бархатны.Стёпка распахнул дверь, глянул – грязно, да, пыльно, да, но пусть сам и убирает. Свет работает, розетки не висят из гнёзд, и присутствует даже диван, продавленная полосатая «книжка». Пусть селится, колдовщик. Стёпка в порыве щедрости внёс было в комнату стул, но потом пожалел и вынес обратно.Он почистил зубы, опять, без пасты и щётки – ну, не было! – просто пальцем, и обтёрся сырым полотенцем. Дамы же. В кухне в раковине горкой стояли три грязные его тарелки, но Стёпка поленился мыть, даже заради дам. Наоборот, добавил в гору чайную чашку.В дверь зазвонили и зачем-то забарабанили.Стёпка бросился открывать – на пороге стоял Марат, как и прежде, слепяще красивый. Велюровый и бархатный, гнедой и карий, в ароматах мускуса и шоколада. Брови его и борода были явно недавно подбриты у цирюльника. В одной руке у Марата было шампанское, а в другой – китайские простыни в упаковке. Как у монархов – скипетр и держава.- Угадал же? Нет у тебя белья?Марат вшагнул в коридор, и за ним вбежали две девицы. Одна в очках, другая с косой, не как у смерти, а с растрёпанной, рыжеватой.- Знакомься, Малыга – Маша и Тата!Господи, но не могли же это быть проститутки! Маша и Тата были умытые, глазастые, в широких джинсах и толстовках, в дутых куртках, и обе в кедах – ну как так? Стёпка, в бытность сидельцем, видел на длительных свиданиях проституток – зеки из актива, из «козьего стоса», частенько их к себе протаскивали. К Стёпке на свидания приезжала мама, и на общей кухне он каждый раз исправно сгорал со стыда. Перед мамой, конечно, а не просто от собственной невинности. Проститутки были ярки, горласты, в тапках с мехом, всегда в прозрачненьком, всегда в пергидроле и с длинными, вязью, татуировками от запястья до локтя – всегда. У кое-кого и на пальцах набита была такая вязь. И пахло от них тяжело и сладко, почти как от мёртвых, а от Маши и Таты пахло – солнцем и мылом, и ямочки были у них, и розовые ушки, и пальчики – без! – маникюра. Ну как?- Это вы от ИП Шахрай приехали отдохнуть? – ехидно уточнил Стёпка, и хотел было прикрыть дверь, за ними всеми, но тут Марат вдруг крикнул вниз, в подъезд:- Петька, ну где ты там, в мусоропровод ссышь, что ли?По ступеням вознёсся легчайший козий цокот.- Да, отдыхаем, - ответил Стёпке Марат. – Помнишь Петю?И Стёпка увидел Петю, уже известного ему Объедкова П.А. И немедленно задумался – а может ли П.А. и в самом деле говорить по-лотарингски, или Мишке он тогда наврал?- Шнурок развязался, - виновато сказал Объедков, входя. Он был в курточке, белой и синей, что очень шло к его льняным волосам, и в сегодняшнем спортивненьком казался совсем дитя, старший школьник. Скромный, фарфорово-бледный. «Какая симпатичная компания развратников, - невольно подумал Стёпка, - милые, как дети. А ведь наверняка ещё и наркоманы».Может, и верно подумал.Марат ещё в прихожей вложил в Стёпкину руку рулон розоватых пятёрок:- Пересчитай!Гости побросали куртки в коридоре на стул и, не разуваясь, разбрелись по квартире.- О, у тебя тут до сих пор ёлка! – послышался из Стёпиной комнаты писклявый голос, то ли кого-то из девочек, то ли вообще Петин. Вот не стоило им бродить – Стёпа гостеприимно раскрыл дверь в сдаваемую комнату:- Прошу сюда!- А дверь закрывается? – тут же спросил Марат.- Изнутри замок, снаружи ключ, я дам.- Потом, - гости, все четверо, по очереди вплыли в комнату, и тот самый замок, изнутри, клацнул.Ударила в стену шампанская пробка – с грохотом питерской бастионной пушки. Стало слышно, как они наперебой смеются, шуршат одеждой, и выпрашивают друг у друга зеркальце.Стёпка подумал, что комната его собственная через стену, и не очень-то хочется слушать их хохот, и возню, и скрип дивана, и ободряющие возгласы. Зачем это девственнику? И ушёл в кухню. Поставил на плиту кастрюльку с водой, вместо чайника, и всыпал в грязную чашку ещё заварки.По карнизу бродила ворона, синяя в солнечных лучах, и коготки её били дробь по жести, а потом ворона что-то нашла – и ударила ещё и клювом. Хлипкая жесть дрогнула, ворона упала, но в падении успела расправить крылья, и воспарила – над помойкой и над детскими грибками.- А ты чего не пошёл?Из комнаты вернулась та, что Тата. К счастью, полностью одетая, в джинсах и белой толстовке, только кеды держала в руке. Ну, чуть более лохматая, чем прежде. Тата бережно поставила кеды в угол, и присела на табуретку – носки у неё были, как у девочки Лёки, с чёрными пятками.- Я девственник, - объяснил Степан. Ему приятно стало думать, что это он не пошёл, а не его попросту не позвали.- Бережёшь себя для единственной? – спросила Тата, просто, без издёвки.- Вряд ли, - засомневался в себе Степан. – Я химера, во мне две личности – одна борзая, а другая застенчивая. Застенчивая преобладает, ну, и вот. И сидел я, кому такой нужен…- Как тебя зовут? – спросила Тата.Она смотрела на него с любопытством – Степан привык к такому взгляду, многие смотрели на него с любопытством, как на диковину.- Я Степан, - представился Стёпка. – А Тата – это от какого имени? От Татьяны?- От Натальи, - она улыбнулась, и заиграли ямочки.Кастрюлька с водой взбурлила.- Будете чай? – предложил галантно Степан. – Кофе нет, сахара тоже. Я могу спуститься вниз, купить…- Не надо, - отмахнулась Тата, и поднялась с табуретки, - давай-ка я посуду помою. Есть у тебя средство?- Только мыло, - на раковине, жёлтой, конопатой, сиротливо притулилось растресканное хозяйственное мыло, и вязаная губочка.- Пойдёт и мыло, - согласилась Тата, и включила воду, - хочется что-то делать. Амфетамины. Хочется чем-то заниматься.- А из комнаты вас выгнали, - догадался Стёпа.Он заварил чай и теперь прихлёбывал из чашки, опершись попой о подоконник. Тата-Наталья ему не очень нравилась, но удивляла. Нетипичная. Она мыла тарелки очень старательно, так старательно, что стёрлась позолота, и сами тарелки сделались вдвое светлее.- Меня не выгнали, - не обиделась, но пояснила Тата, перекрикивая шум воды, - просто нечего там делать. Петя ничего не может, а тройников им никому не надо.Стёпа стал слегка разочарован – а как же немыслимый разврат? Как это – тройников не надо? Странные… Но про Петю ничуть не удивился – вся прошлая накопленная информация свидетельствовала, что Объедков П.А. чистокровный, беспримесный гей.- Странно, что ваш Петя вообще взялся за такое дело, - сказал Стёпка задумчиво, - с девушкой. Он же это, не побоюсь, самое.Тата повела плечами, и лохматая коса змеёй пошла плясать по спине:- Петя не мой. Он референт Вороронцева – это же всё о нём говорит, понимаешь? Но знаешь, Стёпа, он ведь влюбился. В женщину. Вот так:Once upon a time I was falling in loveBut now I'm only falling apartТата выключила воду и пропела это грустно и тихо.- «Я влюблялся и прежде, но сейчас мир мой рухнул». И он теперь в полном отчаянии.- Так он упражнялся? – хихикнул Степан. – На вас?- Я сказала ему – «дурак!», - Тата со звоном составила тарелки в стопку, - «так нельзя делать!». Но он не понимает, он в полном отчаянии, потому что она – женщина, а он даже не представляет, что это такое. Он в ужасе.- Понимаю его, - буркнул Стёпа. Выходит, бедняга П.А. был тоже, в своём роде, девственником – как тут не сочувствовать?- Но вот ты же не бросаешься на первых встречных, - зло сказала Тата, и вытерла мокрые руки об попу джинсов, - а он, дурилка, тренируется на нас, как на кошках. Но так нельзя! Я ему сказала – и у натуралов-то первый раз бывает позорный, а уж ты-то куда? Но нет…- Нужно было признаться, - робко предположил Стёпа, - и уже с ней, с той самой. Ведь правда?- И я так ему сказала! – экстатически воскликнула Тата, и коса её перепрыгнула с плеча на плечо, как живая.- Вы умная, - похвалил Стёпа, - и удивительная. Совсем не походите на жрицу порока.- Так я и не жрица, - согласилась Тата. Она вернулась на табуретку, и принялась то ли в задумчивости, то ли в наркотическом угаре, грызть кисточку косы, - я студентка. Остальное так, баловство.- А где учитесь?- Строгановка, ДПИ.- Ого, - Стёпка знал, что ДПИ это не «ого», но из подхалимства охнул.- И ещё – я выступаю со стендапом. Знаешь, что это?Стёпка кивнул. И забоялся, что Тата сейчас, в упоении, выложит ему весь свой стендапный монолог. Но она только сказала:- Послезавтра, в «Тру», буду. В восемь. Хочешь, приходи. Плюс один. Скажешь фамилию, я тебя впишу. Хочешь?Стёпка в растерянности кивнул ещё раз, машинально.В коридоре послышались шаги – кто-то бродил, почти бесшумно, и трогал ручки дверей, и ручки отзывались квакающим звуком.- Мы здесь! – крикнул в коридор Стёпка.Тата опять прикусила хвост косы – такой уроборос.В кухню вошёл Объедков П.А., в носках и завёрнутый в простыню, как патриций. Только у патрициев простыни были, скорее всего, белые, а у П.А. – в оптимистических медвежатах и утках.Стёпка засмотрелся – аж рот раскрыл. В тюрьме он много повидал татуировок, не только синих зековских, или надписей над трусами «добро пожаловать на борт». Были и настоящие художества – у того же Беса татуированная змея обвивала всё тело, от щиколотки до плеч, и зубами впивалась в шею. Ведь от скуки чего на себе не нарисуешь – время есть, ресурсы тоже. Но вот такого Стёпка пока ещё не видел – весь П.А. был изрисован сплошь, без единого пробела, очень яркими цветами, облачками, чешуйками, такими красивыми, с глазками, с лапками, на нём было словно вышитое, изукрашенное трико – с рукавами и штанишками, кокетливо глядящими из-под простыни. И при всей истошной яркости это было всё-таки очень красиво – хоть скальпируй и вешай в раму, в одну из тех, барочных, в приёмной Вороронцева.- Да вы весь – как Билибинский шкафчик! – восхитился Стёпа.П.А. оценил его восторг, и милостиво повернулся ещё и спиной – на спине его сидела, ноги крендельком, невероятная красавица японка, со спицами в голове, и с личиком надутым и важным.- Господи, да кто это у вас? – воскликнул Стёпка.- Богиня Лакшми, - П.А. повернулся обратно, и заправил чёлку за уши.- Что-то значит, или так? – уже и в тюрьме портаки почти никогда ничего не значили, но вдруг?- Лакшми набивают тем, кто был похищен и продан, - отчего-то грустно сказал П.А., - а есть попить?- Вода из крана, - быстро и зло ответила Тата, не дожидаясь Стёпкиного «чая».П.А. взял на полке чашку, налил в неё воды – Стёпка опять посмотрел на японку на его спине, вблизи стало видно – она плачет, изумрудные слёзки бегут по белому злому личику, одна за одной. П.А. повернулся, стал пить, осторожно сглатывая, и поверх чашки в упор глядел на Стёпку – сумеречно-синими, тоже словно бы плачущими глазами.- У него и там, - сказала Тата, особенно выделяя «там», - татуировка, в виде бутона. И когда оно там встаёт – бутон должен был бы раскрыться, и расцветал бы дивный цветок. Но это с Петиных слов, как у вас говорят, Степан – «со слов потерпевшего», не увидали мы сегодня никакого дивного цветка.- Ну извини, - виновато улыбнулся П.А. над чашкой, и в улыбке сделался мил. У него была слегка дурацкая улыбка, взблёскивали клычки и чуть приподнимались острые уши.- Я тебе говорила! – начала было Тата.Стёпка почуял, что это ещё на полчаса, перебил её и спросил у П.А.:- А они там надолго ещё, не знаете? А то мне ехать надо, на кладбище, а туда пилить – два часа, и это только в один конец.- А что за кладбище? – спросил Объедков, вкрадчиво и мягко.- Перепечинское.- Правда, далеко. Кто там у тебя?- Мама, дядька.- У меня там отчим. - П.А. опять убрал чёлку за острое, оттопыренное, совсем чертовское ушко. Вот у него носки были белые и с белыми пятками, но здесь, на кухне, и эти пятки сами собой стремительно темнели. – Хочешь, поедем завтра вместе? Я на машине. Сегодня не выйдет, мне к шефу через час.- Понравился Стёпа? – ревниво спросила Тата, и П.А. сделал противное личико, сморщив нос:- Ты дура, Тата, - и Стёпке, - не слушай её. Мне на службе довольно чучел.- Я и не настолько в себе уверен, - успокоил его Степан.Он же не мог понравиться – ни П.А., ни вообще. Маленький, нелепый, в дешёвой одежде – куда? И слава богу, в случае с П.А., но вот с девушками – обидно, конечно, да что поделать.- Так заехать за тобой? Хочешь?Это было Стёпино второе за день «хочешь?», и опять сомнительное. Но тут, как ни странно, вступила Тата, видимо, опьянение побуждало её болтать:- Соглашайся, ты не представляешь, какая у Пети машина! Спортивная, двери открываются вверх, как крылья, вот так, - и Тата даже показала руками, - там за одну машину можно дать. Только ведь он не возьмёт. И сиденья такие – лежачие, как люлечки, в них ложишься, как в кровать.- Как в дипломатическом дормезе восемнадцатого века? – спросил Степан, забоялся, что невпопад, и никто не поймёт, но Объедков воскликнул с восторгом:- Ты тоже знаешь? Дормезы, посольские поезда?- А вы правда говорите по-лотарингски?- Завтра, мальчик, - П.А. запахнулся в свою утино-медвежью тогу, и Стёпа глядел невольно – не мелькнёт ли под тогой тот цветок, - завтра мы с тобой поговорим по-лотарингски, на кладбище, хорошо? Или это чересчур двусмысленно звучит? Прости, привычка.- Да ничего.- Завтра в полдень, ладно? И я пойду одеваться, иначе шеф меня съест – я должен быть на Солянке, переодетый в парадное, и через час уже держать его штаны.- Это как? – испугался Стёпа.П.А. неопределённо пожал плечами, и удалился, переступая легко – как отлетает ангел. Тата зло поглядела ему вслед, прошипела:- Фуфел.- Пиши меня для стендапа, - напомнил Стёпка, - фамилия – Малыга. А вот кто будет мой плюс один – пока не знаю.- Он небось? – кивнула Тата в коридор.- Вот ещё! – рассмеялся Стёпка. – Конечно же, нет!Объедков скоро уехал, и увёз с собой сердитую разочарованную Тату – подбросил её до метро. Марат и вторая девочка, Маша, выбрались из комнаты только часа через два, когда двор за окном уж подёрнулся ранними зимними сумерками. Марат сиял, глядел именинником – обретённая свобода его окрылила. Стёпка отдал ему ключи.- Ну, спасибо! – сказал Марат, аж лоснясь от радости – как набегавшийся за лисами гончак. – Оно стоит того! Послезавтра жди снова, с утреца – вечером мамочка моя меня выглядывает.- Так сам приезжай, - напомнил Стёпка. – Ключи есть теперь, я тебе больше не нужен.Он как-то после всего пережитого незаметно для себя перескочил с Маратом на «ты». Стёпке Марат больше не казался каким-то коварным злодеем, так, такой же невольник, наёмник, как все, может, и вовсе более невольник, чем все. Мамочка эта его… А то, что у них с Мишкой – так Стёпка знал, по опыту с наркоманами-арестантами, что не Марату здесь решать, такая, как Мишка, при желании скоро найдёт ему замену, тут Марат товар, она купец.Или Стёпка принялся импонировать Марату – из-за полученных денег? Ведь Стёпка, бедняга, никогда прежде не держал в руках столько денег сразу – и обаяние десяти коралловых пятёрок как-то невольно распространилось вдруг и на Марата? Как знать. Была, конечно, ещё и предстоящая зарплата на работе, но куда поменьше, и Стёпка толком в неё не верил. Он мог верить только в то, что здесь и сейчас, а в то, что ещё только будет, и будет, ли, нет – не верил. Так научила его тюрьма.Гости, Марат и Маша, ушли – Стёпка поглядел с порога, как спускаются они по лестнице, медленно, обнявшись, покачиваясь. Им явно было хорошо вдвоём, и не хотелось расставаться. Марат забылся, и говорил с Машей не профессиональным своим, поставленным и воркующим голосом, а обычным. У Марата был особенный голос для клиенток, и для Шахрайши – низкий, с хрипотцой, с продуманной чарующей бархатной фиоритурой, как у оперного тенора, а свой обычный голос был – как собачий лай, Стёпка помнил по централу. И сейчас, на лестнице, Марат говорил высоко и отрывисто – он отдыхал и от работы, и от роли того, другого себя.Стёпка закрыл дверь, и наконец-то как следует пересчитал деньги. Прежде, при Марате, он не решился, только прикинул на глазок – что вроде верно. Оказалось да, десять. Стёпка спрятал девять пятёрок у себя в комнате, под выпадающей паркетиной. А с оставшейся спустился в магазин.На улице было совсем прозрачно-сине, в чёрном высоком колодце двора столбом стоял мороз. Воздух сочился мелким снегом и похрустывал от холода, как целлофан. Рядом во дворах, почти на проспекте, тьфу, на Новом Арбате, был магазин «Перекрёсток», где и бельё постельное, и зубная щётка, и что-нибудь поесть. На новые вещи, одежду, Стёпка пока не решился, для такого требовалась внутренняя готовность. Примерочные, продавцы-консультанты, глазеющие люди – он был пока не готов, робел.Он шёл переулками, бесснежными, без деревьев. Здесь стояли чуть не друг на друге очень дорогие машины, и гуляли с хозяевами очень дорогие собаки – задирали лапы на семизначной стоимости колёса. Стёпке встретились по пути лысая собака, собака, длинная, как сосиска, и внезапный, тоже на поводке, ориентальный кот. Все эти трое шли важные, самоупоённые, гремя когтями по чёрной лаковой наледи.В магазине у Стёпки сперва разбежались глаза, но он уже заготовил у себя в телефоне подробный список. И катил тележку по рядам в полном согласии с этим списком: зубная щётка, зубная паста, чай, кофе, сахар, тушенка, сгущёнка, макароны, масло подсолнечное, тапки резиновые «звезда». Так и быть уж, чипсы, «Русская картошка». И постельное бельё, на одного, самое дешёвое. Порошок, мыло. Всё?Ему и не хотелось толком, так уж мучительно, чего-нибудь такого из этого материального, вещного мира. Что-то выхватить из ярких длинных рядов – себе, и стать от того счастливым. Хотелось иного – срочно быть, стать кем-то, что-то увидеть, и побыть хоть чуточку живым. Люди жили кругом, страдали, рвались из сетей на волю, или, наоборот, как Мишка – в сети. И только Стёпка возвышался среди этого всего, как ледяная статуя, и ничего не ощущал. Шпион, равнодушный наблюдатель. А ему хотелось бы и самому – быть.Стёпка вернулся домой с пакетами, разогрел тушёнку, накипятил кофе. Постелил бельё на кровати, расправил. Зажёг ёлку. И влез на постель – с тарелкой, с чашкой, в штанах, в носках, с ногами. Хорошо! Не хватало духовного – Стёпка вытянул из-под кровати книгу, ту, кипу листов про кунсткамеру и юнкера. Мальчик-герой тоже был невольник, вроде Марата или П.А., но то был совсем другой мир – и немножко мамин, из мемуаров Сен-Симона и Манштейна. Мир, с ног на голову перевёрнутый – как у половинки игральных карт. Непонятно и красиво. «Золото, золото, но больше не Паткуль».
----- CHAPTER BREAK -----
Малый двор беден, да что там – унизительно нищ. Молодой наследник дурак, принцесса кромешная дура, царь жадина и скаред. Муттер Екатерина добра и щедра, но и у неё не стоит бесстыдно клянчить. В таком деле хороши намеки – Анечка Крамер нашепчет госпоже перед сном, про юного музыканта, сочинившего кантилену о неразделённой любви, но бедняжечке не на чем её исполнять, и прекрасное дитя печально. На другой день прекрасному дитя доставят от государыни клавесин, а на третий день всё то же дитя, чертыхаясь, передвинет клавесин из гостиной в антикамору – оттого, что в гостиной льёт с потолка. Играется уже следующий спектакль, с прежними статистками Анни Крамер и Дотхен Мамменс, и прекрасное дитя картинно выжимает локоны в приёмных Летнего – чтобы все-все видели, какая трагическая сырость царит при малом дворе. А так-то да, конечно, вы правы, ваше великолепное высочество, домашнее музицирование – это бесплатное развлечение, оно совсем ничего не стоит.Так рассуждал про себя Рене, сердито терзая клавесин, под щемяще-белой недавней заплатой на тёмном, испещрённом трещинами потолке гостиной.Некоторые вещи ведь вовсе ничего не стоят. Например, домашние концерты для ближайшего круга.Принцесса, заметно уже беременная, в свободном платье, сидела в кресле, и за спиной её полукружком сбились три фрейлины и две камер-фрау. Слезящимися от умиления глазами смотрела Шарлотта на тех двоих, кого любила больше всего на свете – и в глубине души надеялась, что вскорости ей удастся их поженить.Рене и Юлиана в четыре руки играли на клавесине, Рене умел играть кое-как, Юлиана – чуть лучше, они томно взглядывали друг на друга, и Рене пел, а Юлиана молчала – от близости изящного кавалера у неё пропадал голос. Мушки на узком белом личике золотого Рейнгольда говорили о любви и о верности до гроба, но не говорили ничего определённого – кому. Шарлотта и Юлиана читали это его послание каждая в свою пользу.Deux étions et n'avions qu'un coeur;S'il est mort, force est que dévie,Voire, ou que je vive sans vieComme les images, par coeur,- пропел Рене тихо и нежно, голосом, словно стыдящимся быть звучным, и печально сдул с губ, как пушинку, окончание баллады:- Mort*… - как последний выдох умирающего.(*На двоих у нас было – одно сердцеНо он умер, и придется смиритьсяИ научиться жить в отсутствие жизниНаугад, наощупь, подобно призрачному отражениюПосле смерти)- Не знал, что вы ещё и поёте, барон, - в дверях явился принц Алексей. С чего-то вдруг возжелал проведать беременную супругу.«Жалкое тонкошеее создание» - вот так по секрету аттестовал однажды кронпринца добрый друг Хайни Остерман. Рене невольно скосил глаза – не колыхнулась ли люстра от удара невидимых рогов. «А ведь я должен быть ему благодарен» – подумал о принце Рене. Если бы наследник не питал унизительного пристрастия к горничным и дворовым девкам, и хотя бы изредка поглядывал в сторону собственной жены – услуги гофмаршала при малом дворе сделались бы не надобны, и золотая звезда молодого Лёвенвольда так и не взлетела бы никогда.- Барон тратит силы, чтобы скрасить моё жалкое существование. На чужбине, в разлуке с родиной. Мой гофмаршал хотя бы пытается развеселить меня, в то время как супруг мой лишь сосёт мою кровь, - с беспомощной злобой огрызнулась Шарлотта.Принцесса защищала любимца, но выходило жалко, и всегдашняя её меланхолия немедленно излилась наружу слезами, и наследник принялся в ответ мучительно и нудно, и злобно блеять – Рене тотчас сделалось стыдно за них обоих. Семейный скандал – как скушно…- Уходите, уходите скорее, - шепнула Рене Юлиана, - они опять поссорились из-за вас…Рене, махнув золотым расшитым хвостом кафтана – облако пудры, водопад блёсток – слетел с табурета, невесомо раскланялся и был таков. Прочь от них от всех, от нытья, скандала, от запаха сырости, и от этого аромата лежалых тряпок и перьев, навязчивого и унылого, как сама принцесса. Только каблуки процокотали по коридору – прочь, прочь от них от всех.Перед дверью отцовского, гофмейстерского кабинета Рене замер, и несколько шагов до самой двери прошёл, уже каблуками совсем не цокоча, на мысках, бесшумно, как кот. Так же по-кошачьи просочился он и в дверной проём, и встал за шпалерой – любопытный невидимый слушатель.- Вы произносите имя своё не совсем так, как написано оно в ваших документах, - выговаривал кому-то отец, - осмелюсь уточнить – можете ли вы читать?Тон был мягчайший, добродушно-ироничный, скрадывающий ядовитость собственно вопроса. Папи – каков он есть… Рене догадался, что Лёвенвольд-первый экзаменует очередного претендента на роль камер-лакея. Эти камер-лакеи при малом дворе служили без жалования, по причине скудости средств, и оттого держались недолго, приходилось регулярно пополнять штат.- Я умею читать, я год пробыл вольным слушателем в кенигсбергской Альбертине, - с робким возмущением, очень тихо проговорил претендент, папин собеседник, бедная папина жертва.Запоздалая апрельская метель била в окна снежной крупой, и жестяной шорох крал его голос, Рене слышал его – едва-едва. Он был очень красив, этот незадачливый – уже по первым подслушанным фразам – претендент. Не так красив, как сам Рене, не благодаря пудре, пришитым кудрям и всему такому, а попросту красив, божьей милостью. Или нет же, нет – демонски красив. Медово-смуглый, с чистой кожей, с драконьими (по куртуазной классификации) зеркальными глазами, стройный, в собственных аспидно-стальных кудрях. Восхитительно красивый, восхитительно глупый. У Рене на мгновение даже жалостью кольнуло сердце – вот же ты несуразный, бедняга претендент!- И сколько вам лет? – спросил обер-гофмейстер, тепло и ласково. И чуть презрительно – но это надо уметь услышать. В папиных пальцах трепетали претендентские дворянские грамоты – и по манере держать их Рене догадался, что и в грамотах позорище.- Мне двадцать пять.«Поздно начинаешь. Мне семнадцать, и я гофмаршал»Рене даже потрогал языком во рту воображаемую серебряную ложечку – да, собственные успехи утешали, после сравнения внешности. С пришитыми локонами – зато гофмаршал, сынишка обер-гофмейстера. Амант принцессы, бес её побери.У него тихий голос, почти что и нет голоса – как говорит он, когда громко? Рычит или блеет – вот бог весть, Рене никогда не узнает, ведь папи вот-вот дураку откажет, и выгонит навсегда вон.- Вы говорите по-французски? Скажите что-нибудь, – папи спрашивал, кажется, даже с симпатией, может, и вправду хотел его оставить? И Рене сможет поиграть с претендентом, как кошка с мышью, выдумывая дурацкие невыполнимые поручения – чтобы тот краснел, вот как сейчас, и хмурил брови, и отвечал ерунду на неведомом языке… Потому что претендент произнёс какую-то полунемецкую абракадабру, вместо французских слов. Мямля и заикаясь. Лучше бы промолчал.- Это не французский язык. Это лоррен. Вернётесь домой – отвесьте пощёчину своему гувернёру, - устало резюмировал гофмейстер. - Увы, мы не можем принять вас на службу. Дворянство пожаловано недавно, французского языка вы не знаете… Увы, юноша, при всей моей к вам симпатии...- Дворянство подтверждено, не пожаловано, - так вот какой у него голос, воистину – как яд, когда он злится, бессильный яд бездарного начинающего алхимика, - мы родственники французского графа Бирона де Гонто, прибыли в Германию через Лотарингию…- А вот с этого момента поподробнее, - оживился папи, вежливо сдерживая смех, - в ваших документах, - старый придворный брезгливо, двумя пальчиками, поднял к глазам дворянскую грамоту, – сказано – фон Бюрен. Вы с графом даже не тёзки. Дворянство – вот оно, пожаловано курфюрстом. Будь вы Бирон, а не Бюрен, вы бы с этим дворянством – родились, и документы ваши выглядели бы совсем по-другому. Вы свою грамоту вообще – читали?Претендент порозовел, и цвет его лица сделался ещё лучше. Мёд и персик. Рене вовек не нарисовать себе пудрой такого румянца.- Наша семейная легенда… - произнёс претендент отчего-то на своём нелепом лоррене.- Не подтверждается документами, - на чистейшем французском продолжил обер-гофмейстер, - когда Арман, граф Бирон де Гонто, старейший из маршалов Франции, удостоверит ваше с ним родство – я жду вас у себя снова, с его письмом. Надеюсь, вы поняли мой французский?- Понял, - сдавленно вымолвил претендент, и тут же решился на последний, отчаянный шаг. - Мой двоюродный дед был комендантом Могилева!Рене хихикнул за своей шпалерой.- Рекомендации? – замогильным голосом предположил гофмейстер.- Их нет, - убито сознался претендент.- Так ступайте, - провозгласил папи, царственно возвращая ему грамоту, - и приходите к нам ещё, с рекомендательными письмами, с удостоверением родства, со знанием французского языка. Поверьте, я буду ждать вас страстно, - Герхард учтиво и грациозно поклонился. Претендент так не умел – он поклонился деревянно и скованно. Ещё бы – всех Лёвенвольдов поклонам и пластике обучал специально нанятый для этого танцмейстер.«Надо выйти, чтобы папи нас представил» - внезапно решил Рене.- Прощайте, барон, - отверженный претендент повернулся и уныло зашагал к дверям, и жалкая шпага била его по бедру, а в руке трепетали – не менее жалкие перчатки. Рене выступил из-за шпалеры навстречу ему, чуть позже, чем хотел бы. Встал у двери, гордясь и красуясь, живое торжествующее золото. Но бедняга отверженный – в горе своём пронёсся мимо, не глядя, не видя. Попросту миновал Рене, не рассмотрев, того лишь окатило мускусной горечью духов.- Красивый, очень красивый, - оценил папи, как только прощально хлопнула дверь, - но увы, столь же глуп и низкороден. И, похоже, капельку чокнутый – как он выступил со своим Бироном де Гонто! Гляди-ка, перчаточку потерял.У ног Рене лежала перчатка, видать, выпавшая из претендента при ретираде. Рене поднял – перчатка была дешёвая, столь заношенная, что хранила очертания хозяйской руки. У Рене поместились бы в неё и две ладони. И она пахла – мускусом, терпко, горько.- Не вздумай бежать отдавать, - папи удержал Рене за рукав, мгновенно прочитав его порыв, - это унизительно! Не трать себя на таких, как этот.- А кто это был, папи?- Соискатель камер-юнкерства, месье Эрик Бюрен, - издевательски отрекомендовал претендента Герхард. - Этот малый считает, что он родственник французского маршала. А на деле – даже не совсем дворянин.- Мы его берём?- Упаси бог, - отмахнулся отец.- Ну вот, лишил меня игрушки, - грустно вздохнул Рене, и возложил перчатку в вазу с восковыми фруктами.Его не примут. И никогда они больше не встретятся – значит, забыто.- Отчего ты здесь, а не с принцессой? – отец поглядел на Рене с подозрением. - Ты же собирался весь вечер для нее петь.- Меня изгнали, - пожал плечами Рене, - явился ревнивый муж, и смотрел на меня, как Папа на Лютера, вот Юлиана и вывела меня прочь – от скандала.- Тебе стоит быть осторожнее.- Как здесь говорят, я не кладу все яйца в одну корзину, и есть, кому прикрыть мой тыл, если принц решит от меня избавиться, - самодовольно продекламировал Рене.- Только царица и кронпринцесса ненавидят друг друга, - как бы про себя возразил отец.- Это не беда, - легкомысленно отвечал Рене, - все мои друзья – между собою враги. Кроме Остермана – он, как и я, любезен со всеми.Рене подошёл к окну и глядел – вот двор, и лестница, вот слуги, лакеи и конюхи. Стекло в косой штриховке дождя, но видно, как тот их претендент, неудачник, переминается с ноги на ногу на крыльце, ждёт, когда ему подведут лошадь. Вся его фигура – уныние – мокрая шляпа, опущенные плечи. Увы ему.- Остерман? Опасайся его – он дёргает людей за ниточки, как марионетки, – тем временем предостерёг сына Герхард.Рене рассмеялся, отвел взгляд от окна.- Такова его манера. Хайни – кукловод, но что дурного, если один из друзей умеет придумать интригу, а второй – в силах её осуществить, и обоих это устраивает? Мы дополняем друг друга, и каждый на своём месте, а что меня считают марионеткой – лучше слыть дураком, чем слишком уж умным. Я-то знаю, что он за человек, и вижу его приёмы, и я вижу, что он любит меня – по-своему, мой зайчик Хайни.Рене скосил глаза – он ещё там, за косой штриховкой, ждёт свою лошадь.- Зайчик? – с притворной весёлостью повторил папи. - Что-то ты нежно стал говорить о мужчинах. Не научил ли Гасси тебя дурному?- Увы, хотя бы в одном я невинен, - ответил беспечно Рене, - и не ступал ещё на эту незнакомую землю.И опять не сдержался, скосил глаза в окно.Всё. Всё, всё. Ему подвели коня, он взлетает в седло. Бог ты мой, как это красиво. Завораживает – как публичная казнь.То ли ранним утром, то ли поздней ночью – этот час зовется еще «между волком и собакой» – Рене поскрёбся в комнату к своему бывшему гувернеру.- Заходи, малыш, - Десэ словно знал, кто к нему явился.Рене вошёл. Француз не спал, сидел в кресле со свечою, читал.- А у меня – вот что, смотри!Рене вытянул руку – на белом, остром пальчике переливался фамильный перстень Лёвенвольдов, с массивным розовым камнем. От пламени свечи камень делался то коралловым, то лиловым.- Отец сам надел его мне на руку, - похвастал Рене, - у Казика такого нет, только у папи и у Гасси.- То-то бедный Казик сидит сейчас в Риге и плачет, - усмехнулся Десэ, - что ты обошёл его с первородством. Ты хотя бы знаешь, что делать с таким перстнем дальше?- Я должен сам наполнить его тем, что под камнем, - отвечал Рене старательно, как примерный ученик.- Тогда идём, - Десэ взял было со стола свечу.- Погоди, я же не только за этим, - Рене удержал его в кресле, - я пришёл к тебе, чтобы отдать мои долги.Десэ посмотрел на него с любопытством:- Вы, Лёвенвольды, всегда отдаете долги, ещё бы разобраться, какие? Неужели за то Казиково падение?- Да, мой Десэ, - Рене присел на поручень кресла, и вытянул из кармана атласного, дорогого халата свёрнутый листок – с гербовой печатью.- У тебя новый халатик? – умилился Десэ.- Тот был детский, - пояснил Рене, - а теперь я – настоящий взрослый кавалер. Читай же!- «Пастору лютеранскому Десезиусу Каторжный острог для утешения болезных невозбранно посещать», - прочел по-русски Десэ, - и подпись – Екатерин. А Екатерин не спрашивала, для какого лешего пастору утешение страждущих?- Она и не читала, она плохо читает по-русски, - развеселился Рене, - такие записки ей подаёт на подпись Виллим Иванович де Монэ, её секретарь, целой кипой, и царица подмахивает всё, не читая. А Виллим Иванович что угодно сделает для брата моего Гасси, они ведь дружат. Вот только давеча Виллим Иванович взял меня за подбородок и долго-долго смотрел мне в глаза, и при этом ещё так вздыхал – но он человек определённых пристрастий, ему простительно. Так что вот тебе входной билет в Каторжный острог, а с начальником тюрьмы договаривайся уж сам, я никого там не знаю.- Разберёмся, - криво усмехнулся Десэ, - признаться, не ждал от тебя.- Я сам от себя не ждал, - Рене встал с подлокотника.Десэ тоже поднялся с кресла – огромный, как медведь-шатун. Он взял Рене за плечи, развернул к себе:- Не рассказывай Гасси о вздохах этого твоего де Монэ. Гасси с недавних пор вообразил, что он твой единственный хозяин.- С каких недавних пор? – встрепенулся Рене.- Да не с того ли дня, как он… - Десэ помолчал, - уронил тебя с лошади?- Гасси всего лишь уронил меня с лошади, - заученно, механически повторил Рене.- Да-да, и отметины были – от конских копыт, - проворчал Десэ, - можешь врать себе, если хочешь. Что шрамы твои – это вексель братской дружбы. Но если ты дёрнешься в сторону, Гасси сожрёт тебя. Он уверен, что ты его вещь, собственность, как фарфоровая фабрика или овины на мызе. А я не хотел бы тебя потерять, ты хороший помощник, - прибавил Десэ, почти умоляюще.Рене тряхнул головой – рассыпались тёмные волнистые волосы. Вздрогнул, как в лихорадке.- Что же мне делать?- Учись лавировать. Знакомо тебе, из музыкального – «импровизация»? - уже с холодной иронией отвечал Десэ. – Ты что-то подозрительно дрожишь, не подходит ли припадок?- Их не было у меня более года, с самой Риги.- Так в Риге всё-таки были, - нахмурился Десэ, взял из кармана табакерку и вложил Рене в руку, - вот, если почувствуешь, что – подходит – вдохни табак. Припадка не будет, правда, в сон тебя станет клонить, но тут уж потерпишь.- Спасибо, Десэ. Это опий?- Не только, но и он там есть, - кивнул Десэ.Рене раскрыл табакерку, дважды вдохнул, зажмурясь, и чихнул. Глаза его сделались тотчас сонны и словно заплаканные. Зато дрожь унялась. Рене спрятал подарок, и потянул Десэ за руку:- Пойдём, мой учитель, в нашу каморку, наполним перстень тем, что должно в нём быть. Кстати, Десэ, а для чего тебе митридат – это как для других философский камень?- Философский камень – дурная фантазия, а митридат – власть над жизнью и смертью, универсальное противоядие, разве не интересно – не только убивать, но и воскрешать?Десэ пешком дошагал от дома до Благовещенской площади, где размещался Каторжный двор. Снежный ветер так и бил его в спину, словно ладонями толкал, подгоняя.Десэ миновал ограждавшие острог наточенные, как в слоновнике, острейшие колья, и на вопрос стражника:- К кому! – ответил:- К нему! – с удовольствием помахав перед носом солдата своей новой волшебной бумажкой.Невольники работали под навесами, что-то, неважное для Десэ, мастерили, и пели протяжно и нудно, в такт монотонной своей работе:- Белый-белый понедельник, завсегда последний день…Десэ припомнил, что у моряков вот такая зацикленная песня, задающая темп работе, зовётся «шанти», и озадачился – как же может называться она здесь, у местных арестантов?Комендант обнаружился на самых задворках, возле ямы с известью. Следил с упоением за собачьим боем, два кобелины грызлись между собой не на жизнь, а на смерть, возле похоронной тюремной ямы. Канцеляристы за спиной у коменданта уже делали ставки, а сам майор Кукушкин денег не ставил, субординация не позволяла, только цокал заинтересованно языком.- О, Михалич! – фамильярно окликнул коменданта Десэ.Тот передёрнулся, как разбуженный, оглянулся, и разглядел главного своего картёжного товарища, первого партнёра в знаменитом Хрюкинском игорном доме. Сморщился, узнавая, и проворчал, кося на ехидно внимающих канцеляристов:- Ну, во-первых, Михалыч, а не Михалич, дырявая ты голова. А во-вторых, в этом месте я тебе, лягушатина хранцузская, ваше высокоблагородие…- Пытошного приказа майор, - продолжил с наигранным подобострастием Десэ, и комендант его прервал, смеясь:- Нет такого приказа! Вот же дурень. А с чем ты к нам? – рассмотрел в руке у гостя заветный листок. – Что, добился своего? Дали тебе агреман?- Дали, - Десэ протянул майору свой пропуск, листок танцевал на ветру.- Екатерин, - с уважением прочитал комендант, и канцеляристы за его спиной сделали лица умильные и верноподданнические. – Бьёт твоя карта мою.- Катерин против князя-кесаря? – тишайшим шёпотом, приблизившись, чтоб не подслушали, уточнил Десэ.- Да чтоб тебя! – аж отшатнулся майор. – Доболтаешься, что к нам уедешь.Подкатилась к яме телега, гружёная с горочкой. Десэ поглядел – чем гружёная – и озадаченно крякнул.- Затейливо работают каты у вас, так суставы выворачивают…Два арестанта похватали – за руки, за ноги – трупов с телеги, и споренько накидали в яму, и принялись посыпать поверх свежей извёсткой.- Мои каты такого не умеют. То не мои покойники, подкидыши, - скромно сознался комендант. – Нам их от князя-кесаря подвозят, таких. Из самого домика его.- У того, говорят, дыба в доме, - продолжил мысль его Десэ, - как у Топклиффа.- У кого? – не понял его собеседник.- Был тоже один в Британии, князь-кесарь, католиков вешал.- И в нашей яме те кафолики в изобилии лежат, извратители веры христианской, - похвастал и комендант.Да, недаром Лёвенвольды столь отважно преподносят себя при русском дворе – как агностики. Их эпатаж – всего лишь маскировка. Быть агностиком здесь менее страшно, а вот прослывёшь католиком – и участь ждёт, как в елизаветинской Англии.Псы кончили драться – один другого загрыз. Канцеляристы принялись переглядываться, шептаться – делили ставки. Десэ глядел, как изысканно под тонким слоем извёстки выгнуты тела, словно танцуют причудливый танец. Даже женщина-змея не каждая в силах вывернуть так руки и ноги…
----- CHAPTER BREAK -----
Как хорошо же было помыться, не с хозяйственным тресканным, а с прозрачным, душистым, глицериновым мылом! Стёпка тщательно намылился, вымылся, аж кряхтя от удовольствия, а потом замочил в ванне всё своё грязное – с купленным порошком. Чтобы вечером выстирать и развесить. Машинки стиральной не было, продали.Он высушил полотенцем пушистый тюремный ёжик, оделся потеплее, с шарфом, и ровно в двенадцать стоял у подъезда. Так они договорились – что Объедков приедет к подъезду ровно в полдень и его заберёт.Конечно, Стёпка ничуть не забыл, что об господина Объедкова возможно зафоршмачиться. Но здесь, на воле, это страшное тюремное пугало как-то поблекло и стёрлось. Недаром Бес говорил ему иногда, шёпотом, что называется, «антр ну»: «Ты, Стёпка, вольное с тюремным не мешай. Воля есть воля, у неё правила свои, и намного больше на воле есть того, что нам можно. Если об этом – никто не узнает». И ухмылялся так – углом рта, по-волчьи. Вот и Марат, человек неоднозначный, но на централе ничем таким не замаранный, здесь, на воле, дружил-таки с Объедковым – Стёпка решил, что тогда и самому ему дозволено.По двору гуляли фифы с дорогими собачками – и прозрачными перчатками убирали за питомицами говяшки в пакетики. Стёпка аж залюбовался. Две собаки были маленькие, головастиками, а одна – ого-го, что-то вроде лабрадора, но в дредах, хозяйка подолгу за ней убирала, бедняга. Когда во двор въехала Объедковская машина, все три фифы с хрустом свернули шеи, либрадоршина фифа даже забыла подбирать говяшки перчаткой – потому что Тата была права, у П.А. была потрясающая машина. Очень плоская, очень широкая, с хищной мордой, с хвостом, блестящая, цвета артериальной свежепролитой крови. Она вползла во двор, урча и шурша, как дракон.Стёпка оцепенел на своих ступеньках, и П.А. опустил стекло, высунулся, и позвал звонким и нежным голосом:- Ты чего застыл? Полезай!И Стёпка даже услышал, как фифы-собачницы выдохнули хором, все втроём – ведь за рулём обнаружилась не девица из категории «насосала», и не уродливый пузан, а настоящий красавчик-принц.Стёпка подбежал, дёрнул ручку, и дверь обещанно задралась – крылом. И показалась лежачая люлечка, кожаное сиденье, как ладошка – горстью.- И мне сюда – как в гроб? – уточнил Степан.- Ага, как в гроб, - смеясь, согласился П.А., - ты первый, кто так говорит.Он был сегодня в пальто, и не как у Марата, а в красивом, табачного цвета, с сутенёрским таким соболем на воротнике. И ботинки во глубине, на педалях, невыносимо сверкали, истекая лаковым ядом, мама бы про такое сказала: «жених!», хотя какой из П.А., с другой стороны, жених? Кому?Стёпка сел, потянул дверцу, закрывая:- Вы знаете, как ехать?- Ты, - поправил Объедков. – Да, знаю.Он принялся выруливать, аккуратно, сосредоточенно, и на проспекте, на «большой воде», он вёл машину тоже неожиданно аккуратно, как будто чего-то боясь. Нежно перестраивался, не дёргал, не мчал – а так у Стёпки душа просила, в такой-то машине.- Вы недавно права купили? – догадался Стёпка.- Подарили, - пояснил Объедков, - вместе с машиной. Вместе со всем.Стёпка не стал уточнять, с чем это со всем. Он заворожённо смотрел на Москву за окном, как она сперва божественно хороша, хрусталь, башенки, кружево и камень, в центре, потом, по мере удаления, становится всё хуже и хуже, всё скучнее, и вот уже дома одинаковые, квадратные и унылые, как будто и вовсе другой город. Вот и Химки проехали, и квадратный кладбищенский пруд, чёрный и блестящий, как зеркало. Стёпка помнил этот пруд, он ещё ни разу не ездил к маме, но на Перепечинском кладбище у него лежал, тоже в колумбарии, ещё и дядька. Этот дядька и жил в Перепечино, в деревне, и помер там от пьянства, и там же был и похоронен – они с мамой всё детство ездили, сперва к дядьке в деревню, а потом – посмотреть, как урна стоит в ячейке, раз в год.- Не могу привыкнуть, что скорость в милях, - вдруг сказал Объедков. – Кажется, что восемьдесят миль – это мало, а это ого-го. А у меня уже сто, - он это говорил задумчиво, и Стёпка только сейчас обратил внимание – как только машина выбралась из Химкинской пробки, так уже они всех делают. Этих обогнали, и тех, и всё нежненько так, незаметно.- Штраф придёт, - предсказал Объедкову Стёпка.- Да пожалуйста, - смиренно согласился Объедков, - у меня их одиннадцать.Машина повернула к кладбищу, проехала между двух круглых, как полупопия, холмов, мимо деревни, и П.А. припарковался на кладбищенской стоянке.- Я цветы куплю, - сказал Степан, вылезая из сиденья-люлечки, как вампир из гроба, - а вы… ты будешь?- Я – нет, - Объедков выскользнул из-за руля, как змея, но овеваемая полами пальто, - но я тебя дождусь. Сперва к моим сходим, потом к твоим, хорошо?Стёпка не стал спрашивать, почему П.А. хочет идти к могилам непременно вместе – может, человеку одиноко? Кладбище ведь место малоприятное.Он купил две грустные розы – маме, дядьке не стал покупать ничего. П.А. ждал его, переступая драгоценными сияющими ботинками, зарывшись носом в играющий на солнце мех – и все прохожие внимательно на него глядели. Стёпка подошёл – да, от П.А. вблизи ещё и пахло духами, как от девушки, в машине это было не так заметно, Стёпка думал – это сама машина так пахнет, освежитель, ёлочка.С П.А. было стремновато идти рядом – он был заметный, пальто развевается, ботинки сияют, воротник и волосы играют на солнце бриллиантовыми бликами. И пахнет, как сиреневый куст. На П.А. смотрели буквально все и, возможно, думали, что он – звезда эстрады. А Стёпка тогда при нём – кто?- Ты что, стесняешься меня? – они уже шли по кладбищенской аллее, Стёпка семенил чуть позади П.А., как арабская жена, когда Объедков вдруг стремительно к нему повернулся и уставился. – Да?- Я себя стесняюсь, - полусознался Стёпка. – Я маленький, страшный, а вы – внушительный такой. Мне кажется, такая чумичка, как я, вас позорит.- Дурак! – рассмеялся П.А. - Вовсе нет! – и, о ужас, взял Стёпку за руку. Но тут же, к счастью, отпустил:- Мы пришли.П.А. будто отмахнулся от Стёпки и полетел, развеваясь, к неухоженной – снег горбом и крест – могилке, с краю ряда. Красивые ботинки сломали наст, П.А. утонул в снегу – почти по колено. Он взялся белыми пальцами за ограду, ржавую, как от крови, и очень высокую – по сравнению с соседними, как будто от этого покойника требовалась какая-то особенная защита. И просто стоял, и просто глядел. Потом положил подбородок на переплетённые на оградке пальцы – и опять глядел, не отрываясь. С кислым таким лицом – как было у него, когда Тата сказала, что Стёпка мог ему понравиться.Стёпка подошёл, баюкая на груди две свои розы – на могиле был крест, без фотографии, кривой и старый, деревянный, тёмный от дождей и непогод, с металлической, ржавчиной подъеденной, табличкой: «Лорен Микаэль Леонтьевич, 1972-2015».Вот как. Стёпка тут же посчитал – сорок три года. И вряд ли, значит, П.А. умеет говорить по-лотарингски, разве что по совершенно чудесному совпадению.П.А. оттолкнулся от ограды, и дрожащими пальцами заправил чёлку за ухо:- Теперь ты видишь, что я не говорю по-лотарингски.- Вижу. Это ваша… твоя фамилия, - догадался Степан, - только зачем ты менял? Ведь Объедков значительно хуже.П.А. Объедков как раз выбирался на аллею из сугроба – при этом Стёпином объявлении он замер, и весело-сердито фыркнул:- Много ты понимаешь! А от кого ты узнал, что я говорю по-лотарингски?Да тоже мне тайна, подумал Стёпка – от девочки Лёки. От воспоминания о Лёке ему сделалось отчего-то так сладко жаль себя – она актриса, звезда, а я никто, и никогда, и никогда, да и к тому же ей шестнадцать, и на фиг нужен я ей, и Бес убьёт…- Да ты чего? – П.А. перестал отряхиваться, шагнул, взял Стёпку за плечи. – Что с тобой? Что за горе?- Год смерти – пятнадцатый, значит, сорок три года, - невпопад сказал Стёпка, чтобы перевести – на другое, - это же очень мало, совсем молодой.- Зато многое успел, - снова сморщился, как от кислого, П.А.Он отпустил Стёпкины плечи и продолжил – старательно и обстоятельно – отряхивать полы пальто, и штаны от снега.- Он был хороший человек? – спросил Стёпка, прозревая недоброе.П.А. вывернулся внутри пальто, как гадюка, чтобы посмотреть, чисто ли там, сзади:- Он был умный человек, красивый, богатый. С утончёнными вкусами. С высокими помыслами. Если оценивать по Чехову – наверное, хороший. Из всех встреченных мною в жизни – наверное, лучший, - и после паузы прибавил, - а теперь пойдём-ка, Стёпка, к твоим.Стёпка никогда не понимал, зачем на кладбище птичник. В клетках неподалёку от здания администрации сидели куры, голуби и даже павлины. Горланили, яростно теряя перья, дрались, флиртовали. Они были тут и раньше, всегда, и Стёпка никак не мог понять, зачем они здесь, в юдоли скорби. Вот чтобы – что? А вот Объедков мгновенно догадался.- Ого, практикуют вуду! – П.А. даже попытался просунуть в клетку длинный палец и погладить павлина – и тот почти его клюнул. – Наш Марат тут у них, наверное, мёртвых подымает.- А что, Марат – вудуист? – Стёпка-то думал – просто колдун.- Вудуист-практик, - подтвердил П.А.В колумбарии Стёпка скоро отыскал маму – по номеру, номер он знал. Положил две розы, и в голове своей сказал: «Здравствуй».П.А. тактично отошёл, стоял в отдалении, переминался.«Я не знаю, что делать, как мне всё исправить, - проговорил в голове своей Стёпка. – Я виноват. Сломал – уже не починишь. Не исправишь, не отомстишь. Я не умею. И прощать не умею. Так и живу, внутри – как мёртвый. Что делать? Тут или отомстить, или выучиться прощать – а я совсем ничего не могу. Я дурак и пустое место. Прости меня».Небо над колумбарием было – как пузо у кота. Серое, в полосатых облаках. И птицы летели в нём, чёрными тонкими стрелками, то справа налево, то слева направо. Ворона закаркала в ельнике, как заплакала – однообразно и просяще.Стёпка нарочно задрал голову – чтобы слёзы закатились обратно в глаза. Но они не закатывались, шли по щекам одна за одной. Стёпка вдруг обнаружил себя – дрожащим, ревущим в голос, обняв себя за плечи. «Я всё испортил, - пело в его голове, грустной шарманкой, - мама, мама, прости меня, я всё испортил, всю свою жизнь». Ему стыдно было ныть вслух, и других людей, и тактично не глядящего П.А., но не плакать, вернее, не реветь не выходило никак. Вся жизнь – к хуям, покатилась, как когда-то и посылал его секретарь-референт.- На, - П.А. бесшумно встал за его плечом, вынул из-за пазухи плоский, но вместительный шкалик, - глотни, успокойся.То оказалась водка – жидким щипучим огнём пролилась она в горло.- Я не пью, - Стёпка сделал ещё глоток, и вернул Объедкову шкалик.- Я вообще-то тоже, - согласился Объедков, и тоже хлебнул – дрогнуло бархатное нежное горло, - я другое предпочитаю. Но сегодня, наверное, нужно, - и снова протянул Степану почти ещё полный, тяжёленький шкалик.Они медленно пошли от колумбария по аллее – Стёпка оглянулся на маму, на прощание: «Пока!»Полосатое небесное пузо пошевелилось – кот в небесах перекатился с боку на бок. Птицы опять пронеслись ватагой. Как векторы в школьной тетради. П.А. забрал флягу, чтобы отпить глоток. Духи его были – как сладкий яд.- У вас духи – не «Nuit de Noel» ? – спросил Стёпка, понимая, что делается пьян.- Что? А-а, нет, - и П.А. задрал голову, и тоже поглядел на небо – птицы, как по заказу, прочертили на пузе небесного кота три стрелы.«И тогда мне так ясно видны эти тонкие черные птицыЧто летят из флакона на юг, из флакона Nuit de Noel...» – припомнил и он.- Красиво, но, увы, нет, у меня всего лишь «Эгоист».- Я вам, наверное, нравлюсь, - мрачно предположил Стёпа, желая, таки, обозначить.- Увы, но нет, - покачал головой П.А., и чёлка опять вывалилась у него из-за уха, - ты категорически не в моём вкусе, хоть ты и весьма забавный мальчишка. Я хотел всего лишь получить повод поговорить с тобой, об одном человеке. Только топорно получилось – мы на кладбище, напились и плачем.- Вы не плачете, - возразил Степан.- Ты, - поправил его П.А.- Ты, - согласился и Стёпа, - хорошо, давай поговорим. Об одном человеке. – Господи, о ком же? – Только как мы отсюда уедем, - Стёпка взял спасительную флягу, и залпом всю её допил, - когда мы вот так надудонились?Объедкова насмешило это его «надудонились», он мелодично отсмеялся, и только потом сказал:- Я вызову такси. И водителя – отогнать мою машину. Есть у меня один, для подобных случаев.Стёпка и П.А., пока ждали такси, успели чуть-чуть замёрзнуть – у Стёпки прихватило ступни и уши, как Довлатов писал, «пальцы ног и уши головы». А Объедков застегнул пальто – с его стороны то был несомненный жест, выходит, тоже подмёрз. Они залезли было в машину – но Стёпке в ней, полулёжа, стало тошно, он перепугался и закарабкался назад – и Объедков сострадательно вылез тоже. Так и встали они на остановке, среди баб с тележками и забулдыг, и глядели вдаль минут десять – не покажется ли такси. П.А. благоухал «Эгоистом» и почти бесшумно насвистывал.Вместо ожидаемого такси прикатил чёрный майбах-членовоз, конфигурации «девочка, девочка, гроб на колёсиках».- Полезай! – пригласил П.А.Из машины выбрался мужик в костюме, с мордой пряником и в блестящих очках, обежал урчащий членовоз кругом и распахнул заднюю дверь.- Это что? – не понял Стёпка.- Такси.- А почему – такое? - Стёпка не смог толком сформулировать – какое, но явно не то тут было всё.- Это класс «элит», - объяснил П.А., и змеёй скользнул в машину. Дядька опять обежал машину кругом, и открыл вторую заднюю дверь, ему, Степану:- Прошу.Пришлось погрузиться.В такси пахло «ёлкой» так, что перебивало объедковские духи, и играла музыка. П.А. тут же принялся звонить кому-то и уговаривать отогнать ему машину на Солянку – на том конце разговора собеседник бессильно сопротивлялся. Но П.А. добился своего. Уговорил. Повернулся к Стёпке:- Тебя не укачивает?- Немного, - сознался Стёпка – запах «ёлки» его душил.- Дыши, - П.А. потянулся, надавил на кнопку и открыл ему окно – морозный воздух ворвался, ударил – ножом по горлу, и Стёпка вдохнул выхлопное, бензинное, острое – задышал. П.А. признался. – И меня укачало…Он взял из-за пазухи флакончик, вдохнул одной ноздрёй, потом второй. Неплохой был у него при себе арсенал, шкалик, и ещё и вот это…- Протрезвляетесь? – спросил Стёпка. – А можно мне?- Нет, ты станешь ещё дурее, - отказал П.А., - это не то, что ты подумал, замедлитель, не ускоритель. Ты совсем уснёшь, а ты мне нужен в сознании.Музыка играла – девушка хрустальным, вздрагивающим голосом пела грустную песню.You did what you did to meNow it's history I seeHere's my comeback on the road againThings will happen while they canI will wait here for my man tonightIt's easy when you're big in Japan- Песня про самый мой страшный кошмар, - сказал П.А., - вот выгонят, ничего не получится, и придётся опять «stay here at the zoo» во всём лучшем сразу, и ждать, когда заново кто-нибудь подберёт.Водитель так впечатлился от этой фразы, что дрогнул ушами, а Стёпка спросил:- Что такое «Зу»?- Станция в Берлине, где стоят хастлеры, вроде нашей «Плешки», - бросил, как кость, П.А.Стёпка уж не стал переспрашивать, что такое – «Плешка», чёрт с ней. И «хастлеры» что такое.When you're big in Japan, tonightBig in Japan, be tightBig in Japan, the Eastern sea's so blueBig in Japan, alrightPay, then I'll sleep by your sideП.А. подпевал тихонечко хрустальному грустному голосу. У него был собственный почти такой же голос, как малиновый валдайский колокольчик, совершенно чарующий – зря он не пошёл на эстраду, имел бы успех.В открытом окне Москва стремительно превращалась опять из тыквы в карету – плоские квадратные одинаковые дома сменялись разновысокими стеклянными «путинками», а потом проспект вдруг заплёлся в кривизну центральных улочек, и вот уже особнячки, и башенки, и гранёные внезапные новодельные пальцы, коронованные – пентхаусами с зимними садами. На повороте снег крупой зарядил в лицо, Стёпка очнулся от оцепенения, чуть протрезвел, и услышал, как Объедков кому-то говорит в телефон:- Я буду через пять минут, откроешь? Со мной мальчишка, его нужно покормить – подсуетись как-нибудь, ну Колечка, ну пожалуйста. Что-нибудь горячее, пельмени или глазунью. Как нет? Ну сходите, купите, ну я же прошу, - это «я» своё он выделял в разговоре, как будто был бог весть какая цаца.- Вот – Плешка, - вдруг указал П.А. для Степана, в окно. Машина свернула на Китай-город, объехала по кругу такой там, на площади, то ли часовню, то ли колокол – видать, это он и был, главный Объедковский кошмар.- Это что, дом? Ресторан?Такси заехало во двор и остановилось возле самого обычного, на первый взгляд, подъезда. Стёпка решил, что если там квартира, то он умрёт – не пойдёт.- Это бар, - успокоил П.А., - вылезай. Никто тебя здесь не тронет, кому ты нужен.«Вообще-то тебе» - подумал Стёпка, и вылез. Его уже не тошнило, было просто мутно и муторно, и – угадал Объедков – очень захотелось покушать.- Ты что, не умеешь пить? – П.А. тоже выбрался из такси, и теперь строчил в телефоне сообщения, приговаривая: «Да где же ты, где, да выходи же уже».- Я раньше вообще ни разу не пил, - с некоторой гордостью сознался Стёпа.- Ого, - восхитился было П.А., но тут подъездная дверь открылась – «выходи же уже» - вышел.- Петечка!- Коля!Красавец с лаково блестящими волосами, с носом уточкой, круглый, среди зимы в гавайском, обнял Объедкова и даже охлопал:- Господи, Петечка, что за вид? Чёрное – и с коричневым, как говно на асфальте! Так нельзя! – и брезгливо потрогал красивое объедковское пальто.- Если тёплый горчичный коричневый, то можно, - отстоял свой наряд Объедков, и выдвинул из сугробов затаившегося Стёпу, - вот мальчик, для кормления. Идём же!Они вошли в дверь – обнаружилось что-то вроде прихожей, или холла, одна стена была помидорно-красная и сплошь увешана рогами, или рогатыми головами – оленьими, козлиными, и был ещё один, с саблезубыми клыками, кабан. Стёпка понял, что это вешалки, и на кабана повесил куртку. А для П.А. и его красивого пальто хозяин предложил «плечики». И уже «плечики» водрузил на рога.Пахло тут как в цирке – опилками и зверями. Мускусный хищничий запах. Только не было зверей, кроме чучел в прихожей. Красные шторы, как в фильме Линча, такой же рябенький пол и неверный моргающий свет. Они втроём поднялись в обещанный бар – по случаю раннего дня стулья стояли на столах вверх ногами. Очень толстый уборщик натирал пол шваброй – и там, где успевал он пройтись, пол делался блестящ, как зеркало, и принимался отражать в себе – столы и зарогаченные стулья на них.- Прошу к столу! – пригласил их хозяин Коля, к барной стойке.- Это что ещё за три корочки хлеба? – тут же барственно возмутился П.А.На подносе лежали, на самом деле, вполне годные бутерброды.- Это брускетты, - Коля по-отечески подсадил Степана на высокий барный стул, - кушай, деточка. Пельмени варятся. А тебе, Петя – водочки?- Знаешь! – похвалил Объедков.Под пальто он оказался в белой рубашке, столь тонкой, что проступили под ней небывалые для мужчины очертания сосков. Вот П.А. забрался на стул, рубашка опасно натянулась – и да…- У тебя что, соски проколоты? – изумился хозяин Коля. - Пирсинг?- А ты не знал?Стёпка принялся за бутерброды – слопал сразу два, не жуя, как овчарка. Начал было икать, но Коля из-за стойки мгновенно подал ему воды. А для П.А. – водочки. И отошёл, как актёр за сцену, куда-то в подсобку.- Поел? – спросил П.А. – Поговорим?- Можно только, я буду жевать? А что ты хотел?- От кого ты обо мне слышал? - кажется или нет, что поставленный идеальный голос его дрогнул?- От Лёки, то есть от Лилит, - признался Стёпка, жуя. – Это дочка моей начальницы.- А кто начальница?- Мишка, Кирневич-Мурза Мишель Яновна. Тут такая история – я сидел на зоне, в тюрьме, с её мужем, и когда я освободился, он меня на работу и порекомендовал.Стёпке было важно – сразу обозначить, по какую он сторону баррикад.П.А. вздохнул, и сказал:- Я знал, что у неё муж убийца. Она говорила.- Не убийца, - заступился за Беса Стёпка, - вернее, не совсем. Сто пятая через тридцатую, организация заказного убийства. И не все эпизоды доказаны.- Спасибо, я понял. Ты выпьешь ещё? Или уже не хочешь?- Да выпил бы, - от съеденного в Стёпке распространились тепло и нега, - если не грубить.П.А. соскользнул с высокого стула, обогнул стойку бара, крикнул через плечо, за сцену:- Коля, прости, я у тебя тут похозяйничаю!Чем-то погремел, полязгал, цокнул, и вернулся к Стёпке с янтарным стаканом, в котором плавало впридачу солнечное круглое яйцо:- Вот, виски с яйцом, и выпивка, и закуска. Чтобы ты у меня не осовел.А себе принёс он целую водочную бутылку, яркую, сапфирно-синюю, решительно отхлебнул из горла, и спросил:- Если что – кого он убьёт – её – или меня? Или обоих?- Тебя, - даже не раздумывая, сказал Стёпка, и тоже выпил. – Понимаешь, её он любит.- Это хорошо, - отчего-то обрадовался П.А., - а долго ему ещё сидеть?Стёпка хотел было ещё больше его обрадовать – мол, ещё двадцать три года. Но потом он вспомнил те разговоры, на французском языке, которые вели по телефону Бес с Мишкой, и думали, что никто их не понимает. Ведь Стёпка-то, на беду свою, понял. И он не стал опрометчиво радовать П.А.- Точно не знаю, - сказал он, - обстоятельства меняются. По моим расчетам – полгода, может, год.П.А. немедленно помрачнел, и проговорил печально:- Ну, хоть полгода-то наши…- Какие – ваши? – взвился Стёпка. – Мишка про тебя вообще – знает? Как так вышло-то? Что у тебя с ней общего, кроме наркодилера?П.А. окончательно увял.- Да ничего, - сказал он, - ничего общего. Год назад её дочка, вот эта Лилит-Лёка – снималась в идиотском историческом фильме. И я снимался. Одна гримёрка на двоих, соседние стулья, - он яростно хлебнул из синей бутылки. – И мы сидели с ней, с Мишелочкой, на этих соседних стульях, и говорили. И я, дурак, распушил хвост, как павлин, наврал – мол, дворянин, Лотарингия. Родственник Филиппа де Лоррена. Дурак, дурак… Она-то, наверное, уже и не помнит.- Она помнит, - вопреки собственной воле признался Стёпка. – Она про тебя писала. В жэ-жэ. Я не знаю, что это такое, но ты можешь попробовать поискать. Хорошо писала, мне показалось, ты ей симпатичен. «Херувим златой на пороге храма Соломона».П.А. замер с открытым ртом.Из подсобки вернулся беззвучный Коля, поставил перед Степаном тарелку, даже блюдо, с дымящимися пельменями. Со звоном возложил рядышком вилку. И снова уплыл за сцену.- Она меня помнит, - сказал потрясённо П.А., - и я ей нравлюсь.- Странно, если бы нет, - подсказал Стёпа, жуя, - люди не говорят подолгу с теми, кто им не нравится.- И верно. Мы с ней говорили обо всём, о таких вещах, которые, кажется, больше никому, кроме нас, и не нужны. О кораблях, о башмаках, о сургучных печатях, о королях и капусте.- Это цитата! – обрадовался Стёпа, узнавая.- Представь, Стёпа, отражения в зеркалах, в этих актёрских гримировочных зеркалах, в раме из золотистого жёлтого света – два почти одинаковых лица, и два таких похожих человека, и одновременно совсем разных. Инь-ян, бинарные оппозиции. Она меня слушала, и понимала, и ей единственной было интересно. Я так по ней скучаю… Я бы пошёл босиком по пустыне – к ней, если бы она позвала.- Как так вышло-то? – даже обиделся Стёпа. – Ведь ты же… это самое… гей.- Дурак! – горько рассмеялся П.А. - Почитай, у доктора Кинси – сексуальная ориентация это что-то вроде солнечного спектра, и очень мало кто пребывает в этом спектре на крайних концах, большинство из нас посерединке, содержит в себе оба пола.- Я с краю, - тут же категорически заявил Стёпа. – Я натурал.- Все ориентации натуральные, а ты у нас цис, - менторски разъяснил П.А., потом прибавил. - Но ты прав, она, наверное, не станет со мной – после всего, что у меня было. Порноактёр, наркоман.- Она знает, - мягко напомнил Стёпка. – А вот Вороронцев за это тебя выгонит. Не боишься?- И тут ты неправ – Вороронцев секретарей меняет раз в два года, как другие люди автомобили. Освежает парк. Я у него год, значит, ещё через год – в отставку. Но я уже подготовился, - П.А. скосил глаза на уборщика, как он там, далеко ли, не подслушивает? Уборщик был далеко, снимал стулья со столов. – Мне удалось у шефа кое-что незаметно откусить. Так что будущее моё обеспечено – даже если выкинут сейчас.- То-то кто-то боялся стоять опять под ветром на панели, - напомнил Стёпа мрачно.- А-а, - отмахнулся П.А., - я перестраховщик. Меланхолик, ипохондрик, понимаешь?- Не-а.- А вот она – понимала.Стёпка задумался – а вот нафига Мишке-то такой вариант? Жених… Правда, и Бес у неё тоже не подарок. И да, что Бесу-то говорить? Что некий молодой человек, то есть пинч, влюблён в его жену без надежды и взаимности? Нет, такого Стёпка Бесу говорить не будет. Шансы у П.А., судя по всему, нулевые. И там же ещё, между ними, неведомы пока Объедкову – «элпида», «трувада». Так что не следует дёргать бога за ноги.Стёпка и не заметил, как за барной стойкой появились бармены – и не Коля, другие, хоть и тоже небесной красоты. Стулья в зале, оказывается, уже давно все перекочевали на пол. И за столиками, и у барной стойки засели люди – немного, но да, первые посетители. Значит, уже вечер.- Как думаешь, есть у меня шанс? – спросил тем временем страдающий П.А.- Ни шанса, - честно резюмировал Стёпа. – Ты вдвое её моложе, гей, проститут. И даже соски у тебя проколоты. Мишка с таким в одном поле срать не сядет.- А ты бы взялся мне помочь? – спросил П.А. совсем уж жалобно.- Да ни за что, - снова честно ответил Стёпа, - как наркоманам на Арбате говорю, когда они деньги клянчат – «было бы, не дал бы».Он думал – П.А. сейчас рассердится, и в шею вытолкает его из бара. И это было бы кстати – Стёпка вспомнил про замоченное в ванне бельё. Оно не успеет высохнуть до завтра, если даже прямо сейчас броситься домой и стирать. Значит, завтра придётся идти на работу в грязном. А он секретарь, лицо фирмы.Но П.А. отчего-то не рассердился. Он из кармана брюк достал флакончик, тот же, или уже новый, не скрываясь, дважды нюхнул из него, и теперь с мечтательным видом разглядывал посетителей.- Вот никогда не умел определять по людям, - проговорил он медленно, растягивая слова, - кто из них гей, а кто натурал.Стёпка повернулся от стойки – пельмени у него как раз закончились.- Если по доктору Кинси, то геи все, - сказал он ехидно, и потом, присмотревшись, удивился, - а ведь и так тут все геи. Вон голубец, и этот тоже, и те вот двое…- Дурак! – звонко рассмеялся П.А. – Это же гей-бар!- Да чтоб тебя! – Стёпка скатился со стула.- Добро пожаловать в мой дом боли.Стёпка не стал ругаться, он просто ушёл. Сбежал по лестнице, снял в прихожей с кабаньих клыков свою куртку, путаясь в рукавах, влез в неё, и вылетел на мороз.На улице было темно и сине, и как в той грустной песне,сrystal bits of snowflakes аll around my head and in the wind…Снежной крупой с размаху било в глаза и по щекам. Куртка как назло вся пропахла хищничьим опасным клубным духом. Стёпка запахнулся получше, натянул на нос шарф, тоже теперь душистый, и завертел головой – куда ему теперь? Отсюда, от Китай-города, до его дома можно было вполне дойти пешком, надо было лишь разобраться, куда направить стопы.- Ты что, обиделся? – оказалось, Объедков побежал за ним по снегу, в расстёгнутом пальто. В электрическом свете его рубашка была сама как снег, фосфоресцировала розоватым светом. – Чем я тебя обидел? Напугал?Стёпка остановился, решительно высвободил рукав из его руки. П.А. возвышался над ним, растерянный, уже со снегом в широко раскрытых ресницах. Стёпка понял, что никак, ну никак нельзя говорить П.А., отчего он, Стёпка, сбежал. Если П.А.знает уголовные правила – это будет для него унижение и обида, а если не знает и сейчас узнает от Стёпки – тем более.- У меня дома осталось бельё, замоченное, но не постиранное, - пояснил он тактично, - если я его не отстираю, мне завтра не в чем будет идти на работу. А я ведь секретарь, лицо компании.- Боооже… - протянул на выдохе Объедков. – Да, ты прав, ты ужасно одет, я вчера ещё обратил внимание. Но оно никак не успеет высохнуть – у тебя в квартире нет сушилки.- Увы, - согласился Степан, - выходит, пойду в сегодняшнем.П.А. тряхнул волосами, и снег разлетелся с длинной его чёлки:- Нет! Ни за что! Идём же!И под руку потащил Степана за собой – по переулкам, криво изогнутым, и мимо лютеранской кирхи. Кирха под снегом заманчиво светилась изнутри, как бумажный фонарик. Стёпка засмотрелся, упёрся, не давая себя тащить:- Куда мы идём?- Мне из химчистки вернули вещи, - чуть смущённо сказал П.А., - для этих вот, - кивнул он на кирху, - благотворительных целей. Свитера, рубашки там, из позапрошлых коллекций – мне уже нельзя их носить, засмеют.- Вот ещё!Это был бы уже полный, окончательный зашквар – взять рубашки у Объедкова, и носить.- Ты столь брезглив? – обиделся П.А.- У нас с тобой разный стиль, - пояснил тактичный и вежливый Стёпа. – Я буду нелепо смотреться, и меня тоже – засмеют.- А-а, фигня! – отмахнулся П.А., и с прежним энтузиазмом поволок Стёпку под руку – в горку, по высокой горбатой улочке. – Там обычные вещи, кэжуэл. Ты не смотри, я не всегда такой, как сегодня, сегодня я принарядился.- Для меня?- Нет, - вздохнул П.А., то ли грустно, то ли запыхавшись на горке, - не для тебя, для Лорена. Хотелось прийти к нему красавчиком.Они шли уже молча – через Маросейку, сплошь залитую огнями, и опять по переулочкам – Стёпа помнил, что где-то здесь в его детстве располагался магазин «Лыжи». И, как по заказу, П.А. и остановился, возле входа в тот самый, некогда бывший, магазин «Лыжи» - теперь этот дом увенчан стал, как короной, стеклянной мансардой.- Здесь раньше был спортивный магазин, лыжи и сноуборды, - сказал зачем-то Стёпа, и П.А. в ответ прочитал нараспев:- Он жил в сапожной мастерской, и в парикмахерской мужской, и даже в гастрономе. За мной, мой мальчик!Прижал магнитный ключ к двери, вволок Стёпку в подъезд – конечно, роскошный, с коврами и диффенбахиями. Ажурный лифт вознёс их, и потом пришлось ещё пролёт пройти по лестнице – так высоко обитал Объедков.- Можно, я в подъезде подожду? – взмолился Стёпа.- Нет, нельзя, но в прихожей – можно.Объедков убежал, цокоча каблуками, а Стёпка остался в просторной прихожей, очень простой, минималистического стиля. Зеркала, плетёные плоские пуфы, гостинично-белые стены. Только картина на стене висела дорогая и удивительная. Стёпка подумал, что у П.А. и вправду мозги поехали от любви к Мишель Яновне, раз он заказал к себе в прихожую её портрет, да ещё и работы статусного портретиста Ремнёва. Потом разглядел, что на портрете не совсем Мишка – нос с горбинкой, и волосы длиннее. Или художник её приукрасил, кто знает. Девушка на портрете стояла в полуобороте, оглядываясь назад и одновременно показывая тончайшую талию. Была она золотой и болезненно, жгуче-синей, и вся постепенно перетекала, переливалась в орнамент, как одеяние архимандрита – таков уж был незабываемый ремнёвский стиль. Платье на модели было старинное, тканое ультрамариновыми люпинами, с елизаветинским удушливым воротником под самое горло, как у прооперированной кошечки. В тело девушки влетали жгуче-синие птицы, и пробивали навылет, по другую сторону выходя уже сусально-золотыми, звёздами, пчёлами, средневековыми узорчатыми часословами. Девушка плакала, и слёзы её делались – злые золотые мухи.- Держи! – П.А. вернулся, всё ещё в пальто, но уже без ботинок, и протянул Стёпке бумажный, из бутика, пакет. – Вот! На что это ты так смотришь? А, узнал симпатию?- Это Мишель Яновны портрет? – спросил Стёпа, забирая пакет с твёрдым решением ничего оттуда и никогда не надевать.- Мишелочки? – П.А. уставился на картину, как если бы впервые её увидел. – Никогда не замечал. А правда, похожа. Какой ты глазастый… Но нет, это не Мишелочка, совсем. Это я.
----- CHAPTER BREAK -----
- Садитесь же, вот-вот Гумберт подаст нам шоколад.У шведа были жёлтые глаза, как у змея, и звали его потрясающе – Флавий. Остерман поймал его на самом отлёте, за день до отъезда. Лёгкая шхуна до Ревельского порта уж поднимала паруса.Флавий этот служил когда-то управляющим на мызе Раппин, родовой вотчине Лёвенвольдов. И Остерману сделалось интересно – каковы порядки бывали на мызе, и каков был ребёнком друг его Рене. Старик, как на грех, оказался глуп, болтлив, хвастлив – всё как по заказу. Ничего не стоило его разговорить.Остерманов слуга, Гумберт, толстый, неряшливый, горбатый, вкатил в гостиную столик с шоколадом, и принялся разливать, возя рукавами по щербатым чашечкам. Флавий следил за ним, голодно сглатывая – на кофейном столике дымились ещё и ватрушки.- И вы служили у баронов, пока те были в изгнании, или застали уже и возвращение? – продолжил Остерман их разговор, начатый в приёмных Летнего.Слуга разлил шоколад, расставил чашки, желтоглазый Флавий сделал глоток, куснул ватрушки, и проговорил скрипуче:- Почему же, всё застал, и изгнание, и возвращение, в чинах и в славе. Наш хозяин, он заодно ведь был с Рейнгольдом Паткулем, с господином Искариотом, всё они делили на двоих – и слёзы, и звёзды, и изгнание, и славу. Вот только казнён был только один.- Отчего же с Искариотом? – искренне удивился Остерман, проклятие Паткуля давно его занимало. – Ведь полковник Паткуль затеял мятеж для освобождения Лифляндии, своей маленькой бедной родины. Восстал против захватчика, тирана – против шведского короля. Отчего же сами рыцари-лифляндцы и прозывают сего господина не иначе, как Искариотом?- А как же офицерская присяга? – напомнил Флавий. – Рейнгольд Паткуль принёс клятву шведской монархии, он офицер, и, нарушив клятву – он немедленно и сделался тем самым, господином Искариотом, - Флавий говорил об этом, как о само собой разумеющемся – видать, в Лифляндии никто по-иному не думал.- Я дружен с младшим Лёвенвольдом, Рейнгольдом Густавом, - пояснил Остерман своё любопытство, - и мой добрый друг отчаянно ненавидит собственное имя. Даже носит золотой кафтан, чтобы как-то обыграть звучание – золото, но только не память о бедняге Паткуле. Но как знать, что тяжелее, золото или Паткуль, золотой стиль трудно выдерживать, чтобы не скатиться в вульгарность.- О, Рене удаётся! – Флавий даже зааплодировал, отставив чашку. – Я на днях повстречал его в приёмных малого двора – это безупречный, божественный кавалер. Золото, молоко и мёд. Жаль только, он не признал меня. Гордыня…- Вы знали его ребёнком, каков он был?- Точно таков, как и сейчас, но только в миниатюре. Белокурый, с глазами как вишни. Гордый, злой, как ангорская кошечка. Но при том вкрадчив и ласков, тоже как кошечка, или фреттхен. Горничные хвастались, что он позволяет целовать себя перед сном, и не только целовать, а тогда ведь и было-то ему всего одиннадцать. Мальчик был как куколка, вроде тех, что ставят на камин – был как конфета для наших девок. Талия, кудри, глазки… Рене не держался в седле, и старший брат, Карл Густав, сажал его в седло перед собой, когда они ехали на охоту – так и дворовые, и деревенские бабы аж слюной захлёбывались. Так хороши были эти двое, лев и львёнок.- Но ведь Рене не охотится! – вспомнил Остерман, и продолжил про себя: «На него охотятся…»- Со старшим братом – они были тогда как ниточка с иголкой, куда один, туда и второй. Среднего не брали, его скоро сослали в студенты, скучный он был, тот Казик, как варёная репа. А Рене с Карлом Густавом – всегда вместе. И на охоте, и на фарфоровой фабрике. Карл Густав, как приезжал к фабричным с ревизией – сажал мальчишку к себе на плечи, и так с ним ходил по цеху, Рене приходилось нагибать голову, чтобы не убиться о балки. Как же он смеялся тогда – серебряный колокольчик! И купались они вдвоём, и рыбу ловили, и к девкам на сеновал. До самого одного проклятого дня.Флавий замолчал. Слуга подлил ему шоколаду, но старик не стал пить, пригорюнился, уставился в угол.- Что же вы, продолжайте! – пробудил его от задумчивости Остерман. – Что там случилось у них? Братья рассорились? Сейчас они дружны, как видите.- Вряд ли рассорились, - пробормотал Флавий, отчего-то растерянно. – Никогда они не были в ссоре. Да и как – молодой хозяин, наследник, и мальчишка, третий сын, которому в наследство, дай бог, если достанется драный кот, смогли бы рассориться? Нет, не то. Просто однажды они вернулись с охоты, как всегда, Рене в седле впереди брата. Только Рене был без чувств, брат внёс его в дом на руках. Я не знаю, что там было у них, на той их последней охоте. А узнал бы вдруг – недолго бы прожил. Лекаря призвали к Рене – мальчик три дня метался в жару, и бредил. Лекарь посмотрел, и когда вышел от него – сказал, что старшему брату следует давать по морде. Но старший брат, он в первый же час, как мальчик упал в лихорадке, уехал, в ночь, в ливень, в Петерсборг, в полк. Такой скорый отъезд – ведь он живое признание…Вот бог весть, что было, - Флавий говорил уже сомнамбулически, словно сам себе. – Карл Густав год просидел в Петерсборге, и в Риге, и более не было у них никаких рыбалок, никаких охот. Даже фабрика фарфоровая не могла его заманить, вернуть обратно. А младший мальчик потом-то совсем поправился, только белокурые волосы его, шёлковые и гладкие, за один год сделались чёрные. И он больше не был ласков с горничными, теперь он кусал их и бил. Больно ранили его, наверно, на той охоте.- А что же отец? – воскликнул Остерман. – Неужели он ничего не сделал?- А что отец? – насмешливо переспросил, почти передразнил Флавий. – Отец продал старшего сына кесарю Петеру, а после и младшего отвёз на продажу, принцессе Шарлотте. Только средненького братца никто у него не берёт, уж больно коряв. Нет, отцу нет дела до забав его «мастера» - так зовется наследный сын у шотландцев, ведь Лёвенвольде шотландцы. Если бы тот сломал игрушке нос – тогда да, его отругали бы – попортил товар. А сломал жизнь – да пустое.Остерман припомнил, как Рене смеётся, склоняя голову, как вдыхает судорожно табак из табакерки – и глаза делаются заплаканные. Как он живёт, переливаясь в золотой чешуе, ничего своего не имея, вышучивая собственное имя и себя самоё – всегда. Третий сын, неспособный даже поссориться с братом, с будущим своим хозяином, потому как наследство третьего сына – дай бог, если драный кот.Остерман жалел Рене – бесконечно, но и презирал – чуть-чуть. Этот юноша, столь послушная марионетка, столь удобный актёр для его, Остермана, придворных постановок. Рене был всеяден в любви – горничные, фрейлины, статс-дамы, и даже актёрки. Это ведь так удобно. Остерман выслушивал рассказы Рене об его достижениях и подвигах – с любопытством, с легчайшей брезгливостью. Им было так легко управлять, золотым бибобо. Незаменимый инструмент, проникающий в любую придворную, полусветскую рану, в любой гной, совсем как крючок абортмахера.Но сегодня Остерман разгадал – почему он такой. И кто именно – сделал Рене тем, что он теперь есть. Это было как яд, случайно принесённый на край бокала, на манжете, неопытным неумелым алхимиком – обидно, и горько. Жалость, и ненависть, отравившая однажды и навсегда. Навыки танцора в менуэте, гавоте и даже в шотландском ривердэнсе увы, бесполезны для фехтовальщика. В доме у Гасси был пристроен специальный зал, для упражнений со шпагой. Гасси доставляло жестокое удовольствие гонять Рене по этому залу – на паркете грациозный и пластичный, здесь Рене двигался скованно и нелепо. Рене почти не умел фехтовать – да, мог бы сгоряча заколоть неуклюжего семинариста, но и не более того.Гасси добился от него этого потешного поединка недельной цепью унижений и сомнений в мужественности, мол, у некоторых мужского – только усы на лице… Рене принялся доказывать, что нет, не только усы, и теперь позорно бегал, кое-как уходя от ударов и проклиная свою наивность. Гасси нравилось его мучить – он давно уже мог прекратить бой, но играл с Рене, словно кошка с мышью. Рене и чувствовал себя, как мышь под метлой – в дурацком парике, мокрый от пота, с размазанными, наверное, глазами.- Да красивый ты, красивый, - хохотал над ним Гасси, он-то париков не носил, и собственные локоны злыми змеями хлестали его по щекам. Гасси не вспотел и не устал, их поединок был для него игрой, детской забавой. Веселый и свежий, он едкими замечаниями поддразнивал неумелого противника:- Туше, дурак! Какой же ты несуразный, мой фреттхен! Интриги тебе удаются, а вот выпады – фу…Рене замешкался на миг, и Гасси тотчас машинально выбил шпагу из его руки – сработала дрессировка, офицерский рефлекс. Рене стоял перед ним, безоружный, и только неотрывно глядел ему в глаза, сразу перепуганно и храбро, как смотрят провинившиеся дети.То ли случайно, то ли нарочно Гасси острием шпаги оцарапал его шею – и Рене, лишь остановясь, почувствовал боль. А теперь Гасси смотрел, не в глаза ему, на эту царапину, на сочащуюся кровь, и лицо его стало жадным и хищным, Рене сделал шаг к нему – и Гасси опустил шпагу, и смятённо отступил от него на шаг...Рене знал наверняка, что старший брат любит его, и убьет за него, но кто такой свернулся клубком в его сердце, и глядит иногда из глаз, вот так просяще и страшно – Рене не ведал, и ни за что, ни за что не желал угадывать. Он легко сносил насмешки, и язвительные колкости, и маленькие горькие обиды – он знал, что брат всё равно его, и всегда будет его, и больше ничей. Они же в заговоре вдвоём – и против целого света. Раз и навсегда. Но порой, растерянный и безоружный под тяжелым взглядом, Рене невольно дразнил демона, играл с ним – чтобы чуть меньше его бояться.Вот и сейчас Рене скользнул вслед за отступающим Гасси, прижал кончики пальцев к своей кровоточащей царапине – и потом приложил окрашенные кровью подушечки к его губам, словно красил их – кровавым алым. Без единого слова, глядя неотрывно ему в глаза. И брат его вздрогнул, закусил обведённые кровью губы, отбросил шпагу, и порывисто обнял Рене – впервые, с тех пор, как Рене было одиннадцать. И Рене, минутный победитель, обвил его шею руками, обнимая их обоих, и брата, и его демона, и слушал, как бьётся их, одно на двоих, сердце. Он не так чтобы многих любил, Рене, но Гасси, тиран и мучитель, был одним из этих его немногих.- Густав, Вилли, довольно обниматься! – раздалось от двери.Рене повернул голову – в зал вошёл незнакомый молодой офицер, с лицом породистым и брезгливым, и с тёмными, словно изломанными бровями. Это был русский, и благороднейших кровей, и дурнейшего характера – Рене за год при дворе читал эти признаки, как заглавие книги.- Это вовсе не Вилли, это мой братишка Рейнгольд, рекомендую, - Гасси отстранился от Рене и подтолкнул его вперёд, - правда, похож? Рене, перед тобою Артемий Волынский, легендарный турецкий пленник и гениальный дипломат.Гениальный дипломат больше походил на корсара. Он склонил гордую, увитую натуральными локонами голову, и смотрел на Рене – насторожённо и с долей презрения.- Предпочитаю оригиналы копиям, а Леонардо мне милее, чем баранчик Салаи, - произнёс он наконец, - и ничего личного, молодой человек.Гасси повернулся к Рене и подмигнул (мол, много чего там на самом деле личного), и Рене промолчал, не ответил ничего – это движение Гасси было для него больше, чем все слова язвительного русского офицера.- Господа, я вынужден вас оставить, - Рене поднял с пола шпагу, не спеша и почти красиво вложил ее в ножны, и вышел вон.Птица беспечно парит в своём синем высоком небе, и смотрит на мир с высоты, с глупой самонадеянностью полагая, что выше и лучше она, наивная птица, всех этих мелких, едва различимых существ, копошащихся на земле. Но с земли гремит выстрел – и глупая птица падает вниз, изрешечённая дробью, и ударяется о презираемую ею до недавнего времени землю, и кровь её мешается с пылью и грязью, и собака берёт её в зубы и несёт – к ногам одного из не так давно презираемых ею ничтожеств.Так думал Рене, меряя шагами – совсем не куртуазными, обычными шагами очень расстроенного и очень молодого человека – комнатку гофмейстера, своего отца. В комнатке стояли вешалки для одежды и болваны с париками, и зеркало, и козетка – если вдруг придётся заночевать во дворце. На этой козетке Рене, кажется, и сделал новой родине очередного престолонаследника. Но наследник родился – и убил свою мать. Наследник появился – и принцесса умирала, вымотанная, вымученная тяжелейшими родами. Час назад она простилась с придворными, и Рене, целуя её горячую от жара руку, чувствовал уже только – сладковатый запах разложения и очень близкой смерти. И без доктора он мог бы сказать – ещё несколько часов, и принцесса отправится в рай.Герхард Лёвенвольд, душеприказчик принцессы, сейчас выслушивал её завещание, а сыну велел сидеть тихо и не высовываться. Дабы не злить высоких особ – наследный принц Алексей молодого гофмаршала не больно-то жаловал.Рене метался по комнатке, словно по клетке, рвал платок, и если умел бы – то плакал, но он не умел. Не позволял себе уметь – чтобы не размазалась по лицу искусно наложенная краска. Ему не жаль было принцессы – эта игра с самого начала ему наскучила и лишена была интриги. И маленький наследник, и та, первая дочь, были всего лишь тайным утешением его самолюбия, ведь оба они были его – возможно. Где побывали двое, уже не разобрать следов. Ни Рене, ни его отец никогда даже вслух не озвучивали этого «возможно», такими страшными карами оно им грозило.А сейчас Рене падал, летел, кувыркаясь, вниз, с волшебных небес на пыльную, грязную землю. И нужно будет встать, отряхнуться, и жить дальше, как ни в чём не бывало – а где взять силы, если так много сломано от удара об безжалостную твердь?- Всё кончилось, - Герхард вошел, и Рене повернулся к нему – так, что взметнулись полы его пышного кафтана.- И слава богу, - отвечал он глухим, равнодушным голосом, - кто из нас отвезёт Юлиану в её Ост-Фрисланд? До последнего верю, что это не я…- Я ее отвезу, - успокоил его отец, - сразу после похорон. Тебе же следует оставить малый двор, тоже сразу после похорон.- Не тревожьтесь, папи, я уже пристроен, - легко ответил Рене, - матушка Катерина забирает меня к себе в камер-юнкеры, это давно условлено.- Понижение, но не падение, - рассудил отец.- Из обер-гофмаршалов в камер-юнкеры – это понижение почти до земли… - произнёс печально Рене, представляя руку, подхватившую беднягу птицу за секунду до удара о землю – но, господи, для чего же? Рене склонил напудренную золотом голову, - матушка Катерина добра к соотечественникам и знает слово uradel. За одно это стоит целовать ей ноги.- Катерина – великая женщина, - шепотом, но строго и отчетливо выговорил Герхард, - запомни это, мой мальчик. Ей одной удалось добиться того, чего не имели ни Монтеспан, ни Ментенон. Ментенон получила руку короля, но не корону, и так и не разорвала позорной цепи конкубината. Екатерина же взяла все, и, помяни мое слово – если сейчас у нее родится мальчик, царь ее коронует. Подумай на досуге, насколько она хороша – единственная в Европе венценосная метресса. И попробуй понять, почему.- Если не всплывет со дна, как коряга, какой-нибудь ее Виллим Иванович, - ехидно напомнил Рене.- Наивный дурак! – воскликнул отец и тут же снова перешел на шепот. - Ты дурак, фреттхен, и судишь о людях по глупому развращенному себе. Виллим Иванович нужен вовсе не за этим.- Для чего же? – тоже шепотом спросил Рене.- Помимо канцелярских дел, Виллим Иванович, в силу его особенных пристрастий, ведет так называемый галантный реестр. Женскую его часть вписывает сама Катерина, зная вкусы своего супруга, а за мужскую часть отвечает наш Виллим Иванович. Ты же слышал о галантном реестре его величества?- И развращённый после этого всё равно я.- Мы заболтались с тобою, сын мой, идём – нам пора отыграть на публику показательную скорбь, и начать организацию похорон. Ты же никогда не организовывал похороны – а это интересный и нужный навык, одни бальзамировщики чего стоят – циничные, алчные злодеи…- Я в предвкушении, папи, - Рене невольно скопировал кривую усмешку своего циника Десэ. - И скорбь моя вовсе не будет показательной – я скорблю искренне, но разве что о другом.- Не стоит скорби – мы, Лёвенвольде, поднимались и после более жестоких падений. Мы – перчатка, принимающая форму носящей ее руки. Знаешь главное придворное правило?- Держи лицо и улыбайся? – попробовал изобрести самостоятельно Рене.- Почти. Чулок должен быть туго натянут, даже если он порван. Авторство приписывают знаменитому шевалье де Лоррену. Идем же, сын мой, и держись возле меня – рядом со мной трусишка принц не посмеет тебя подкусывать.Ленты чёрного муара хороши к льняным волосам. Де Монэ, матушкин Керуб, повертелся перед зеркалом в приёмной, и потом лишь шагнул в покои. Траурный бант (по принцессе, бедной, мёртвой, проигравшей принцессе) живым мотыльком трепетал на его плече.Мальчики-юнкеры согласно отворили двери, и де Монэ впорхнул, как птица, он и каблуками цокал по паркету, как коготками цокает по жёрдочке кенар.- Птичка моя! – обрадовалась матушка. – Написал?То была противная работа, но, увы, неизбежная – галантный реестр. Катерина вписывала дам, Керуб – кавалеров, и на каждый вечер общий их хозяин получал разнообразное меню. Для хищничьего своего ужина.- Нижайше прошу, - де Монэ поклонился, и из-за пазухи вытащил за бумажный хвостик проклятый список. Поклонился, увы, не столь изящно, как всегда – голень саднила.- Давай, - Катерина потянулась из кресел, но встать не встала, лишь устремилась вся, вытянув руку, - давай его, мученье наше. Ты хромаешь никак, Керуб?Он вложил листок в протянутую руку:- Как не хромать, когда трость плясала…- По тебе?Де Монэ кивнул, и две прозрачные, алмазно играющие в отблесках свеч слёзки по очереди поползли по щекам.- Иди сюда.Он сел у ног, Катерина не платком, пальцами стёрла слёзки, смазав плаксе румяна к ушам.- Скор ты на рёв, мой друг, - сказала она сердито. – Наш папенька скор на драку, а ты скор на слёзы. Если б я после каждой трости ревела, уже глаза бы все выревела. Вот, гляди, как меня давеча угощали – и вперёд не плачь.Катерина приподняла муслиновый полосатый подол, и показала ноги – подвязки спустились, и видны стали полосы, чёрные, длинные, следы от хозяйской трости.- Опять убежали, окаянные, - она потянулась было поднять подвязки повыше, да не смогла согнуться, охнула. Монэ отстранил её руки, и поднял на бёдрах её эти кремовые банты – сам. Поцеловал чёрные полосы, и бережно прикрыл платьем.- Вам больно? Есть и ещё? – спросил он, глядя снизу вверх, горестно, гневно, бессильно.- Есть и ещё. Что ты шепчешь там? Я по-французски не знаю, скажи мне по-нашему.Он шептал, губами, без звука – «убью его», и потому лишь сказал:- Так, пустое. Позвольте мне, матушка, свести наши с вами реестры – в единый, я сейчас перепишу, и к ночи вдвоём отдадим.Удивительно было, что человек, имеющий в светлой своей голове – блистательно выстроенный, упорядоченный, сияющий чистотой и гармонией чертог – в собственном доме имеет столь же вдохновенный, взлелеянный беспорядок. Аккуратный до педантизма Рене поначалу испытывал в доме Хайнриха Остермана безотчетный хтонический ужас. Все здесь было не на месте, и всё было грязное. И среди банок с лекарствами, тарелок с присохшими яствами, грязной одежды и обёрток от чего-то давно съеденного гнездился на кушетке светоч и надежда русской политики, с корпией в носу, под двумя – для надежности – пледами, и с двумя грелками под попой.Рене, в кокетливом придворном трауре, пробрался к другу по лабиринту из пыльного хлама – и чёрный наряд его уже отчасти перестал быть чёрным.Хайни поднял на него страдающие каштановые глаза – Рене всегда умиляло, как человек столь привлекательный внешне – и умудряется выглядеть таким тюхой. И с легкомысленным презрением относится к почтенной и древней богине Гигиее.- Мои соболезнования, Рейнгольд, - хрипло произнёс Остерман и закашлялся.- Ты соболезнуешь моей утрате или моему грядущему камер-юнкерству? – уточнил Рене.- Второму – меньше, - отвечал практичный Хайни, - в качестве камер-юнкера ты будешь мне больше полезен, чем при никому не нужном малом дворе.- И не жаль тебе меня? – Рене снял с кушетки тарелку и два носка и пристроился у Хайни в ногах.- А что тебя жалеть? Твое камер-юнкерство – как моя нынешняя инфлюэнца, продлится недолго и закончится выздоровлением. Кто обучен подниматься по лестнице – тот поднимется по ней снова и снова. Правильно, что ты подальше держишься от наследника – в будущем он кто угодно, но не наследник. Ты движешься по верной орбите – значит, выиграешь. И я с тобою – если раньше не помру.- У тебя точно инфлюэнца? – Рене принюхался, но ощутил только запах чего-то стухшего и несвежих кальсон.- Ты намекаешь – не отравлен ли я? – спросил Остерман. - Не знаю, всё может быть.- Дай мне проверить, - встрепенулся Рене, - ты же знаешь, что каждый из Лёвенвольде – это немножечко врач.- Если вы травите людей, ещё не значит, что можете их лечить.- То есть, если служишь Танатосу, нельзя одновременно служить и… ну, этому… - Рене замялся и забавно закатил глаза.- Асклепию, - подсказал Остерман, - а заодно и Эросу, как это делают некоторые. Как бы тебе не разорваться между ними, мой золотой мальчик.- Пока держусь, а ты, если хочешь жить – дай мне проверить, возможно, счёт идет на минуты.- Как вы это проверяете? – подозрительно спросил Остерман.- Увидишь, - Рене ловко, как кошка, перебрался через разделяющие их пледы – казалось, что у Хайни под пледом не две, а целых четыре костлявых ноги – и поцеловал своего ошеломленного собеседника. Провёл языком, словно ужалил. И мгновенно вернулся на прежнее место – будто гадюка атаковала и снова спряталась.- Рейнгольд! – Остерман подпрыгнул в грелках и брезгливо вытер губы. - Знаешь, мне не нравятся подобные шутки. И я – не из этого лагеря.- Ты не отравлен, - умиротворённо и весело объявил ему Рене, - да, вот так мы и проверяем. Оттого, наверное, Гасси и занесло в этот, как ты говоришь, лагерь. А я – пока держусь.- А если бы – да, был бы отравлен, что бы ты делал?- У нас есть противоядия, - гордо ответил Рене, но тут же увял. - Правда, они так себе. От тофаны и вовсе противоядия нет. Но мы над этим трудимся, правда, Хайни.- Я слышал о пасторе Десезиусе в Каторжном остроге, у которого прихожане умирали и оживали, - задумчиво припомнил Остерман, - это же твой человек, Рене?- Значит, нужно убирать пастора из острога, если уже и ты мне о нём рассказываешь.- Не стоит, - успокоил его Хайни, - мои шпионы докладывают только мне. Больше ни с кем они знаниями о пасторе не поделятся. А я не желаю, чтобы моя любимая марионетка угодила в пытошный приказ.- Он не так называется! – рассмеялся Рене.- Да я знаю…- лукаво улыбнулся Остерман, и короткая его губа поднялась, открыв два белых зуба – и в самом деле, как у зайчика. Рене смотрел на него с умилением:- А я не желаю, чтобы мой любимый кукловод помер от инфлюэнцы или застудил свои ценные уши в таком непротопленном, пронизанном сквозняками доме, - Рене извлек из кармана траурного кафтанчика небольшой сверток и ловко бросил другу – через пледы и торчащие колени, прямо в руки. - Обрати внимание, я стоял с ним в кармане на отпевании покойницы, так что эта штука имеет еще и несомненную магическую силу.- Вгоняет в гроб? – Остерман развернул изящный, как всё у Рене, сверток – в нем обнаружилась смешная шапочка, вроде тех, что носят еврейские банкиры, с ушками и крошечным козырьком. Шапочка была черная, очень мягкая, и сделана так, словно это была рыцарская кольчуга – из миниатюрных шерстяных петелек, цеплявшихся друг за друга забавным образом.- Где ты это взял? – удивился Хайни. Рене встал с кушетки, подошел к нему, надел на него шапочку и протянул другу маленькое зеркальце – Рене всегда носил это зеркальце в кармане, так сильно он себя любил.- Тебе идёт, - Рене поправил ушки, чтобы висели ровно. - Я её связал.- Ты её – что? – не поверил Хайни.- Связал. В Версале последняя мода – вязание на спицах, и даже сам регент герцог Орлеанский Филипп недавно связал своей метрессе чулочки. Ты не поверишь, Хайни, зимой в Версале, говорят, так холодно, что в сосудах замерзает вода.Остерман ничего не говорил, только смотрел на друга – с любопытством, словно впервые увидел.- Знаешь, когда мне плохо, или я знаю, что скоро мне будет плохо – только вязание меня и спасает. Есть кое-что, вовсе не связанное с двором или с политикой, и оттого я никогда и не говорил тебе об этом. Это намного хуже моего камер-юнкерства, поверь, - Рене склонил к плечу аккуратно причёсанную голову, в честь траура – не осыпанную сегодня золотыми блестками.- Расскажи, - попросил Хайни, глядя на него внимательно и строго.- Нет, пока не стоит, - Рене зябко передёрнул плечами, - пока твоя лучшая марионетка не начнет ломаться – я ничего тебе не скажу. Попробую – справиться сам. Тебе очень идет эта шапочка.- Ты кому-нибудь еще дарил такие? – Хайни осторожно потрогал свисающие мягкие ушки.- Конечно же, нет, - чуть смущенно признался Рене, - только тебе, мой кукловод.- Большая удача, что я встретил тебя, - отвечал на его признание Остерман, - мы с тобою шутим о кукловоде и марионетке, но ты, Рейнгольд – ты мои глаза, и мои уши, без твоей божественной игры – я всего лишь беспомощный, слепой и глухой затворник.- Я знаю, - тихо ответил Рене и опустил ресницы.Он узнал, какой запах у Хайни – настоящий, его собственный. Короткий поцелуй рассказал ему не только об отсутствии яда. От Хайни пахло лакрицей, потому, наверное, что он был болен и доктор прописал ему «девичью кожу». Но собственный, природный запах Хайни был – кровь, так пахнет от некоторых рыжих, хоть Хайни вовсе и не был рыжим.Рене узнал, что лучший друг его под всеми своими зловонными пледами и душегреями пахнет – кровью. И от этого Рене сделалось на мгновение и весело, и страшно.
----- CHAPTER BREAK -----
Неужели же ничуть мы не властны в своей судьбе? И вправе лишь – принимать удары, улыбаясь, не смея плакать? Как японские якудза, или самураи, или придворные восемнадцатого века, те тоже не плакали даже на эшафоте – чтобы с глаз не смазалась краска.Степан опять читал в постели, уснул с листом на лице, и в пять утра проснулся – от горючего похмелья. Попил на кухне из-под крана, задумался – как же быть, когда ничего не можешь? И тут позвонил ему Бес.- Ты чего? – удивился Стёпка. – Я на работе не был, её не видел.- Да я соскучился, - сознался Бес, в сиплом смущении.И Стёпка, разглядев в его утреннем звонке и скуке – руку судьбы, рассказал – о том, что сдал он комнату колдовщику Муратову, а у Муратова друг, несомненный и беспримесный пинч, приходит в гости, трогает полотенца, пьёт из чашек – вот это зашквар для Стёпки, или же нет? Про рубашки он разумно промолчал, про бар, конечно же, тоже.- Задорого комнату сдал? – спросил тут же Бес.Стёпка назвал цену. Похвастал, что Марат ему деньги сразу отдал.- Молодечик, - похвалил Бес. – Жить тебе на что-то надо. Я боялся – он кинет тебя.Стёпка напомнил про сомнительного гостя. И тогда-то Бес и рассказал ему эту историю. Это был ответ – на всю Стёпкину утреннюю маету, и на те вопросы, что растормошила в нём Гелина книга. И если бы Стёпка вдруг взялся писать о собственной жизни, он бы эту чужую историю добавил в свою повесть – как вставную главу. На максимально серьёзных щах, быть может, даже впадая в пафос.Хотя Бес, конечно, не ставил цели что-то возвышенное или духоподъемное поведать. Он всего лишь пытался сказать – любой человек может оказаться полезен, и любой по-своему может быть достоин уважения. У Беса был такой довлатовский добродушно-отстранённый тон. А пафоса не было, разве что толика удивления – мол, да, вот случается и такое.Прошлым сроком, на зоне Бежецк, Бесу довелось сидеть вместе с Любкой – он так и говорил всю историю, «Любка» или «она», паспортного имени не назвал. Любка эта была, судя по рассказу, трансгендер, трансженщина, но с мужским паспортом – раз угодила на мужскую зону. Бес, покряхтывая даже от некоторого уважения, поведал, как сострочила она себе на «промке», на машинке, женскую юбку, а потом и «затянула» через передачу туфли, на высоченных каблуках. Держалась гордо, с достоинством, всем с удовольствием рассказывала, что сидит за любовь – зарезала любовника из ревности. Вызывающе красилась и делала маникюр. «Сумасшедшая была, - вспоминал Бес, с несомненным восторгом, - абсолютно безбашенная. Сигала в этих своих каблуках – и на запретку, за «бросами». Любка была его курьером. Передавала запретное – из КДС, ведь пинчи, они там уборщики. Бес, судя по всему, как и позднее Стёпке, покровительствовал ей, лучшей своей курьерше, не позволял зекам её обижать. Но увы – лишь настолько не позволял, насколько допускали тюремные правила.А Стёпка знал, каково живётся пинчам на зоне. И хорошо представлял, каково такому – даже не просто манерному, как Объедков П.А, а вообще чтоб полный фарш – на шпильках и в макияже. В юбке…Он знал о недобровольной, насильственной тюремной проституции – когда особо нет выбора, хочешь ты там, не хочешь. Не выбираешь.Но если б не Бес – её бы попросту убили, и очень быстро. Такие Любки не заживались на зоне. И, что уж гадать-то – и Стёпки такие на зоне не заживались, Бес и его потом выручил, общий на двоих спаситель.Но Любка эта – что-то с чем-то, конечно. Стёпка искренне пожалел вот такого по-настоящему отважного человека. Имевшего смелость даже в тюрьме – не изменить себе и остаться самим собой.- И что с ней стало потом? – спросил он Беса, волнуясь.Оказалось, ничего ужасного. Любка освободилась прежде Беса, отбыла к себе в Тверь и продолжила там жить свою потрясающую жизнь. В макияже, цокая по тверской земле острыми копытцами шпилек. Убивая и умирая – за любовь.Потом Бес скомкано попрощался – заболтался он, близилась утренняя поверка. К чему рассказ был рассказан, он, увлечённый повествованием, позабыл. Стёпка не получил ответа, зашквар это или не зашквар – Объедков, пиющий из его чашек. Зато услышал то, что главнее.Как быть, когда ничего не можешь? – Оставайся собой. Зная, что проиграешь – всё-таки не бойся продолжить игру.Спать уже не получалось, Стёпка наконец-то прополоскал и развесил томившееся в ванне бельё. И потом из любопытства сунул нос в Объедковский пакет с дарами. П.А. не наврал – откровенно петушиного не было, лишь скромная, как говориться, роскошь. Джинсы, вытертые до седины и до бархатистой мягкости, и стопка рубашек, все приглушённого колера, цвета были подобраны под яркий хозяйский блонд – песочный, экрю, бледный беж, серовато-синий, пепельный розовый. И только одна рубашка была в психоделических манящих огурцах – Стёпка подумал, что теперь-то, после химчистки, Объедковский дух из шмоток полностью изгнан, можно и решиться, и осмелиться, и всё-таки померить.…Не стану есть, не буду слушать,Умру среди твоих садов!Подумала – и стала кушать…То, что на П.А. сидело, скорее всего, в обтяг, на тощейшем субтильном Стёпе разместилось свободно и красиво, только штаны пришлось чуть-чуть подвернуть, и вставить ремень. Стёпка встал в ванной на табуретку и посмотрел на себя – ну, да. Можно сказать, жених. Огурцы в сочетании со Стёпиной физиономией отчего-то были не вульгарны, как казалось бы. Напротив, придали Стёпе сходство с молодым, но подающим надежды цыганским бароном. А если волосы зализать – ну, Аль Пачино, «Крёстный отец». «А если ещё и глаза накрасить – он же, но в «Cruising» - подсказала ехидно в голове химера, но Стёпка с презрением отмахнулся от её подсказки. Он впервые в жизни сам себе понравился в зеркале. И решил, что так и пойдёт на работу.В офисе, возле Стёпиного секретарского места, уже переминался с ноги на ногу курьер из курьерской службы, с пакетом для Кирневич-Мурзы. Стёпка расписался за пакет, и тут же понёс его в кабинет к Мишель Яновне.Мишка в своём кабинете, вопреки ожиданиям, уже была. Читала, сощурясь, что-то с монитора.- О, я как раз этого добра и дожидаюсь! – она протянула руку, и прямо-таки вырвала у Стёпки бумажный пакет. Потом, всё так же сощурясь, вгляделась в Степана. – Какой ты сегодня хорошенький!И мгновенно про него, хорошенького, забыла – разодрала конверт и принялась копаться в документах. На Мишке была сегодня мужская двойка с жилетом, синяя, как у Ленина в октябре, и рукава были закатаны до локтя – а запястья залиты йодной сеткой. И лицо у неё было – злое, жёсткое, с булавочными зрачками. И словно фосфоресцировало, как у банши.- Что ты стоишь? – она подняла голову от бумаг. Потом поймала Стёпкин взгляд, и мгновенно опустила у рубашки рукава, и застегнула манжеты.- Вам что-то нужно? – робко спросил Степан. – Помощь? Вы рано сегодня, я же чувствую, что форс-мажор.- Да, форс-мажор, - согласилась Мишка, - у Шахрай рейдеры, уже принялись жрать её. Я вступаю в дело, но, кажется, мы всё равно тонем. Тонем, тонем. Но ты-то, увы, бесполезен. Иди на место, работай. Меня станут спрашивать – меня нет, и сегодня не будет, а я, и правда, уже уезжаю…Она говорила уже как бы про себя, даже не Стёпке, в пространство, и перелистывала документы. Стёпка вышел, пятясь.Он вернулся на место, глянул почту, ту, что электронная, и бумажную – которую принёс вахтёр. Мишка пробежала мимо него, в какой-то роскошной лохматой шубе, надетой сегодня явно для понту – унеслась спасать Шахрайшу. Стёпка взял бумажные письма, и понёс в бухгалтерию – все письма были из налоговой.Главбушка Таня, забирая документы, спросила со злым торжеством, полушёпотом:- Что, Стёпушка, жопа Шахраям?- Насколько мне известно, да, - прошептал и Стёпа, и Таня аж засияла. Внутреннее свечение, точно такое, как у Мишки, но со знаком плюс, озарило её лунное лицо – видать, Шахраи не были в списке Таниных фаворитов. Но более сказано не было ни слова – ведь вся бухгалтерия следила за их разговором, вытянув шеи.Стёпка вернулся на место – и увидел, что стул его занят.В его секретарском кресле сидела девочка Лёка. В красной куртке, с высоким хвостом на макушке – отдельные пряди выбились и вились, как серпантин. Лёка что-то то ли читала, то ли смотрела, что-то, что держала в ладонях, Стёпка подошёл и поглядел из-за её плеча. В руках Лёка держала планшет, и на экране фигурка в средневековом красном, золотом и китайском полулетела лёгкими козьими скачками – над высокой волнующейся голубоватой травой. Прыжок – и долгое, в слоу-мо, парение, приземление, радужный взблеск мечей, поворот, прыжок – и новый долгий полёт, по-над, в колышущихся волнах изумрудной и синей осоки. А потом и с горы, со скалы, в разлетающихся полах и рукавах алого кафтана – ах!- Попу не отобьёт? – ехидно поинтересовался Стёпа. Красноголовый золотой летун успешно приземлился, заиграл мечами, но нужно же было сострить.- Неа, - повернулась к нему Лёка, - он же летает.- А что это?- Геншин, - назвала Лёка свою игру.- Ваша мама уехала, - сказал Степан, - её нет.- А я не к ней, - Лёка что-то нажала в планшете, и экран почернел. – Я к тебе. И говори мне «ты», наконец. Я ребёнок, а не монаршая особа.Стёпка придвинул себе посетительский стул, и сел.- Хорошо, говорю тебе «ты». А что случилось?Лёка долго, в несколько поочерёдных шумных выдохов, вздохнула, и зло затрепетала ноздрями – как тогда, когда глядела в столовой на Марата.- Я знаю, кто ты такой, - сказала она сердито, - ты папашин бывший слуга.- Шнырь, - поправил Стёпа.- Противное слово какое. Пусть лучше будет «слуга», по сути это одно и то же. И теперь он тебя пристроил к маме, чтобы шпионить. И ты ему докладываешь, всё, что видишь. Так?- Так, - грустно согласился Стёпа.- И то, что видел у нас в гостях, весь цирк с господином Муратовым – доложил? Уже?- Не весь, - сказа Стёпа тихо, - местами. Только то, что он нас подвёз и уехал.- Ого, - Лёка потрясённо откинулась в кресле, - а почему?- Не хотелось, - признался Стёпка, - да и не знал я, как это рассказать.- Ого, - ещё раз сказала Лёка, - ты что, в мою маму – влюбился?Стёпка аж вскинулся:- Нет! – ещё бы, он-то ведь влюбился, но не мог же признаться Лёке – в кого. А Мишке – да ей довольно будет и П.А., тоже подарочек.- Слава богу, - с облегчением вздохнула Лёка, - а то в маму все влюбляются. Папенька наш, и господин Муратов, и даже голубец Лорен – вот его-то куда понесло, бедняжечку?- Так вы знаете про Лорена, и обе? – потрясся Стёпа.- Ну, мы же не слепые, - рассмеялась Лёка. – А ты с ним дружишь? На тебе рубашка, как у него была на «шапке», в восемнадцатом году, той фильмы нашей дурацкой, он тебе подарил – или просто похожа?- Он. А что такое – «шапка»?- Ну, презентация фильма, что ли. Банкет после окончания съёмок. Так вы друзья?- Какие друзья – я уголовник, а он, как ты говоришь, голубец. Нельзя нам дружить. У нас родные на одном кладбище лежат, он сам поехал, и меня подвёз. У меня мама, дядька, а у него там отчим.- Страшный человек был старший Лорен, - мрачно сказала Лёка, - ничуть не лучше своего французского прототипа.- А почему?- Вот пусть он сам тебе расскажет, младший Лорен, раз рубашку отдал, значит, вы как минимум приятели. Я не буду такие вещи рассказывать про посторонних людей, - строго сказала Лёка, и не менее строго продолжила, - так ты догадался, о чем я хочу тебя попросить?- Неа… Не шпионить?- Не совсем. Не рассказывать папаше – всё, что связано с господином Муратовым, и с тем, что он маме приносил. У папаши говно вскипит. Он сам не без греха, и пока в завязке – злой, завидует, вынюхивает, отслеживает, покоя от него нет. Когда в развязке, так добрейший, ангел – но ты его таким, наверное, пока ещё и не видел. Так-то всё равно, мама в конце недели ляжет на детокс, но я не хочу, чтобы он ей лишний раз мозг ел – а как он мозг ест, ты знаешь. Знаешь?- Знаю.- Мама, правда, говорит, что её всё это говно тюремное достало, и скоро всё это кончится – может, разведутся наконец… - сказала Лёка задумчиво.Стёпка знал, что они не разведутся, а ожидается несколько иное, но не возразил, промолчал. Как Лёка со старшим Лореном – не счёл себя вправе разглашать.- Я и не собирался говорить, - сказал Стёпка. – Сегодня, кажется, Шахраи накрылись медным тазом. А с ними, значит, и наш с тобой Муратов.- Да, я так и поняла – мама с утра на рогах. Тянет из болота бегемота. Так ты не выдашь? Я тебе денег хотела предлагать.- Если хочешь, пойдём сегодня вечером в «Тру», - выпалил отважно Стёпка, - на женский стендап. У меня знакомая выступает. В восемь. Это вместо денег. Только там же восемнадцать плюс, наверное, - вдруг понял и закручинился он.- Я длинная, меня всегда везде пускают, - хищно рассмеялась Лёка, - лааадно, пойдём, если вместо денег, и ты клянёшься потом молчать.- Да клянусь.- Зайду тогда за тобой, после работы. Далеко оно, это «Тру» твоё?- Не знаю.- Загуглим. Ну, до вечера!Лёка бросила планшет в рюкзачок, встала с кресла, и двумя пальцами на прощанье потянула Степана за нос – тот весь зарделся. И улетела – по-над половицами, как тот её, красноголовый, в высокой переливающейся траве.Весь рабочий день Степан просидел на месте с пустой головой, гулкой, как колокол. Он переводил звонки, выручал бухгалтерию, вколачивая в бухгалтерскую программу кипу бумажной «первички», даже шёпотом побеседовал с Таней о перспективе шахрайской «жопы». Всё на полном автомате, как прежде, на зоне, механически стирал он Бесовы носки. В голове его всё время ветер гонял в пустоте газету, и на первой странице той газеты фото было – кинозвезды Лилит.Мишка в офис так и не вернулась – видать, битва на юридическом поле не спешила заканчиваться, и рыцари в кирасах чернёной бронзы и после шести всё скрещивали мечи.Зато Лёка пришла к нему ровно в шесть. Раскрасневшаяся, ещё больше лохматая – из хвоста выбились ещё новые ленты вороного серпантина, щекотали ей длинную нежную шею.- Я посмотрела, где это, - слёту сказала она, - это на Фрунзе. За час пешком дойдём. Я метро ненавижу, а в такси сейчас дорого – снег пошёл, на такси в снег ехать – до Фрунзе рубль выйдет.- Выйдет, - согласился экономный Степан. – Я закончил уже, идём.Он выключил компьютер, надел куртку, шарф, шапку спрятал в карман, застеснялся – в шапке он был бы совсем чумичка.- Тоже шапку не любишь? – рассмеялась Лёка. – Смотри, там снег.Снег, и правда, валил на чёрной улице пушистыми страусиными хлопьями, как в «Снежной королеве» у Андерсона – перьями, превращавшимися даже в целых куриц. И на тротуарах приходилось им бежать кое-где по узким протоптанным тропкам. Лёка подняла воротник, и легко перепрыгивала сугробы – как козочка.- А девушка, которая выступает – твоя подруга? – спросила она на светофоре, повернувшись к Стёпке, невыразимо прекрасная в неоновом льдистом свете. – Или твоя девушка?- Просто знакомая, - выкликнул Стёпка, перекрикивая дорожный шум Цветного бульвара, - у меня нет девушки.Он не знал, как ему быть. За эти дни Стёпка понял, что втюхался в актрису Лилит, как Объедков в свой предмет – наглухо и безнадёжно. Она была – та самая. И без шансов.Господин Муратов, например, когда шансов у него с предполагаемой жертвочкой выходило маловато, принимался набиваться в друзья. Интересовался жизнью, выведывал проблемы, плёл паутинку вокруг, как паук. Ждал подходящего момента – когда жертва утратит бдительность, или попадет в передрягу. И только тогда уж – когтил и пил кровь. Стёпка так категорически не хотел. Он хотел честно – и пропади всё пропадом.- У меня нет девушки, - повторил Степан. Они шли по Неглинной, среди нарядных самодовольных прохожих, в жёлтом свете ресторанов и витрин. – Ты мне очень нравишься, - выпалил Степан, и Лёка вдруг встала, замерла, в обтекающем людском потоке, и на него уставилась. – Я знаю, что ты ребёнок, вернее, подросток, но я буду ждать, два года, пять – сколько понадобится. Я ничего не прошу, просто – хотел сказать. Чтобы ты знала, что есть на свете вот такой дурак. Вообще без претензий. Просто мне кажется – лучше сразу сказать, и пропади всё пропадом.Лёка нахмурилась, потом чёткие брови взлетели над ледяными глазами в растерянную кошачью «М», как у породы «табби». Лёка взяла застывшего Стёпку за руку, и повела в толпе – за собой, как ребёнка, в свежих новеньких чистых сугробах, по тонкой тропке.- Опоздаем же, что ты замер! – и продолжила задумчиво. – Папаша тебя за такие заявления, конечно, прикончит.- А ты? Злишься?- Что тут злиться? Это льстит. До тебя гораздо тупее ухаживали. Мама права – у тюремщиков всё-таки свой определённый шарм. Ничего лишнего, всё по делу.- Вот неправда! – обиделся Стёпка. – Я искренне, у разводил вообще другая схема…Лёка опять на него внимательно поглядела, и рассмеялась. Громко, так, что оглянулись прохожие – ведь хохотала такая красавица. Когда на улице смеётся красавица, на неё всегда смотрят все. Снег падал, на голову, на плечи, а на носу – таял. Лёка отряхнулась, как пёс от воды, сказала:- Два года – оки. Буду знать о тебе, и иметь в виду. Что есть на свете такой дурак. А пока – друзья, ладно? Ты смешной, и неподлый, я хочу такого друга.- Хорошо, - улыбнулся Стёпка.Они шли мимо самого Кремля – в лимонном, молочном небе встали башни, цвета крови запёкшейся, и звёзды, цвета замёрзшей крови. Роскошь на улице вокруг была уже запредельная, тротуар почищен, и женщины навстречу попадались – одни этуали, с губами и ресничищами.- Я не знаю, насколько я неподлый, - усомнился честный Степан. – Бес мне доверился, а я с ним вот так…- Ну, я-то не его собственность, - возразила Лёка, - и много лет ему вовсе не было до меня никакого дела. А чем таким ты ему обязан?- Он меня защищал, - сформулировал Стёпа, - не давал в обиду. Я не мог говорить после ареста, так Бес меня разговорил, и потом защищал – не давал мои передачи отнимать, и вообще…- А ты ему носки стирал в благодарность, - продолжила Лёка, - знаешь, мне кажется, вы и так в расчёте. Носки тоже говно ещё то. А этот твой шпионаж – вообще за пределом добра и зла, да откажись ты, и всё. Человек ненормальный, а ты потворствуешь его психиатрии.- Кто ненормальный?- Да папень. Десять лет ни слуху, ни духу, сидел по зонам, сроки мотал. Экономика, потом убийство по неосторожности. А через десять лет выплывает – извольте. И при этом не человек – гнездилище пороков. Он когда появился, выглядел, конечно, внушительно – роллс-ройс, тросточка, шляпа «борсалино».- Ему ногу повредили на этапе, - пояснил Степан про тросточку, Бес, и правда, порою хромал, - у него татуировка на лодыжке, свастика, отрицалово, так на этапе этой ноге всегда больше всех достаётся.Лёка пожала плечами, без сочувствия, и продолжила:- А потом понеслось – девочки, и мальчики, и карты, и наркота, и алкоголь – в плохие дни и до полироли доходило. У нас дома всегда лежали антибиотики, и набор для детокса – физраствор, налоксон, капельницы. И сейчас лежит – его, гада, дожидается.- Я не знал, - пробормотал Стёпа.- Конечно, там, у вас, у него была – репутация. Теперь знаешь. Мне в школе все завидовали, он же, гад, на все собрания ходил – какой у вас папа, представительный, внимательный, обстоятельный. А мама и не могла ходить на собрания – у неё то фингал, то в голове под волосами швы и три скобки. От элегантной тросточки… Или вся семья антибиотики пила – когда у его величества триппер, и он все полотенца – как у вас говорят? – зафоршмачил.- Я не знал… - повторил Стёпа.- Мы с мамой давно хотим, чтобы папашу, например, вдруг унёс орёл, - мечтательно проговорила Лёка, она отпустила Стёпкину руку, и стряхнула снег – с него и с себя, - когда его посадили, мы прямо выдохнули. Неделю праздновали – осетинские пироги, пицца…- Отчего же Мишель Яновна с ним не разведётся? – спросил Стёпка.- Вот у Мишель Яновны и спроси! – огрызнулась Лёка. – У старой мазохистки. Она из-за него и сама начала, и теперь сама, как папаша – то неделя торча, то неделя детокса. Дура! – и вдруг, внезапно. - Я в детстве сюда ходила, - они шли мимо бассейна «Чайка», - сейчас прикольно там, наверно, под снегом плавать.- Я тоже в детстве ходил, - Стёпа вспомнил – открытую воду, густейший плотный пар над нею, и ленивые планирующие снежины, тающие в пару на подлёте. «Чайка» был открытый бассейн, Стёпка-маленький учился в нём плавать.На Садовом, у подземного перехода, висели лунно-белые мерцающие часы – было уж восемь. Лёка опять закогтила Стёпину руку:- Опоздали! Живее давай!Они, и правда, опоздали – первая девушка уже выступала, стояла, как водится у стендаперов, на фоне кирпичей и в круге белого света.Хостесс, услыхав от Стёпки: «Малыга плюс один», никакой паспорт у Лёки, конечно, проверять не стала, тихонечко, в темноте, проводила их обоих и усадила за столик, на диван. На этом диване уже сидели двое, и неохотно подвинулись. Стёпка с Лёкой выпутались из мокрых курток, Лёка принялась пальцем водить в полутьме по меню. Стёпка крутил головой, озираясь – здесь, в этом «Тру» прежде были, наверное, боярские казематы, и Малюта Скуратов рвал тут раскалёнными щипцами живое мясо из мятежных дьяков. Своды были низкие, кирпичные, с острыми сколотыми уголками на изгибе, и в зените каждого закопчённого исчерна-рыжего свода покачивалась слезящаяся радугой хрустальная люстра.- Эта – твоя? – шепотом спросила Лёка, кивая на стендапершу в круге света.- Не, - девушка была чужая, чёрненькая, с острым серпом каре.- Ну слава богу.Девушка на сцене что-то рассказывала о деревне, и о старухах в женской бане. Мол, после такого зрелища не страшно вообще ничего. Потом рассказала, как, тоже в деревне, в детстве дружила с кроликом, и потом увидала этого кролика – в виде шкурки с ушами, натянутой на деревянную распялку. Зал хохотал, а Стёпка не понял, что смешного. Лёка тоже не смеялась, она шёпотом попросила у официантки кофе, и тоже шёпотом успокоила Стёпку:- Я сама за себя заплачу, у меня мамина карта привязана.Девушка на сцене заговорила уже об оргазмах, и о куннилингусе – Стёпка неосторожно вслушался, и тотчас стал краснее свёклы. Хорошо хоть, было темно. Стендаперша перешла в рассказе на секс-игрушки, Стёпка скосил глаза на Лёку – та не смеялась, пила кофе, брезгливо, мелкими глотками. «Зря я её позвал, - подумал Стёпка, - она же ещё ребёнок. Просто высокая».- Может, уйдём? – просвистел он виноватым шёпотом. – А то темы такие.- Норм. Сидим, - отмахнулась Лёка. – Надо ж твою дождаться. Гляди! – Лёка вдруг толкнула Стёпку локтем, и красноречиво скосила глаза.Их сосед по диванчику, коротко стриженый, в куртке кожаной, с анонимным в здешнем полумраке лицом, сосредоточенно записывал в блокнот за стендапершей её панчлайны. Полз по бумаге грифелёк – «секс-игрушка, сиська-писька» - Стёпка увидел, как воздушная, эфемерная пошлость обретает плоть, превращаясь – в кровоточащую живую крамолу. Или же нет пока. Писец даже губу прикусил от усердия. Эшник…Речь на сцене зашла теперь о пересадке кала, вот честно, убей бог – Стёпка не знал о таком, и спикерша, похоже, сама потрясена была наличием в мире – подобного. Лёка коротко рассмеялась, цокнула чашечкой по столу, и даже захлопала в ладоши – дитя, всех детей смешат какашки…На сцену поднялся юноша в серебряном, под стать люстрам, пиджаке, такой уценённый вариант Объедкова, похуже и с чёлкой пожиже, и провозгласил:- Провожаем Надю, и встречаем – наша зажигалочка, Тата Костолевкая!Под софит взбежала Тата – с косой, как живая змея, и в широчайшей розовой толстовке, они с Надей обнялись, расцеловались, простились, и серебряный юноша отдал Тате микрофон:- Прошу.- Твоя? – спросила Лёка.Стёпка кивнул.Тата – румяная, глазастая, ярко-розовая в огне софитов – устроилась поудобнее в белом круге, перекинула косу с плеча на плечо, и заговорила отрывисто, чуть картавя:- Отдыхаем мы с матушкой в Гаграх. Тишина, спокойствие, курортники в белых брюках, по вечерам на веранде преф, потом бильярд, матушка на балконе кушает кофе с коньяком. Азалии, левкои, тишь полнейшая. И тут приходит портье – там в холле вас ожидает человек, говорит, что он ваш брат. Вы сразу его узнаете – он очень необычно одет. Выхожу – стоит братишка, и в клешах из такой матрасной ткани – одна полоса серая, другая синяя, как у волка из «Ну погоди». Я, говорит, с группой выступаю в Сочи, приезжайте, послушайте, тут на электричке ехать всего ничего. А у нас – скукота, тишина, дельфины по утрам гоняют кефалей. Ну, мы с матушкой сорвались на электричке в Сочи. А там – бар, грохот, басы такие, что стопки сползают по стойке бара. Братишка ритм-гитарист, по традиции самого бездарного в группе ставят играть на ритм-гитаре, он у нас такой Сид Вишиос, каким-то ненароком доживший до тридцатника. Концерт отыграли, братишке, как настоящему Сиду, по носу прилетело от местной сочинской армянки, тоже, лбом по носу, в прыжке, за то, что он со сцены оскорбил всех армян – а как, я вам не скажу, чтоб потом мне и клубу не извиняться за это перед всей армянской диаспорой. Понятно, что потом все вдрабадан. Утром с маменькой выходим на пляж – пляж галечный, все камни в жире, пивные пробки, и в море от берега – метров на семь слой мочи, плавает, как нефтяная плёнка. Маменька: нет, в этом купаться – ни за что! Утро, похмелье – я-то зажмурилась, перекрестилась, поднырнула под этими жёлтыми метрами, почти по дну, плаваю в море, трезвею и думаю – а как же обратно? От меня же будет вонять. Маменька с берега смотрит, в белых штанах. И тут – в лодке спасатели, плывут, я им – я здесь первый день, помогите. Они заржали и меня довезли до берега…У Лёки пискнул телефон – она вскинулась:- Мама дома. Прости, мне надо бежать, - потянулась за курткой. И крадучись заскользила вон. Стёпка припустил за ней:- Давай, провожу!- Да я такси вызвала, - Лёка замерла в холле, путаясь в рукавах красной курточки – Стёпка помог, - ты не обижайся! А твоя – забавная, несмешная только совсем, и ты забавный, Малыга плюс один, - Лёка наклонилась, поцеловала его в кончик носа, как клюнула, щекотнув спиральными локонами, - всё здорово было! Не теряйся! Пока!И взбежала, цокоча, по лесенке – «Тру» размещался в подвале, под землёй. Стёпка подумал – стоит ли ему возвращаться назад, без Лёки? Да нет, зачем? Он накинул куртку, повязал перед зеркалом шарф, нахлобучил шапку – уже можно, ведь некому глядеть – сказал хостесс за стойкой:- До свидания. У вас там, кстати, эшник сидит. Берегитесь.И пешком поплёлся домой – под снежными хлопьями, как целые курицы.
----- CHAPTER BREAK -----
Ветер продувал насквозь прямые, как лучи, петербуржские линии, и заодно придавал ускорение некоторым пешеходам. Рене и не заметил, как этот резкий осенний ветер донёс его до дома – вместе с опавшими листьями и сорванными с деревьев ветвями. Рене и чувствовал себя сейчас таким вот никчемным, легким и беспомощным листком, оторванным от кроны и гонимым пронзительным ночным ветром. В разрывах туч светила чертовка-луна, у соседей протяжно выла собака – к покойнику, не иначе.Рене вошёл в дом с черного хода и, не заходя к себе, сразу заглянул в комнату к Десэ. Француза там не было. Рене прокрался по коридору до конца, бесшумно ступая в высоких замшевых ботфортах – в эту ночь он был одет дорого, но скромно. Скромная роскошь, словно стыдящаяся себя, и чёрная полумаска – типичный наряд золотого мальчика, решившегося посетить злачное место. Рене отодвинул коврик, изображающий торжество Юпитера и Юноны, и постучал условным стуком – на мотив сарабанды.Десэ открыл ему – был он в прозекторском фартуке и в перчатках, белокурые волосы его собраны были в гулю на макушке.- Заходи, но ничего не трогай – иначе нахватаешься, - предупредил Десэ, запирая дверь. - Я вижу, ты славно погулял.Скамья у стены вся заставлена была склянками и ретортами. Рене снял с себя плащ, расстелил на полу и уселся на него, обхватив руками колени. С пола, запрокинув голову, следил он за тем, как Десэ разливает жидкости по сосудам. Нижнюю часть лица француз прикрывал платком – чтобы не надышаться ядовитыми испарениями.- Что ты сидишь? – удивился Десэ. - Что-то случилось? Наконец-то подцепил в борделе триппер?- Я проигрался, Десэ, - убито сообщил Рене, и запустил унизанные кольцами пальцы в подвитые волнистые волосы – небольшая, скромная, но дорогая шляпа тут же свалилась с его головы и упала рядом. - Я продулся, просто в пух и прах. Я в долгах по уши. Завтра буду бегать по городу и занимать деньги.- Тогда не разбрасывайся шляпами, - Десэ скосил глаза, но головы не повернул, продолжил разливать растворы, - где ты играл? У Лившица?- У фрау Хрукиной, - загробным голосом признался Рене. Десэ на мгновение поворотился к нему, скривил лицо и опять вернулся к своим колбам:- У Хрюкиной, - поправил он, - и как тебя, несуразного, занесло в такое место? К ним даже я уже не хожу. Шулер на шулере. Они и курицы свои собирают – специально для таких вот дураков вроде тебя. С кем ты там был?- Юнкер Нежин, юнкер Берхгольц… - отвечал Рене, свекольного цвета под бархатной маской.- Этот Нежин твой – наводчик, имей в виду, получает процент от заведения за таких вот золотых лошков – как ты, - Десэ взял пробирку и принялся выпаривать содержимое над спиртовкой. - Я должен был сказать тебе, но кто же знал, что тебя понесёт в подобный гадюшник. Отчего такая мысль вообще посетила твою…скажем так, миниатюрную голову?- Оттого, что царь запретил игорные дома, - сознался Рене, - и мы с Берхгольцем решили, что это дело стоящее – раз царь его запрещает.- А то, - согласился Десэ, - унылые вещи запрещать не станут, например, заутреню или сельдерей. И что же ты теперь будешь делать, беспечный игрок?- Займу денег у де Монэ, он давно ко мне неровно дышит, - легкомысленно отвечал Рене.- Про де Монэ непонятно, чего он взаправду хочет, - задумчиво проговорил Десэ, - сегодня был у нас братец Гасси, и хвастался в своей иронической непосредственной манере, как его атаковали две дуры-Балкши. Сестрица и племянница твоего Виллима Ивановича. И хотели от него – ты не поверишь – чтобы тот, как знатный алхимик, составил для них приворотное зелье.- А что Гасси?- А что Гасси – фыркнул на них и пошёл дальше. Потом, правда, жалел – младшая Балкша чудо как хороша, можно было бы ради неё и намешать в реторте травы с говном и кровью, в обмен на её поцелуй. Но, с другой стороны, с дурами свяжешься – потом не оберёшься хлебать. Так вот, сдается мне, Балкши ищут зелье не для себя, а как раз для Виллим Ивановича, приворожить к нему венценосную патронессу.- Я не умею делать такие вещи, - вздохнул Рене.- И я не умею, - ответил Десэ, - но за хорошие деньги намешал бы им чего-нибудь позловоннее, добрым свиньям всё на пользу. Лучше уж сочинять для де Монэ приворотное зелье, чем позволять ему себя тискать. И вообще, малыш, почему ты не попросишь денег у Гасси – он, конечно, победнее Виллима Ивановича, но он не будет хватать тебя за бока. После всего, что было, когда он в лесу уронил тебя с лошади – надеюсь, постыдится. Вспомнит, как год просидел в Петерсборге, и нос боялся показать на мызу. Ты тогда разбил голову, и едва не сломал шею – да я надавал бы Гасси по морде за тебя, если б трусишка не сбежал.- Гасси и теперь сразу даст мне по шее, - печально сказал Рене, - вот почему, смотри.Рене вытянул перед собою левую руку – на безымянном пальце больше не было перстня с розовым камнем, фамильного достояния Лёвенвольдов.- Проиграл? – догадался Десэ.- Там был один тип, он, кажется, нарочно хотел выиграть именно его, - отвечал Рене тихим, смущённым голосом.- Завтра ночью я зайду к Хрюкиной и попробую отыграть твое сокровище обратно, - сердито пообещал Десэ, - ты только скажешь мне, что это был за тип. Надеюсь, что мне не доведется зарогатиться канделябром.Рене молчал, и не сводил с учителя внимательных глаз – он не верил собственному счастью. Десэ снял перчатки, опустил платок с лица на шею и выдвинул из-под стола потайной ящичек:- Подойди-ка сюда, но только – повторяю – ничего не трогай.Рене осторожно подошел и вытянул шею – на дне ящичка лежали три одинаковых перстня с розовым камнем, точь-в-точь такие, как был у него.- Выбирай любой, - разрешил Десэ.- Это что – копии? – удивился Рене.- Отчего же, оригиналы. Как думаешь, откуда они берутся? Неужели твой отец заказывает подобные вещи у обычного жидовского ювелира? Вот ещё какая штучка есть, - Десэ из глубины ящичка извлёк изящный рубиновый крест, раскрыл его – внутри крест оказался полым, - в нём, по-хорошему, должна помещаться капсула, - пояснил он.Десэ спрятал крест, взял один из перстней и сам надел на палец оцепеневшего Рене:- А теперь, малыш, как и принято в вашей благородной рыцарской семье – сам сочини для него начинку. И постарайся успеть, пока не затеплится заря.Наутро Рене явился во дворец, на дежурство в царицыных покоях – с чугунной после бессонной ночи головой и с небольшим опозданием. Иоганн Берхгольц, еще один ночной искатель приключений, уже поджидал его возле дверей, задумчиво подпиливая розовые ногти.- Хозяйка – там? – шёпотом спросил Рене.- На месте, - кивнул Берхгольц и спрятал пилочку.- Ругается на меня?- Наоборот, поёт, - отвечал Берхгольц, - разве что спросила – где мой Миньон, на какую фифу он меня променял?- Шутишь? – Рене прижался ухом к двери – в покоях действительно слышалось жизнерадостное, хотя и несколько фальшивое пение.- Не-а, - с наигранной серьезностью отвечал Берхгольц. - Нисколечко.Рене вовремя отстранился от двери – в покои проследовал величественный, молочно-золотой Виллим Иванович де Монэ, с пухлой папкой в руке, и Рене распахнул перед ним створку:- Доброе утро, Виллим Иванович. Как спалось?- Привет, Миньон, - Виллим Иванович потрепал Рене по щеке, и вгляделся в него, прищурясь – ему очень нравилась собственная молодая копия. - Спал омерзительно, никак не мог подобрать рифму к слову «рудольштадт». И понесло старого дурака стихи сочинять, как будто дел без этого мало…- Кронштадт, - подсказал было Рене, но Виллим Иванович отмахнулся:- Хоть ты не издевайся, - и прошёл со своей папкой в покои.- Вот почему он тебя помнит, а меня нет? – огорчился Берхгольц.- Потому что они друзья с моим Гасси, - утешил Рене. - Как ты проигрыш собираешься отдавать, наперсник разврата?- Папи, - закатил глаза Берхгольц, - хоть он и всыплет мне дома по первое число. А тебя кто спасет – твой Гасси?- Пока Гасси ходит со своим адъютантским стеком – я не пророню ему ни слова. Неохота сделаться похожим на полосатую лошадь – зебру. Гасси сначала бьёт, а потом только думает. Вот, - Рене кивнул на дверь, ведущую в покои, - те две персоны, на которых вся моя надежда.- И не страшно тебе! – восхитился Берхгольц. Рене лишь пожал плечами.Прошуршали шелковые платья – в приемную явились две дуры-Балкши, мать и дочь. Высокие, с тонкими, как ножки бокалов, талиями, жгуче-синеглазые, они повернули одновременно в сторону камер-юнкеров весьма изящные головы, на высоких шеях, как у породистых аргамачек, и произнесли хором:- Привет, Миньон! – и шёлковым вихрем исчезли за дверью.- Ну вот, отчего все видят только тебя, а меня здесь как будто нет, - совсем расстроился Берхгольц. - А почему ты их пустил?- У них право большого входа, как и у нас с тобою, - разъяснил Рене, - с октября сего года. Читай регламент внимательно, Гензель.- Красивая племяшка у де Монэ, - мечтательно изрёк Берхгольц.- Все равно, Гензель, это же – Балкши, - предостерёг благоразумный Рене. - Существа хтонические и неуправляемые, наподобие фурий. Моя Grand-mère écossaise, моя шотландская бабушка, рассказывала нам, детям, о банши – это такие шотландские прекрасные менады, но совершенно невоспитанные. Банши, Балкши…- Но, Рене – у них тончайшие талии при дворе и, говорят, лучшие ноги, - аргументировал свои предпочтения Гензель Берхгольц.Получаса не прошло – весёленькие Балкши прошуршали обратно:- До встречи, Миньон!Рене и Гензель придержали им двери, и старшая Балкша до неприличия пронзительно уставилась на руку Рене – на его перстень с розовым камнем. Но ничего не сказала. Что-то прошептала дочери на ухо, обе одновременно захихикали и полетели дальше, по своим ведьминским делам.- Почему все видят только тебя! – запричитал юнкер Берхгольц. - Миньон, Миньон – и никогда Гензель Берхгольц?- Иди сюда, я подведу тебе глаза, - поманил несчастного Рене, - и все немедленно тебя оценят.Берхгольц подошёл к нему, Рене развернул его к окну, достал из кармана карандашик и ловко нарисовал завистливому юнкеру стрелки. Отошёл, прищурившись, от своего произведения, вернулся и подвёл еще и брови. Нахмурился, счел картину несовершенной, и переклеил несколько мушек:- Теперь хорошо. Можешь блистать.- Мальчики, а что это вы делаете? – в приёмную пробралась карлица Агаша и с любопытством наблюдала за преображением камер-юнкера.- Гензель хочет тебе понравиться, - раскрыл интригу Рене.- Он и так мой самый любимый! – карлица обняла точеную ножку юнкера Берхгольца и украдкой пощекотала. - Правда, Ягашечка?Ягашечка немедленно залился краской под тонким слоем белил.- Хозяйка в дому? – деловито спросила Агашка. Вопрос был задан по-русски, и Рене по дикости своей его не понял, а Берхгольц ответил также по-русски:- В дому. С Виллим Ивановичем.- Доброй охоты, мальчики, - карлица мышкой скользнула за дверь, а Рене сказал весело Берхгольцу:- Вот видишь! Тебя оценили.- Да ну тебя, - обиделся заметно похорошевший «Ягашка».По коридорам близились звуки – детского смеха и рёва одновременно, и в приёмную явилась мамка с двумя принцессами и с ревущим принцем на руках. Завидев юнкеров, принц (домашнее прозвище которого было – Шишечка) прекратил плакать, ошеломлённый их слепящей красотою.- Смотрите, ваше высочество – цаца, - мамка поднесла трехлетнего залитого соплями бутуза поближе к сияющему шитьём Берхгольцу. Принц не терял ни минуты – он с недетской силой дернул юнкера за жемчужную пуговицу, оторвал её и тут же проглотил.- Не серчайте, завтра мы вернем её вам обратно, - пообещала мамка.- Премного благодарен, - пробурчал Берхгольц.Принцессы, чёрненькая и беленькая, лет им было вроде бы десять и девять, исподлобья смущённо смотрели на Рене.- Скажи-ка, как тебя зовут? – по-русски спросила младшая, Лизхен. Она была кудрявая и толстая, с голубыми, чуть навыкате, глазами. Лизхен прекрасно знала, как зовут Рене, но ей очень нравилось слушать – как звучит его имя.- Рейнгольд Густав фон Лёвенвольде, моя прекрасная госпожа, - Рене, как паладин былых времен, грациозно опустился на одно колено и поцеловал липкую от конфет руку девочки. А потом уж, чтобы дважды не кланяться – руку её сестры.- Ты придешь к нам кататься на лошади? – важно и требовательно спросила Лизхен.- Я плохо держусь в седле, - признался Рене, - разве что у вашего высочества найдется для меня ослик.- Я прикажу привести для тебя пони, - пообещала величественная Лизхен. - Так ты придешь?- Как пожелает моя госпожа, - Рене еще раз поцеловал детскую ручку, в мыслях поминая незнакомую принцессе богиню Гигиею.- Теперь она с тебя не слезет, - шепотом предрекла Рене мамка.Берхгольц отправился объявлять о прибытии августейших высочеств, и процессия удалилась в покои. Принц Шишечка, лишенный следующих пуговиц, опять заревел, а Лизхен на пороге обернулась и окинула свою будущую игрушку плотоядным взглядом.- Тебя опять оценили, - издевательски сказал Рене вернувшемуся Берхгольцу.- Кое-кого и вовсе ожидает пони, - злорадно прошептал Гензель.Вдали, в анфиладах комнат, нарастал и приближался звук, напоминающий конский топ. Камер-юнкеры вытянулись в струнку по обеим сторонам дверей, и Берхгольц попытался прикрыть место откушенной пуговицы.В приемную ворвалась еще одна – стремительная – процессия. Во главе был Папа, как прозывали его за глаза в покоях, его величество, а за спиной его по ранжиру – придворные звёзды. За самым плечом, за левым, как бес – Лександра Данилыч, потом парой, только что за руки не держась, весёлый жид-колобок Шафиров и красавец-скандалист Ягужинский, и за ними, позади – Гасси Лёвенвольд в белом мундире и с неизменным стеком в руке.Гасси плёлся позади всех, в некоторой немилости, потому как третьего дня он опозорил, ни много ни мало, весь русский двор. К Петергофскому причалу подплывала лодка с Голштинскими принцами, и надо же было Гасси громко, так, что услыхали и все встречающие, и сами незадачливые принцы, воскликнуть, со знаменитым своим смехом:- А вот и Голштинских заложничков к нам доставили!Юные принцы до сего момента, возможно, и не задумывались, что сделаются, ступив на русский берег, заложниками русского царя – оба в предчувствии затрепетали. А царь – тот разгневался, и отходил болтливого Гасси палкой, и зол был на него третий день кряду.Рене и Гензель слаженно и быстро отворили обе створки дверей – царь устремился было в покои, замер на мгновение, глянул на Рене насмешливо и с лёгкой брезгливостью, что ли:- Этот молодчик на дверях – он твой братишка, min bruder? – царь повернулся к Гасси быстро и резко, как атакующая кобра. - И в самом деле вылитый Вилька!Гасси, на радостях, что с ним опять говорят и без злобы, согласно проблеял что-то, и даже по-русски, хоть и русского языка не терпел.Рене поклонился изящно и глянул на его величество снизу вверх, подведёнными ангельскими глазами – в его тёмные, навыкате, глаза. Красивые, стоит сказать, но увы, лишь глаза и стоили комплимента. Русский кесарь не смыслил в нарядах, да и в париках, одевался как слободской ярыжка.- Просто вылитый Вилька, - повторил царь, взял Рене кончиками пальцев за мягкий напудренный подбородок – куда жёстче, чем делал это Виллим Иванович – и вгляделся в его лицо сумасшедшими глазищами, и Рене вдруг улыбнулся ему – лучшей из всех жемчужных улыбок. И что-то непристойное было и во взгляде изнизу вверх, и в этой улыбке, наглой и в то же время испуганной. Жесткая рука (с грязными ногтями, о мой бог!) отпустила камер-юнкерский подбородок, одобрительно потрепала Рене по щеке – и блистательная процессия скрылась в покоях августейшей супруги.Остался только Гасси – в белом мундире и со стеком.- Ты бы еще подмигнул, как мальчишка на базаре, - зло бросил Гасси, ударил стеком по двери, и по сапогу – себя, и отправился догонять своих спутников.- Теперь понятно, отчего ты не хочешь ничего у него брать, - пробормотал юнкер Берхгольц и отвернулся. Возможно, задумался – так ли хорошо живется тому, кто притягивает к себе всеобщее внимание.Дежурство подходило к концу, августейшее семейство удалилось в полном составе – царь с женою отбыли то ли на охоту, то ли на верфи, а дети вернулись в детскую. Рене и Гензель поправляли перед зеркалом стрелки и мушки, и взбивали на париках локоны, безнадёжно опавшие к вечеру. В зеркале за ними отразился белый, как херувим – недаром он был Керуб – Виллим Иванович.- Кыш, - шепнул он на ухо Гензелю Берхгольцу, - иди, прогуляйся.Гензель не заставил себя уговаривать – тут же испарился. Хотя, скорее всего, притаился где-нибудь за портьерой и принялся отчаянно подслушивать.- Поздравляю тебя, - Виллим Иванович запустил изящные пальцы в пышный белокурый парик Рене и красиво разложил локоны по его плечам – куда там куаферам. - Ты знаешь, что такое галантный реестр его величества?- Наслышан, - проблеял Рене и внутренне затрепетал. Его недавнее бездумное кокетство грозило кончиться чем-то, что будет пострашнее пони.- Поздравляю, - повторил Виллим Иванович, - сегодня ты в этом реестре в верхней строке. Можно сказать, ты главное блюдо.Виллим Иванович сдул с пальцев золотую пыльцу и нежно приобнял Рене за плечи – тот лишь огромными, как у ночного зверя, тёмными глазами следил – в зеркальном отражении – за человеком за своей спиной.- Чтобы придать тебе мужества – скажу, что из вашего семейства ты не первый, кто угодил в реестр его величества, - ласково проворковал Виллим Иванович, разглаживая на плечах Рене жёсткую от шитья ткань.- Догадываюсь, кто был первый, - пробормотал Рене, - а можно ли от этой чести… отказаться?- Если в лесу тебя схватил медведь – ты сможешь ему отказать? – мелодично рассмеялся жестокий Виллим Иванович.Рене вдруг повернулся – на каблуках, в его руках, царапнув шитьём холёные ладони. Поглядел – уже не в зеркале – в фаянсовые дымно-синие глаза. Рене окутала белая амбра, аромат очень светлых блондинов, запах смолы, табака, солёного ветра и морских волн. Белую амбру достают из чрева кита, как пророка Иону. Холодноватый, но такой пьянящий запах. «Я смогу. Я прежде умел. Только это было так больно…» Рене взял из кармана табакерку, и дважды вдохнул из неё опия – Виллим Иванович следил за ним с интересом.Помнится, Хайни всё повторяет с укором: «Ты не охотишься, на тебя охотятся. А пора начинать самому».Рене вернул табакерку в карман, сделал вдох, глубокий, как пловец делает перед нырком – и протянул руку, и притянул к себе – свою добычу. «Импровизация».- Я люблю вас. Уже все это поняли, все, кроме вас. А вы меня – даже не видите, и прежде никогда не замечали…«А теперь, брат мой Артемий, поведаю забавный анекдот из петербуржского жития несвятых, в ответ на горцев твоих казанских, тех, что «и звери, и черти».На днях случился конфуз с моим злосчастным галантным реестром. И, увы, не первый уже для меня, из конфузов подобного рода. Очередная намеченная жертва, выслушав заманчивое предложение, вместо ожидаемого согласия – бросилась на шею собственному искусителю. Я не успел ни оттолкнуть, ни сказать «нет» - нахальный мальчишка уже целовал меня, и увлекал за портьеру, как паук влечёт пойманную муху. И, видит бог, это оказалось восхитительно – стоило ли сопротивляться? Его нежности были весьма искушенными, и стремительными – чудно для создания столь юного и столь невинно выглядящего.После всего, оправляя одежду на себе и на мне – о, добрый самаритянин! – он произнёс иронически:- Как вы поняли, с реестром ничего не получится. Меня теперь за это казнят?- Нет, попросту вычеркнут, - отвечал я, смеясь.- И вы – меня вычеркнете, из вашего собственного списка? - спросил он тогда, растрёпанный мой ангел. - Или все-таки сохраните, до следующего раза?Мне оставалось разве что поцеловать его тронутые кармином губы – и бежать, от него, к следующей строке своего непотребного списка, ведь скоро ночь. Я вынужден в срок предоставить Хозяину его очередную игрушку, или же сам занять место сие – а ты знаешь, Артемий, что это для меня мука.Но этот блудливый ангел, юный повеса, он пребудет отныне в личном моём списке. Младший братишка генерала Огюстена, красавчик Рене. Прежде я не брал его в расчет, и напрасно. Огюстен тогда не посмеялся надо мною, рекомендуя его. Не обманул. Этот Рене носит такой же перстень, что и брат его – с тёмным камнем, меняющим цвет. Все знают, что в подобных перстнях отравители прячут яд, и не просто яд – аква тофану.Надеюсь, развлёк тебя сей галантный анекдот.Остаюсь навечно твой друг и брат, Виллим де М.»- Господи всеблагой, спаси и помилуй папеньку, маму, братца Петрушу, сестрицу Анну, няню, Агашечку и Рейнгольда Густава…Помянутая в молитве озорница Агашечка, материна любимица, услыхала, как шепчет царевна Лисавет перед сном свое заклинание, и рассмеялась. Девушку явно позабавило, в каком очутилась она соседстве.- А отчего же, ваше высочество, Рейнгольд Густав, а не Ягашка Берхгольц? – спросила Агашка елейнейшим голосом.Малышка Лисавет молчала, надувшись, и Агашка ответила себе сама:- Да, пожалуй, Ренешка красивей будет, чем Ягашка. Но ты, высочество, нашла, конечно, за кого перед сном у бога просить…Чистый яд он, Ренешка этот. Пуще еще, чем брудеры папеньки твоего. - тут Агашка запнулась, сообразила, наверное, что говорит-то она с ребенком, выдохнула несказанное и продолжила ласково и грустно. - Ты молись, царевна, не слушай меня. У Ренешки не жизнь – чёрные слезы. Братец-зверь, долги…Ты за него помолишься, душа невинная – может, его судьба и полегчает…Лисавет было только девять, ладно, вот-вот – и десять, но она давно уж знала, что ангел её никакой не ангел. Камер-юнкеры жили за счет женщин, а Ренешка Лёвенвольд был, по слухам, еще и отравитель, и алхимик, и шпион. Впрочем, не менее гадостные вещи говорились при дворе – вообще обо всех. А когда Лисавет с сестрицей и мамками выходили из царицыных покоев – Рейнгольд Густав улыбался как будто ей одной, и склонял напудренную золотом голову, как любопытная птичка, и Лисавет все равно делалось, кто и что о нем говорит. Такой он был красивый.И на уроках французского, когда учитель заставлял царевен повторять монотонно, шлифуя произношение: «mon trône», «mon empire», «mon règne»…Ей чудилось вместо «mon règne» – мое царствование, мой мир – «мой Рене». Или же – вся моя жизнь.Приемная, или антикамора, была длинная и узкая, вся в зеркалах и оконных проемах, и заворачивалась рукавом, как река. Лисавет вставала иногда в излучине этой реки, не спеша обнаружить себя, и смотрела, как камер-юнкеры шепчутся, или поправляют друг на друге мушки и локоны, или играют в карты, или Ягашка пишет свою летопись – он был придворный историограф – а Рене подглядывает в рукопись из-за его плеча. Она и час могла так простоять, незамеченная, и точёные фигурки двоились перед нею в бесконечных зеркалах, как в стёклах калейдоскопа, пропадали и появлялись в призрачных зеркальных коридорах.Вчера в своей излучине Лисавет обнаружила Агашку, на корточках за портьерой.- Тсс, не спугни, - Агашка потянула царевну к себе, за пышную юбку, и заставила усесться рядом, - Вот он, гляди. Бешеный Гасси, звэр, - последнее слово Агашка почему-то сказала по-польски.Зеркальные коридоры – они такие… В них покажется даже то, что скрыто от обычного глаза. Казалось бы, двое просто разговаривают – Рене Лёвенвольд и брат его, Карл Густав. Один склоняется и шепчет, другой слушает, распахнув глаза и запрокинув лицо – ловит этот шепот. Статуарность двух застывших фигур. И – вязкий тревожный воздух, пронизанный разрядами, словно перед грозой. Шёпот перерастает в угрозу, трепещет в руке адъютанта тонкий черный стек – как живая гадюка – и ангел Рене улыбается вдруг в ответ безоблачно и ясно, и шепчет, словно сдувая поцелуй с губ:- Helas… - Лисавет прочла по его губам.Статуарность ссыпается в прах – взлетает рука со стеком, и тут же Рене перехватывает руку брата – и льнёт к ней губами, и лбом, и белая перчатка, лаская, бежит по его волосам – не выпуская хлыста. А если не смотреть в зеркала – двое просто стоят и разговаривают, широкая спина и крылатый плащ адъютанта почти совсем прячут от Лисавет его хрупкого собеседника. И только в зеркальных коридорах – играется спектакль.- Агаша, что это они? – шепотом спросила Лисавет, и карлица пожала плечами:- Бог весть. Ревнует братец. Гасси мальчишку содержит, долги его платит, вот и хочет – чтобы тот весь его был, - усмехнулась жестоко Агашка, - да только и Ренешка не так прост.Лисавет встала с пола, отряхнулась и вышла из-за портьеры. Они не видели её – пока – так были увлечены собою, своею сладостной ссорой. Лисавет плавно и грациозно летела к ним, и юбка её парила в полувершке от пола, как перевёрнутая роза. Ей захотелось прекратить спектакль – ну, хотя бы прервать. Не позволить продолжиться. Лисавет было – всего лишь вот-вот десять – и она не поняла толком, что это такое у них, свидание или поединок, и если поединок – кто же тогда одержал в нём победу. Но…- Господи всеблагой, спаси и помилуй папеньку, маму, братца Петрушу, сестрицу Анну, няню, Агашечку и Рейнгольда Густава…- Стоит поздравить тебя с дебютом, - проговорил Остерман уважительно. – Охотник.Они сидели в Остермановском всегда неприбранном кабинете, Хайни в кресле, Рене на кушетке перед ним.- А как думаешь, царь станет мстить мне за отказ? – спросил Рене.- Он уже про тебя позабыл, или, что вернее всего, Монэ наврал ему, что у тебя сифилис, - отмахнулся, посмеиваясь, Хайни. – Только ведь брудеры царские всеми сплетнями делятся друг с другом. Твой Гасси уже наверное знает. Не станет ли он тебе мстить, за твою первую охоту?- Гасси? – Рене резко сел на кушетке, и отогнул расшитый рукав, и откинул модный кружевной манжет. - Смотри, как поздравил меня с охотой мой Гасси.Поперек тончайшего запястья шел тёмный след – от адъютантского стека.- Как я понимаю, есть и ещё? – отчётливо и серьёзно спросил Остерман, и посмотрел в беспечные вишневые глаза Рене.- Есть и ещё, - легко подтвердил Рене.- Об этом ты не хотел мне говорить?- Не хотел – пока твоя марионетка не рискнёт сломаться. Кажется, она уже вот-вот сломается, - голос Рене звучал спокойно и легкомысленно. – Хотя, казалось, Монэ отдал мои долги, и Гасси стоило радоваться, а не злиться. Но он чуть что хватается за плётку.- Я убью его, - лицо Хайни потемнело, верхняя губа приподнялась, как у рычащего хищника, - как только придумаю, как.- Можно, я сам?
----- CHAPTER BREAK -----
Хайни Остерман отбывал на Аландские острова – для мирных переговоров со Швецией. Наконец-то пришла пора пожинать плоды долгой войны.Дом Остермана, и без того беспорядочный, теперь попросту стоял на ушах. Мрачный безмолвный слуга с суровой решимостью метал парадные рубашки в дорожный кофр, усаживался сверху, пробовал застегнуть – и не выходило. Слуга придавливал верхний слой, выдыхал и пробовал снова. Гостиная заставлена была деревянными округлыми болванами, и на каждом болване висел парадный парик Хайни Остермана – были и черные, и рыжеватые, и даже один по самой последней моде, фиолетовый, в точности как у Виллима де Монэ.- Да ты, оказывается, модник, Хайни, - подивился Рене.Он зашел попрощаться с тяжелым сердцем – лучший друг его уезжал, возможно, на год или даже больше, и Рене, привыкший плакаться Хайни и чуть что просить у него совета, чувствовал себя покинутым.- Вот и выпал шанс во всем этом блеснуть, - Хайни, несмотря на теплую и раннюю весну, сидел в кресле-качалке в черной вязаной шапочке, подарке Рене, и в специально для дома сшитой лисьей шубке. - Надеюсь, фиолетовый парик отвлечет внимание противной стороны от спорных пунктов договора.- Кто едет с тобою? – Рене уселся на свою излюбленную кушетку, сбросил туфлю и подобрал под себя ногу – дети любят так сидеть, и отчего-то именно в этой позе чувствовал себя Рене покойно и безмятежно.- Яшка Брюс. Да, знаю, сомнительное приобретение, - Хайни поморщился и вытер под носом неоднозначной чистоты платком.- А кто против тебя?- Лилльенстедт и целая королева Ульрика Элеонора, монархиня с внешностью тролля и повадками тролля, горячая поклонница Англии. И с нею – весь цвет шведской дипломатии. Хитрющие высокородные гарпагоны.- Мне жаль тебя, - посочувствовал Рене, - но я верю, что ты победишь. Я говорил тебе прежде, что ты самый умный из всех, кого я знаю?- Да, и не раз, - тепло улыбнулся Остерман.- Пиши мне, как только будет возможность – хоть каждый день, иначе я затоскую и примусь делать глупости, - Рене посмотрел на друга совсем жалобными глазами.- Например, поклоняться кумирским богам?- Это еще кто такие?- Вот они, - Хайни кивнул на болваны с париками, - во время Астраханского восстания переговорщики от мятежников обвиняли местных немцев в том, что те, дескать, поклонялись кумирским богам. Идолопоклонникам, помнится, эти боги стоили жизни. Не зря говорят – красота убивает.- Дураки убивают, - возразил Рене, - а парики на болванах – всего лишь повод. Я поклоняюсь разве что древней и мудрой богине Гигиее. Необходимо мыть руки после каждого алхимического опыта, чтобы не нахвататься яду.- И скоро ли мир обретет универсальное противоядие?- Что ты, - безнадежно отмахнулся Рене, - на это нужны годы, мы с тобою успеем состариться. Все подобные изыскания тянутся медленно, мы блуждаем в темноте, как слепые, и нет то нужных ингредиентов, то материала для опытов, - Рене поднял на Хайни прекрасные невинные глаза. - Прости мне такую бесчеловечность, но это часть работы алхимика. У Борджиа два поколения миновало, прежде чем получилось хоть какое-то противоядие. А у них подопытных было, наверное, в избытке.- Мой Чезаре, - с насмешливой нежностью проговорил Хайни.- Что ты, Чезаре был старший сын, в нашей семье это Гасси, - печально ответил Рене, - а я – бездарный младший Хофре Борджиа, его бледная вечная тень.- Бывает, и тени занимают место прежних своих хозяев, - возразил ему Хайни. - Как обстоят твои дела с младшей принцессой, Лизхен? Я слышал, маленькая байстрючка без ума от тебя.- Девчонка играет в меня, как в куклу, - злая гримаска исказила милое личико Рене, - мне приходится разливать чай ее пупсам и организовывать их свадьбы. А я терпеть не могу детей, Хайни.- Погоди, вот вырастет малышка – и ты будешь при ней, как сейчас де Монэ при ее мамаше. И года через три-четыре у тебя снова появится своя принцесса.- Фу! – вскинулся с отвращением Рене. - Только не она! Девчонка не моется, толста, лупоглаза, и от нее воняет. Как от трупа, аж сладит. И глупа как пробка. Я терплю ее только ради матери.- Я буду писать тебе каждый день, - пообещал Хайни строго и внушительно. - Только читай мои письма внимательно – между строк будет больше сказано, чем в самом тексте. Ты же умеешь читать между строк, придворный пустоцвет?- Я умею, мой кукловод, - смиренно склонил голову Рене.- А я попробую – не потерять твои нити, - сказал Остерман, - и вот пока что мой первый кукловодский совет – не отталкивай девочку, не приближайся к матери. Сохрани сегодняшнее хрупкое равновесие – хотя бы на время моего отсутствия. Не ищи дружбы с партией твоего …- Остерман сделал паузу и проговорил очень тихим шепотом, - сына. Увидишь, они попытаются тобою воспользоваться. Не теряй нюха, фреттхен. Вот пока и все, что я могу оставить тебе – на память, перед расставанием.Старшая из принцесс, Анна Петровна, сегодня праздновала день ангела. В парке выстроились арки из весенних цветов – бумажная имитация, конечно же. Вечером обещан был фейерверк, а сейчас, в пять пополудни, принцессы и принц сидели в саду под бархатными балдахинами на разновысоких тронах – у принца он был повыше – и милостиво принимали поздравления. За кустами кондитеры готовили к выносу чудовищный трехуровневый торт, изображающий страну грез – то ли Элизиум, то ли Авалон.Юнкер Берхгольц, несколько очумевший от простоватой роскоши праздника, громкого кастратного пения приглашенных оперных звезд и задорных шлепков возрастных статс-дам, нашел убежище за кое-как подстриженными кустами лавра. И застал в кустах своего коллегу Рене Лёвенвольда, сидящего на парковой скамейке в лучших традициях простого народа – попа на спинке, а ноги на сиденье. К носу Рене прижимал кружевной платок, и глаза его были словно обведены красной каймою.- Что с тобой? – удивился Гензель.- Неужели ты плачешь?- Сирень, - гнусаво пояснил Рене, кивая на цветущий неподалеку куст, - я плачу из-за нее, от резких запахов у меня болит голова.- Так займи место возле ее младшего высочества, - ехидно посоветовал Гензель. - Принцесса вертит головой на своем троне, как гриф, потерявший из вида добычу.- Я личиком не вышел сидеть на празднике рядом с августейшими особами, - промычал Рене из-под платка.- Ты сбежал! – догадался Берхгольц. - Ты прячешься!- Вовсе нет, - возразил Рене, - я любуюсь на то, как две Балкши качаются на качелях. Зрелище, скажу тебе, лучшее из всего, что можно здесь увидеть – особенно когда их юбки подхватывает ветер.Бергхольц проследил за его рукой – позади бездарно выстриженного топиара покачивалась широкая доска на канатах, тоже увитых бумажными цветами. Две изящные Балкши уже раскачали доску до опасных высот, и лукаво поглядывали на засмотревшихся юнкеров – мол, каково вам?- Давай подойдем, - принялся канючить Берхгольц, к Балкшам неравнодушный. - Поздороваемся, а?- Балкши, - напомнил Рене, - существа неистовые и неуправляемые. А впрочем, давай подойдем.Юнкеры приблизились к качелям – как грациозные молодые кони – и синхронно склонились в отрепетированном придворном поклоне. Балкши переглянулись, и ведьминские их глаза вспыхнули отчетливым синим пламенем.- Привет, Миньончик, и привет, Гензель! – Гензель от счастья просиял – его наконец-то запомнили. - Мальчики, поймайте качели, мы желаем сойти, - попросила старшая Балкша, и дурак Гензель с готовностью бросился перехватывать канаты.Ленивый Рене сделал только шажочек к качелям – и тут же зарылся в платок. Старшая Балкша – звали ее Модеста и было ей, наверное, уже к сорока – легко спрыгнула с доски, по-простецки отряхнула узкие ладони и тут же коршуном подлетела к Гензелю Бергхольцу:- Пойдем со мною, мой сахарочек, и ты раздобудешь для меня именинного тортика, - тот и глазом не успел моргнуть, а валькирия уже тащила его под ручку за лабиринт, за топиары – добывать именинный тортик.Рене остался наедине с качелями и младшей Балкшей на качелях.- Забирайся, Миньончик, - разрешила юная ведьма и приглашающе кивнула. - Раскачай меня.- Почту за честь, - Рене спрятал платок и птицей взлетел на доску, и молодая Балкша сама тут же принялась ее раскачивать – словно на Рене не было у нее особой надежды.Рене вглядывался в ее напряженное, хищное лицо с высокими скулами и графитно-черными, четкими бровями. Он припомнил, что зовут ее Нати, или Тали, или Керубина – потому, что племянница Керуба, и фамилия ее уже несколько месяцев не Балк, а Лопухина, оттого что царь насильно выдал ее замуж за камергера Лопухина, боярского сына, благороднейшего пьяницу. Выдал-то насильно, но Нати или Тали с энтузиазмом присоединилась к партии царского внука, которую Остерман и называл ядовито – «партия твоего сына». Девочка интриговала самозабвенно и беспомощно, и Рене умилялся над ее потугами – его вообще умиляли люди, еще глупее его самого, но что-то пытающиеся из себя строить.- Отчего вы плакали? – спросила прекрасная Керубина, или Нати, или Тали. Ветер бросил черные спиральные локоны на ее лицо, и алые цветы в ее волосах затрепетали, как живые.- Я оплакиваю прежнюю свою патронессу, - солгал, не задумываясь, Рене, - сердце мое, наверное, никогда не сумеет исцелиться.- Именно поэтому вчера вы катали ее величество на лодочке? – отчего-то зло спросила Керубина. - До самого острова?- Вы перепутали, наверное, меня с вашим дядей, - возразил Рене, - он один имеет право катать ее величество на лодочке. Тем более до самого острова.- Вы похожи с Вилли, - согласилась Керубина, - наверное, я обозналась.По-правде говоря, было дело, Рене и самом деле под шумок прокатил на лодочке, но, увы, не матушку Катерину, а всего лишь камер-фрау Зотову, похожую на Катерину разве что мастью и толщиною. Ну, и лёгкостью нрава.- Я так и не успел поздравить вас с замужеством, - лукаво улыбнулся Рене, и качели взлетели еще выше. - Как вам ваш новый статус, Керубина?- Мною привили аристократическое древо Лопухиных, - сказала, словно плюнула, молодая женщина. - Так французский Луи, Руа Солей, замарал все лучшие роды Франции браками с его ублюдками от Монтеспан. Мой новый статус – дичок, стремящийся стать благородным древом. Вы это желали услышать?Рене смутился – и от ее откровенности, и оттого, что синеглазая валькирия начала ему нравиться.- Если вы сотрете с глаз свои слезы по Шарлотте – я позволю вам прокатить меня на лодочке, до самого острова. Если вы и в самом деле вчера никого не катали, - Керубина ловко остановила качели и соскочила на землю, не дожидаясь протянутой руки. - Пойдем, отыщем лодку.Рене не очень-то умел, и совсем не любил грести, и после вчерашней прогулки у него все еще смертельно ныли плечи. Прекрасная Керубина смотрела на него в упор, просто пожирала глазами каждое его движение, и Рене, и так гребец хоть куда, ощущал себя как уж на сковородке.- Я слыхала, вы частый гость у инфанты Лисавет? – спросила наконец Керубина. Рене поднял голову от весел и с надеждой глянул на остров – увы, тот приближался мучительно медленно. Весла словно вязли в свинцовой невской воде.- Да, принцесса полюбила играть со мною, - уныло отвечал он, - вернее, в меня.- И вы часто видите юного принца? Наследника? – не отставала Керубина. - Правда, что в три года он не говорит и не ходит?- Увы, он не говорит и не ходит, - подтвердил Рене. «И вскоре умрет» - подумал он про себя, все его скромные медицинские познания это ему подсказывали.- А маленький Петр Алексеевич и говорит, и ходит, - многозначительно промолвила самая глупая при дворе интриганка. Рене тяжело вздохнул – он уже знал, что последует дальше. А Хайни Остерман знал это, похоже, целых два месяца назад.Керубина внимательно уставилась теперь на его руку с перстнем:- Это фамильный перстень Лёвенвольдов? – спросила она с претензией на лукавство.Рене фыркнул, как разозленный конь, и выпустил весла – лодка закружилась на месте на середине реки.- Нам следует повернуть обратно, - холодно проговорил Рене, глядя в синие, точно такие, как у Керуба де Монэ, глаза, - вы наскучили мне, Керубина. У вас самая тонкая талия при дворе, но и самые неуклюжие ухватки.- Не больно-то вы галантны, когда никто этого не видит, - зло прошипела Керубина.- Ты думаешь, девочка, что можешь при такой красоте – играть на людях, как на флейте? – равнодушно и зло отвечал ей Рене. - Так вот, разочарую тебя – люди не флейты. Тебе в твоем Кукуе, наверное, и не доводилось читать Шекспира? Я не стану травить ядом из фамильного перстня Лёвенвольдов – трехлетнего ребенка, который и так через год помрет, от собственных прирожденных болезней. Я не стану убивать младенца, даже ради твоих божественных синих глаз.Резкий ветер взметнул локоны Керубины, сорвал с ее прически кроваво-красный цветок и пустил по воде. Лодка по-прежнему бессмысленно кружилась. Рене продрог на промозглом ветру. «Отчего все они хотят играть со мной, как с куклой?» - думал он в отчаянии.Незадавшаяся интриганка внимательно смотрела на него, закусив губу – даже до крови.- Я давно люблю вас, а вы не видите, - сказала она наконец сердито. - Все это видят, все, кроме вас.Она решительно взяла брошенные весла, выровняла лодку – остров виднелся уже совсем рядом. Грести у нее выходило куда лучше, чем у Рене. Дитя природы, Кукуйская принцесса, кровь с молоком. Рене следил за нею – иронически и немного удивленно. Когда лодка ткнулась носом в песчаный берег, Керубина подобрала юбки и легко, как птичка, вспорхнула к Рене на колени. Он лишь успел придержать красавицу за самую тонкую в мире талию – чтобы ненароком не свалилась за борт.Керубина, или Нати, или Тали, взяла его лицо в свои ледяные ладони и осыпала легкими, нежными, острожными поцелуями – чтобы не размазать краску. И все смотрела ему в глаза, словно хотела зачаровать его, как змея. Рене прижал ее к себе – отчасти, чтобы согреться – и поцеловал по-настоящему, чувствуя во рту кровь ее закушенной губы. Отчего-то вкус крови сводил его с ума. Сквозь простенький парфюм пробивался ее настоящий запах – амбра, сладкая, как малиновое варенье. Шотландская бабушка Изабель, Grand-mère écossaise, варила такое варенье – не сама, конечно, служанки варили, бабушка лишь повелевала. И в доме тогда вот так же пахло – жженым сахаром, раздавленными ягодами. Grand-mère écossaise, банши…Растрепанная синеглазая ведьма целовала его, и Рене, как вампир, слизывал с её губ сочащуюся кровь. Нати уже проворной ручкой отыскала и пыталась расстегнуть пояс на его кюлотах:- Давай вот так – неужели ты никогда так не пробовал? И так никто никогда тебе не делал? Правда? Мальчишка! Я-то думала, ты искушённый кавалер, а ты неопытный, как ребёнок, Рене…У принцессы Лизхен не было на самом деле ни ослика, ни пони. Для Рене выбрали самую спокойную лошадь, и теперь игрушка цесаревны плелась за хозяйкой на своем шелудивом одре, и золотая пудра сыпалась с Рене при каждом лошадином шаге.Лизхен, одетая, как мальчик, неслась верхом по аллеям парка – аж дрожали ее пухлые щеки. Девочка придержала коня, дождалась Рене и величественно провозгласила:- Тебе известно, Рейнгольд Густав, что у Натали Лопухиной уже есть муж?- Да, ваше высочество, - выдохнул Рене, и обреченно подумал: «Началось…»- Ты все время гуляешь с нею и катаешь ее на лодке, - принцесса повернула к Рене красное недовольное лицо, - это неприлично, особенно сейчас, в дни траура.Хайни Остерман в очередной раз оказался прав – наследник принц Алексей перестал быть наследником, отрекся и, как по заказу, тут же вскоре и помер в крепости, в своей тюремной камере. Наследником сделался принц Петр Петрович, младший сын государя, тот самый, что не ходил и не говорил. По поводу безвременной кончины бедняги Алексея в белокурых волосах цесаревны Лизхен чернели траурные ленты, а рукав Рене увит был черным крепом. Собственно, на этом весь траур при дворе и заканчивался.- Ваше высочество, тогда и нам с вами нельзя кататься вместе верхом, - мягко возразил Рене, - а также играть в кукольную свадьбу и качаться на качелях.- Нам – можно, - сердито отвечала принцесса, - мы с тобою просто друзья.- И с госпожой Лопухиной мы просто друзья, - терпеливо разъяснил Рене. - Она замужем, а я, как и все Лёвенвольде, с рождения обручен с девицей Розен, - на самом деле только Гасси был обручен с девицей Розен, на долю Казика и Рене у Розенов девиц не осталось, но принцесса вряд ли смогла бы это проверить.- У тебя – невеста? – нахмурилась Лизхен. Она в задумчивости почесала голову, сдвинув набок кокетливую крошечную треуголку. - И красивая?- Не знаю, никогда ее не видел, - Рене следил, как его лошадь нежно обнюхивает лошадь принцессы, и ждал неизбежного конфуза. - У всех молодых людей есть невесты. У вашего высочества тоже есть жених – король Луи. Когда-нибудь он женится на вас, и вы сделаетесь французской королевой.«Вранье. Так и женился католик Луи на тебе, байстрючке. Фантазии де Монэ, чтобы выманить под это дело побольше денег» - подумал Рене. Принцесса смотрела на него круглыми голубыми глазами и, скорее всего, понимала, что Рене все врет. Она была очень красивая девочка, на самом деле, разве что глупышка и неряха, и невозможно все-таки любить то, что навязано вам насильно. Вернее, навязывает вам себя с потрясающим упорством.- Ты все врешь! – зло сказала принцесса и даже подпрыгнула в седле. - И про Луи – он не женится на мне, оттого, что я русской веры и незаконная. И про Наташку – все знают, что у тебя с нею амуры, даже мужу ее дали прозвище – месье Роган! Я велю вас обоих выпороть! Не подходи ко мне больше!Принцесса истерически пришпорила коня и умчалась вдаль по аллее. Рене поплелся за ней на своей спокойной, очень спокойной кляче. И в конце аллеи увидал свою маленькую мучительницу – принцесса ревела, бия ножкой о постамент статуи Минервы, а конь ее пасся рядом.Рене слез с лошади – не так изящно, как хотелось бы – приблизился к ревущей принцессе и опустился рядом с нею на одно колено. Можно сказать, упал к ее обтянутым в белые лосины крепким ногам.- Прикажите, ваше высочество – и я никогда не женюсь, - пообещал Рене.- Все ты врешь, барон, - всхлипнула девочка, взглядывая на него украдкой, - лучше не придуривайся.- Вот увидите, - Рене улыбнулся ей нежно и лукаво. Девочка посмотрела на него исподлобья и севшим после слез голосом спросила:- А правда, что у тебя на самом деле черные волосы?- Правда, - отвечал Рене ласково, снимая шляпу, - разрешаю вам это проверить.Принцесса осторожно, двумя руками, стянула с его головы рыжеватый кудрявый парик и с восторгом уставилась на черные, зализанные назад, чуть волнистые волосы. Без парика сразу же стала заметна разница между загримированной и чистой кожей – уши были темнее – и серьги болтались в этих ушах как-то сиротливо и в то же время забавно. Лизхен пальчиком качнула одну сережку и, кажется, совсем утешилась.- Вставай с земли, барон, застудишься, - разрешила она и вернула парик на голову Рене, пусть и чуточку криво. - Я попрошу papa сделать тебя моим камергером, Рейнгольд Густав. Или будет у тебя специальная канцелярия, как у Вильки. И чтоб Наташку с тобою больше не видели! Поехали домой.- Как прикажете, прекрасная госпожа, - Рене поднялся с земли и отряхнул колено. Принцесса легко взлетела на коня и ждала – когда он заберется тоже.- Какой ты смешной, Рейнгольд Густав, - свысока сказала принцесса. Рене справился, наконец, с посадкой, устроился в седле ровно, и шелудивый одр его – очень спокойный – покорно потрусил вслед за лошадью маленькой хозяйки.«Видишь, Хайни, как точно я выполняю твои указания, - про себя посетовал Рене, - бог свидетель, это совсем не легко. Бог свидетель, я ее ненавижу».
----- CHAPTER BREAK -----
Бес опять позвонил в пять утра – наверное, теперь это стало навсегда его время. Стёпка рассказал ему, как Мишка вчера металась, спасая главных своих клиентов, а про степень её трезвости умолчал. О Лёке, конечно же, тоже.- А Марат? – спросил Бес. – С ней ездит?- Нет, Марат непонятно где, - отвечал Стёпка, - не видно его и не слышно. Как будто и не его хата горит.- Могу спорить, все эти рейдеры – его работа, - хохотнул Бес, - Марат наводчик. Дурак-наводчик, без царя в голове. И года не пройдёт, как опять его закроют.Стёпка задумался над таким прогнозом – а как же комната тогда?Бес попрощался и отключился. Стёпке трудно стало с ним говорить, после всего, услышанного от Лёки. Впрочем, что же это меняло? Их общее с Бесом прошлое ведь не изменилось. Бес всё равно защищал его в тюрьме, и оберегал, и Стёпка по-прежнему был ему обязан. И теперь служил свою службу – хотя, прямо скажем, спустя рукава.На работе царила грозовая, простреленная молниями атмосфера. Бухгалтерши выбегали курить с загадочными физиономиями, две бухгалтерские помощницы в одиннадцать уехали в суд, и в три вернулись – уже с перевёрнутыми лицами. Стёпка мог, цитируя Невзорова, «наблюдать за поведением бегемотов в огне». Он зашёл с документами к Мишке в кабинет, та сидела за столом, в платье, уписанном розами, как жостовский поднос, трезвая, но с очень красными белками, и в окружении четырёх бумажных стаканов из-под кофе.- Мишель Яновна, жопа Шахраям? – осторожно спросил её Стёпка.- Нет, - обиделась Мишка. – Низко ты, Стёпа, меня ценишь. Меня ещё в юрфирме «Гольц и Гольц» знаешь, как звали? Финч-без-промаха.- Это Харпер Ли, «Убить пересмешника»?- Какой ты начитанный, - похвалила Мишка. – Я твоему патрону, нашему с тобой Бесчастному, по УДО сняла два года с прошлого срока, а ты говоришь.- Шахраи спасены? – уточнил Степан.- Нет, - опять обиделась Мишка, и даже огорчилась, потрясла по очереди кофейные стаканы, и из одного отхлебнула. – Она не хочет бороться. Я её отбила бы, я знаю. Но Лерка сдалась. Её же собственный партнёр кинул, как сейчас оказалось, ты его видел – ИП Муратов, Иван Дмитриевич. Лерочка говорит – он её ударил ногой в сердце. Она всё продаёт, и уезжает в Черногорию, у неё там дача.- Так она может Муратова проклясть, - осенило Стёпку, - Шахрай же ведьма.- Так и Муратов – ведьма, они равноценные, - проговорила, пия кофе, Мишка, и потом внимательно посмотрела на Степана, - а ты-то чего гуляешь, дядя Стёпа, иди на место, работать. Нефиг фамильярничать.- А как можно в принципе отжать у колдуна бизнес? – спросил напоследок Стёпа, уже разворачиваясь, чтобы выходить.- У них что-то вроде франшизы, - бросила Мишка и замахала на него рукой, - иди, иди уже, а то меня заподозрят в фаворитизме.Запястье в рукаве платья было у неё зелёное, в подживающих синяках. Стёпка ушёл, озадаченный знанием, что Марат, оказывается, полноценный колдун, а не обманщик, как сам он сказал. Впрочем, Стёпка знал Марата по централу, чего он ждал – этот гусь всегда всем врал, странно было бы, если бы он исправился.Среди дня Степану пришла смс: «Это Лилит, вот моя телега». И адрес в телеграмм. С этого момента Стёпка стал ощущать себя как воздушный шар – на вдохе, который никак ему отныне не выдохнуть.Бегемоты в огне мельтешили вокруг, а Стёпка, скрепя сердце, заказал с рабочего компьютера самый скромный смартфон – чтобы можно стало ей писать. Потому что с кнопочного писать в телеграмм никак было нельзя. Телефон обещали привезти вечером, домой, оплата – «наличными курьеру».Стёпка всё понимал – ничего-то ему не светит, ни через два года, ни через пять. Но сейчас он был так счастлив – просто из-за смс с набором символов, цифрой и «собачкой». Ему довольно было знать, что где-то есть она, актриса Лилит, и она хотя бы иногда думает о нём, о Стёпке. Он припомнил невольно жалкое, слышанное от П.А.: «хоть полгода, да наши». Увы, Стёпка был точно такой, как П.А. – влюблённый, без надежды. Бес их обоих убил бы, если бы узнал. И не иносказательно убил бы, а просто убил. Бес был из хищной породы, для него подобное совсем ничего не стоило. Одно время это даже была его работа – смерть. Сто пятая через тридцать третью. И Стёпке, как тому мальчишке-юнкеру из книги, было одновременно и весело, и страшно. Стёпка, кстати, знал, что «весело и страшно» это не просто так, а цитата, из песни, и довольно мрачной, про психушку.Стёпка прибежал домой за полчаса до обещанного курьера. Пешком взлетел по лестнице, распахнул дверь – и окаменел на пороге.Кажется, в квартиру проникли воры. Нет, вернее, не воры, а кто-то, им обратный – добра не убавилась, а, наоборот, заметно прибавилось. В коридоре стоял холодильник, в ванной расположилась стиральная машина, ещё не подключённая, разметавшая шнуры и шланги, как Горгона змей. В кухне ещё рядком стояли заклеенные скотчем коробки.- Кто там? – проорали из той комнаты, что Стёпка сдал Марату.- Это я! – обрадовался Стёпка, что это не воры и не чудо, а всего лишь Марат. – Твои вещи?Он добежал до Маратовой комнаты, заглянул – и здесь прибавилось мебели, диван пропал, но явилась кровать, два кресла, и телевизор-плазма на тумбе. И коробки, и доски – от пока разобранного шкафа. Марат полулежал в одном из кресел, и перелистывал стопку жёлтых листов.- Я диван твой выкинул, - сознался он честно и нагло, - грузчики на обратном пути прихватили. Или надо было его к тебе затащить?- Да нет, куда, - отмахнулся Стёпка, - а ты ко мне пришёл навеки поселиться?- А, что? А, ага. Я от мамочки-то ушёл, - по-звериному, углом рта, ухмыльнулся Марат. – Вот, поживу у тебя, а потом – адьё. Или подольше поживу, я ещё не решил – у тебя тут место удобное, до всего близко. Но ремонт, конечно, швах. У меня вечером стрим – вот как тут вести, из такой помойки? Или угол побелить и из него? – задумался он вслух.- У тебя вечером – что? – изумился Стёпа. Марат, по централу, помнился ему дикарём и тупицей, и тут – стрим.- Я работаю, - пояснил Марат. – Чёрный маг Алексей, приворот, порча, сглаз, ритуалы вуду.- А почему – Алексей?Марат пожал плечами, и машинально перебрал листы на своих коленях – мелькнули чернильные печати, гербы.- Что это ты читаешь?Стёпка решил было, что Марат нашёл и читает его книгу, про камер-юнкера, но теперь увидел, что листы постарше, и подозрительно похожи – на другой совсем документ.- Приговор я твой читаю, - усмехнулся Марат. – На кухне раскопал в коробке. Рабочие антресоль задели, коробка выпала, я приговор увидал – так руки сами потянулись. Чужой приговор – да как тут не поглядеть. Читается, конечно – как песня.Стёпка опять окаменел, теперь по-настоящему. В дверь застучал курьер, Стёпка на каменных ногах вышел к нему, открыл, сбегал, на негнущихся, в комнату за деньгами, забрал коробку, закрыл замок. Ушёл на кухню, положил коробку на стол. И теперь глядел в окно, как голубь ходит за окном, царапаясь по жестяному карнизу. Цак-цак.- Ты извини, - Марат встал в дверном проёме, холёный, наглый, весь в бархатном спортивном, - но тут любой бы не удержался. Чужой-то приговор почитать.Он выложил на стол кипу жёлтых, пыльных листов:- Вот, вернул.- ИП Шахрай рейдеры сожрали, - сказал ему Стёпа, на него не глядя, глядя в окно.- Так я ж им её и скормил, - искренне рассмеялся Марат. – Достала, стерва.- Я знаю, - тихо ответил Стёпа.В тишине, в повисшей паузе – цокал и цокал по карнизу голубь, потом сорвался, застрекотал крылами, улетел.- Как же вышло-то так, Стёпка? – Марат взял табурет, и сел на него верхом. – Я не издеваюсь. Но этот твой терпила – редкая мразь, я бы на твоём месте сейчас его нашёл бы и убил.Стёпка молча открыл коробку с телефоном, переложил сим-карту из старенького кнопочного – в новый смартфон. И принялся качать телеграмм. Марат сидел, не уходил, ждал ответа.- Что его искать, - сказал Стёпа наконец. – Он этажом выше живёт.- И?А что – и? Стёпка был ничтожество и трус, и сам это прекрасно знал.И он понимал, что за человек Марат, как мало в нём человеческого. Он видел, как Марат умеет играть – в любовь, в интерес, в сопереживание. В сострадание. И видел, очень редко, какой бывает Марат – настоящий. Сейчас в его интересе и сочувствии забрезжило именно настоящее, и это Стёпку удивило. Он знал, как Марат умеет выпытывать и выспрашивать, но сейчас Марат просто сидел и глядел. И ждал – что расскажет ему Стёпка. А что он мог рассказать?Четыре года тому назад Стёпка, книжный домашний мальчик, со стерильным чистеньким сознанием, жил вот в этой квартире, вдвоём с мамой. Комнаты тогда ещё были – все их. Стёпка готовился поступать в институт, в Строгановку, на промышленный дизайн. Армия его счастливо миновала, спасибо химеризму. Мама выхлопотала диагноз, «болезнь крови и кроветворных органов, категория Д», с ним Стёпку в армию не брали. Отца своего Стёпа видел всего лишь раз, увешанного чемоданами из воловьей кожи. Господин этот однажды заночевал у них, проездом из Штатов в Израиль. Родители Стёпкины не были женаты, у отца была другая, официальная семья, и мама не претендовала совсем ни на что – так ей казалось проще, а отец ни на чём и не настаивал. Мама и Стёпка жили вдвоём, в наследственной квартире дедушки-профессора и бабушки-флейтистки (те умерли давно, до Стёпиного рождения, самолёт разбился в Шпицбергене, об этом ещё много писали). Мама и Стёпка жили в полном согласии, и те давние, общие их годы, до-всего, помнились Стёпе как утраченный рай.И был сосед, этажом выше, некрупный чиновник из канцелярии внутренних дел. Мама с их семьёй даже дружила, пока собака была – вместе гуляли с собаками, у соседей был абрикосовый пудель. У Стёпки с мамой – двортерьер, помоечный вариант. А потом соседа осенило – что из его квартиры непременно следует сделать двухэтажную. Он принялся донимать маму, и даже Стёпку – продайте да продайте. И цену предлагал хорошую, но маме жаль было квартиру – она выросла здесь, и Стёпа вырос, и на дверных косяках пестрели пометки карандашом, отмечающие рост – Стёпа метр ноль пять, метр двадцать, метр сорок восемь, и Оля – метр двадцать, метр тридцать, и дальше, и выше. Оля – это мама. Она не хотела продавать – эти отметки, и трещину на потолке, напоминающую морду крокодила, и гранитные, со сколами, подоконники. Сосед, кажется, одержимый уже идификс, сперва задирал цену, потом угрожал. Мама говорила ему – присоедини чердак, над его квартирой был как раз чердак, но ему хотелось – именно их квартиру, непременно. Он пытался на маму влиять – подкарауливал, уговаривал, они рассорились, злились. И как-то вышло однажды – мама и Стёпа вернулись с прогулки, с собакой, а сосед ждал их у двери. И как-то так вышло… Очень стремительно. В лестничный пролёт полетела собака, двортерьер – сосед её выбросил, а потом сосед покатился с лестницы – Стёпка его ударил. Стёпка сам не знал, как ему удалось – он был маленький, хрупкий, а сосед высокий и костистый. Бес потом объяснил ему – терпила тебя спровоцировал, и подставился, нарочно.И потом – всё и началось. Сосед снял в травматологии побои, за Стёпкой пришли. Собака умерла, кстати. Когда упала в межлестничный колодец. И пока Стёпка сидел в СИЗО, сосед всё докапывался к маме – опять продай, да продай. Вернее, теперь уже просто отдай, чтобы откупиться – в обмен на домик в Рязани. Она не стала. Ни копейки не отдала ментам – Бес говорил, правильно, они деньги берут, а потом всё равно сажают, такой у них стиль. Сколько ни дай – не откупишься, всё равно посадят. Мама разделила лицевые счета, и продала две комнаты знакомым, из Питера – те делали инвестиционные вложения. Соседу назло, ну, и для некоторой безопасности. Стёпка сидел в СИЗО и молчал, и на допросах молчал – за него говорил нанятый мамой, очень, очень дорогой адвокат. Это мало чему помогло. Но зато – они ведь не сломались. Кажется, не сломались. Мама сперва приезжала к Стёпке на зону, передавала передачи, говорила: «держись, не вешай нос». А потом мама умерла. Жизнь Стёпкина переломилась – не будет теперь ни промдизайна, ни Строгановки, ни будущего – ни-че-го. Эта война, мучительная, многолетняя, затяжная – так вымотала её, что она умерла. И Стёпка был виноват. Маму хоронил отец, прилетел из Израиля, специально, вопреки жене и детям, а Стёпке он отписал в письме на зону: «Ты – виноват».- Ты видел его потом? – спросил Марат. – После твоего звонка?Он спрашивал про врага, про соседа. А звонок – это дата освобождения.- Нет, ещё не видел.- А Бес что тебе говорит? – спросил Марат. – Не поможет, не разберётся? Его тема, так-то.- Ничего не говорит.На самом-то деле Бес пообещал. Посмотрим, сказал, что смогу сделать. Но посмотрим – это значило в Стёпкином мире – вежливое «нет». Этот урок он хотя бы выучил.Марат молчал. Глядел на Стёпку в упор, глаза у него были янтарные, как у крупной собаки, как тёплое полированное дерево. И даже рот приоткрылся – так сосредоточенно Марат думал.Он перевернул жёлтые листы приговора – мордой вниз, печатями вниз. Оторвал скотч от одной из коробок, покопался, и вытащил ручку. Чёрную, гелевую.- Карандаша у меня нет, - сказал он, словно извиняясь, - я не художник. Вернее, художник, но не в этом. Артист, скорее.Стёпка смотрел на него, и ничего не понимал.- Нарисуй мне его. Своего терпилу, - сказал Марат.- Зачем?- Увидишь. Попробуем всё исправить.- Как?Марат пожал плечами, и сказал, смущаясь и даже мямля – это удивительно было, у него, живого воплощения самодовольства и наглости:- Мы такое не объясняем, иначе не сработает. Если Бес отказался – что ты теряешь? Просто рисуй.Стёпка не рисовал со дня ареста, совсем. В голове своей, конечно, набрасывал мысленно портреты сидельцев, или думал, глядя на кирпичную зоновскую трубу, в сиреневых тенях, в розовой мгле – «тебя бы писать и писать». Но не рисовал.Но он взял ручку, и несколькими мгновенными линиями обозначил на обороте приговора – очки, глаза навыкате, рот скобкой, подбородок с ямкой, и над лысиной – так называемый «внутренний заём».- Готово. Или надо было во весь рост?- Здорово! – восхитился Марат. – Нет, так хватит. Ещё кровь нужна, это же справедливый суд, значит, папа Огун, - задумался он.Стёпка почему-то подумал, что сейчас Марат зашлёт его на Перепечинское кладбище, за курицей. Но тот взял листок с рисунком, оторвав его от общего бумажного кочана с приговором, встал с табурета, и сказал:- Придёшь, как я позову. Не девайся никуда часик, ладно? Ты ведь крови не боишься?- Нет. А чьей?- А чьей ты хотел? Твоей.И ушёл к себе – бархатный, спокойный, с листом в руке.Стёпка глянул в смартфон – загрузилось. Вошёл в телеграмм, и написал Лёке: «Привет. Это я.» И прибавил потом, для ясности: «Стёпа. Малыга плюс один».Прошла секунда, и две, и три. Под Лёкиной аватаркой – анимешный чел с розой – появилась зелёная точка. «В сети».Она написала. «Ура». И стикер – весёлое глазастое личико. Кажется, из игры.Зелёная точка погасла. «Была – только что». Всё.Степан, отныне пустой и лёгкий, как «граф Цеппелин», смотрел в окно, на сияющий в темноте свежий снег. Ему захотелось даже не жить – хотя бы опять рисовать. Вспомнилось, как это было. Рисовать, вернее, писать. Каково смотреть на мир глазами живописца – вот света, вот тени, вот переход, и что тень от красного света – она всегда зелёная, а от жёлтого – голубая.- Стёпка! – позвал Марат.Он теперь называл его правильно.В комнате было темно, верхний свет погашен, и лишь на подоконнике горели свечи. Окно завешено было изумрудной тряпкой – скотчем примотанной к рамам и карнизу. И на драпировке и стояли и горели четыре толстые, как слоновые ноги, свечи. Две чёрные, две зелёные. Стёпка ждал, что будет идол, но среди свечей лежал – металлический шар, масляно блестящий.- Заходи же, не бойся!Марат стоял, в прежнем своём спортивном, но босиком, в одной руке скотч, в другой – нож. Как скипетр и держава. Стёпка вошёл, осторожно, бочком. Спросил:- Я должен подумать о возмездии?- Ну, думай, если тебе так легче, - согласился Марат. И потом велел. – Протягивай руку. Только не над кроватью!Стёпка обошёл кровать, приблизился к окну, и вытянул ладонь – к огню, к свечам. И подумал: «Око за око – как в древнем мире. Наверное, именно так будет – честно».Марат, стремительный велюровый хищник, призрачно-опасный в неверном свете, наклонился к коробкам, вытащил флакон одеколона, и обрызгал лезвие ножа:- Дезинфекция, мать её.Потом шагнул к Стёпке, взял его протянутую руку – и лезвием влёт полоснул по ладони. Боль ещё не пришла, но кровь уже побежала – как в мультфильме, ступеньками, лесенкой – и на пол.Ты красным по гипсокартонуСтекаешь как речка внизВзгляд опустил, что такого?Потом объяснюСпиМарат взял из кармана спортивок смятый лист с рисунком, приложил к Стёпкиной кровавой ладони, и потом – медленно вращая, скормил листок по очереди – всем четырём свечам. Бумага горела, шипя – влажная от крови. И пеплом разлетелась, белым и нежным.- Папа, пожалуйста, сделай.И потом Марат залепил Стёпкину рану скотчем, быстро обмотав ладонь и обрезав край – тем же, с алой кромкой, ножом.- Прости, пластыря не было, потом как-нибудь сам по-своему переклеишь.Прости, мне придётся убить тебя…Эта старая песенка всё играла и играла в Стёпкиной голове, всё время, пока шёл этот нелепый, простецкий такой – а именно из-за простоты и верилось – обряд.Прости, мне придётся убить тебяВедь только так я буду знать точно…- А теперь иди к себе, - Марат приобнял Степана за плечи, и подтолкнул к двери. – Мы сделали. И забудь, не думай о том, что было. Иначе не получится. Я знаю, трудно не думать, но ты постарайся – девочке там напиши, в телеграмм, - он усмехнулся лукаво. – Иди. И не шуми пару часиков, я стримить буду.Он наступил босой ногой в кровь, и оставлял по паркету кровавые следы – пока провожал Степана до двери. Стёпка повернулся к нему на пороге, поглядел в золотые совсем, языческого идола, медного змея глаза:- А ты сам-то – правда во всё это веришь?Колдовщик ласково ему улыбнулся, велюровый, бархатный, муарово-призрачный, весь магия и тайна, в трепетных отсветах свечей, в диковатом и резком аромате крови. Настоящий – или всё-таки нет?- Конечно же, нет. – просто сказал Марат. – Оттого у меня всё и делается.Стёпка пришёл в свою комнату. Размотал с руки скотч, и перевязал заново – одной из объедковских рубашек. Рана должна дышать.В квартире над ними, как по заказу, залаял пудель. Залаял и запрыгал – послышался задорный его топоток. Стёпка залез в постель, заткнул уши наушниками и принялся изучать телефон, что тот может делать, а что может делать с трудом. Даже сквозь наушники пробивалось – как громко и значительно говорит в соседней комнате Марат со своей паствой, не слышно, что именно говорит, но слышно – что менторским тоном.Стёпка зашёл в телефоне во «вконтакте», в свой прежний аккаунт. В который не заглядывал со дня ареста – сперва не мог, потом не хотел. Куча, конечно, висела неотвеченных, непрочитанных. От девочек из строгановской подготовишки – от Динки, и от Поли, и от Варвары. Они ведь уже, наверное, поступили, и учатся. А Виталя писал буквально позавчера – и что писал, заполошный: «Стёпка, ну скажи, ты хоть жив?» Стёпка пожалел этого истерика, ответил: «Жив, конечно. Вернулся недавно». Откуда вернулся – не стал пока писать. Взял паузу. Он был ещё не готов возвратиться к друзьям, рассказать им – каково оно там, в аду. Но он уже захотел – вернуться, хотя бы написать. Он отыскал во «вконтакте» Лёку и Объедкова П.А., и Гелю, и Мошу Боровского. Только Мишки там не было.А потом Лёка вдруг отправила ему в телеграмме ссылку. И смайлик с нимбом – Стёпка никогда не понимал, что он значит. Ссылка была на фильм, и Стёпка ушёл на кухню, чтобы бубнящий за стенкой Марат ему не мешал. Там поставил на огонь ковшик с водой, опять воткнул в уши наушники, и стал смотреть.Это был кусочек из той исторической вампуки, где Лёка снялась в компании с Объедковым. Стёпка смотрел и думал – хорошо бы сценаристам хотя бы школьный учебник прочитать, ну, на худой конец, хотя бы википедию. Ну не любила Суворочка Платона Зубова, и он её нет, кто б им дал-то? Звезда Лилит смотрелась божественно – в напудренных «а-ля неж» серпантинных локонах. «Что-то есть и серпантине»… Стёпка подумал – намучился же с ней на съёмках юрист, с этой их несуществующей любовью – ведь Лёке на тот момент было всего пятнадцать. А П.А. играл ещё такого прегнусного, премерзкого типа, вроде и тоже мальчик, но какая же мразота! Ходил весь сплошь в золоте, всех соблазнял напропалую – царицу, и героиню Лёки, и фрейлин каких-то, и свою же сестру, и даже собственного брата Валерьяна. И всё – с детским личиком, вкрадчиво, нежно, виконт де Вальмон по сравнению с персонажем П.А. смотрелся недалёким малым. П.А. улыбался невинно, и всплёскивал кружевными рукавами, и горько рыдал, как дитя, когда ему чего-то хотелось, а не давали. А хотелось ему всего подряд – героиню Лёки, и отравить Потёмкина, и ещё такую ванну, для купания, серебряную, в форме раковины. Странно, Стёпка понимал, что персонаж П.А. негодяй и должен быть наказан, и по всей логике, будет в финале наказан, но из-за его обаятельности Стёпка невольно начал ему сочувствовать, и вот уже захотел – чтобы тот не плакал, и всё-таки всё получил, что просит.- О-хо-хо, - на кухню зашёл Марат, в длинной серебристой хламиде, и в шапочке наподобие еврейской кипы, но повыше. – Я кастрюлю сниму с огня, а то она у тебя укипелась?Стёпка кивнул. Марат снял с плиты ковшик, насыпал себе полчашки заварки, залил кипятком.- Волосы мне надо отрастить, - сказал он задумчиво, - и бороду. Для образа. А что это ты смотришь?Стёпка показал ему телефон.- А-а, - рассмотрел Марат, - узнаю. Мой дружочек. Несчастный парень.Стёпка даже наушник от удивления вытащил из уха:- Почему?- По кочану, - отвечал Марат, уже отхлёбывая из чашки – и как он так, ведь только что залил, крутой кипяток? – Его собственный отчим в карты проиграл. Давно, он сопляком был. С тех пор – и жизнь по пизде пошла. Порнофильмы, блядство, Вороронцев. А он умный, Петька, в институте учился, МФТИ, а не как мы с тобой – институт имени Воровского, факультет карманной тяги. Умный парень – а его в бляди продали. И вся жизнь – по пизде. Я ему предложил, вот как тебе, порчу навести, да только гад этот его, отчим, он сдох давно, теперь и не достанешь.Он помолчал пару секунд и потом спросил:- А нарисуешь меня, как того твоего терпилу?
----- CHAPTER BREAK -----
Чёрная птица с ярким желтым горлышком ворвалась в окно и бессмысленно носилась под потолком среди чёрных балок. Казик бросился было её ловить, но Гасси остановил его:- Не нужно, Казик, это дурная примета. Пускай Кейтель ее поймает.- Это верная примета, - возразил ему Герхард со смертного ложа, - птицы влетают в дом – к покойнику.Явился Кейтель, ловко сбил птицу метлой и унёс.Гасси приблизился к отцовской постели, встал на колени и взял руку Герхарда, горестно уткнувшись в неё лбом. Рене про себя оценил безупречное построение мизансцены. Он стоял за спиной у Казика, и даже в монашески-серой одежде выглядел чересчур нарядным.Герхард умирал, и братья, знакомые с признаками отравления ядом аква тофана, прекрасно видели – от чего. Последние несколько лет Герхард прожил в Дерпте, и вдруг написал всем троим сыновьям письма, содержание которых укладывалось в четыре категоричных слова: «Я умираю. Приезжайте попрощаться». И никаких «возможно», или «есть надежда», или же «врачи нетвердо обещают». И братья видели – много лет подряд они изучали эти страшные и явственные приметы – видели, от чего, но не решались спросить – как? То ли циник Десэ оказался прав, и Герхард поплатился жизнью за собственную беспечность, и принёс свою смерть на рукаве или на кончиках пальцев – «в дом, за стол, в тарелку…» То ли кто-то из старых друзей сподобился вернуть не менее старый долг.- Выйдите, мальчики, пусть останется только Густав, - попросил отец, совсем уже тихим, последним голосом.Рене и Казик вышли.В высоких окнах, расчерченных на квадраты, переливалось синее дерптское небо. В Петербурге такого неба не случалось никогда. Казик молчал, смотрел в сторону, выкручивал длинные тонкие пальцы. Он так и не смог простить Рене той давней рокировки на пороге покоев принцессы Шарлотты – как только догадался, так сразу и обиделся. В конце концов карьера Казика сложилась куда веселее, чем камер-юнкерская карьера Рене – дипломатическая миссия в Вене, балы, красавицы и настоящие интриги, а не разлива де Моне и Балкшей… Но Казик с Рене всё равно не разговаривал, дулся – такой он был с детства злопамятный.- Неужели ты никогда не простишь меня, Казик? – Рене взял было Казикову руку, но тот её сразу же вырвал и заново принялся ломать пальцы. - На пороге смерти, на краю могилы? Я и так достаточно наказан – ты, наверное, слышал, каково мне живётся?- Пожалеть тебя, что ли? – резко повернулся к нему Казик. - Милость царицы, дружба господина Остермана, метресса – первая красавица Петербурга…- Твои сведения устарели, - вздохнул Рене, - на целых два года. Первая красавица Петербурга сослана вместе с мужем в Охотск, сразу после смерти маленького наследника.- Выходит, тот тип, что засмеялся в церкви – муж твоей метрессы? – злорадно уточнил Казик.- Увы…Грустным был год девятнадцатый – умер маленький Шишечка, Пётр Петрович, и экзальтированный дурак-камергер Лопухин бурно радовался в церкви на его отпевании, говорят, даже хохотал. За что и был бит батогами, и сослан в Охотск вместе с женою и малолетним сыном. А женою князя Лопухина была младшая Балкша, племянница де Монэ, синеглазая Нати. Между нею и Рене взмахнул крыльями Амур – так взмахнул, что Рене едва успел придержать шляпу. Аж искры сыпались с тех амуровых крыльев… И тут – вдруг досадная ссылка. При дворе осталось ещё много красивых статс-дам, но Рене иногда тосковал по синим глазам своей Керубин.Из спальни Герхарда вышел печальный Гасси – театрально-печальный, играл роль безутешного сына:- Все кончено. Пойдёмте…Братья подошли к смертному ложу – за время болезни Герхард сильно исхудал, лицо его потемнело и осунулось. Это высохшее чёрное лицо на кипенно-белых подушках смотрелось особенно страшно.- Ты распорядитель похорон, Гасси? – тихо спросил Рене.- К чему это ты? – не понял Гасси.- Пришли ко мне бальзамировщика, я должен с ним посекретничать, - на ухо ему прошептал Рене, - папи нельзя выставлять с таким лицом. Все всё поймут.Казик злобно покосился на них – даже перед ликом смерти они не переставали… он толком не смог бы объяснить, что, но отношения Гасси и Рене всегда будили в нём смутные подозрения. Братья его словно состояли в заговоре – вдвоём, и против целого света.В гробу Герхард Лёвенвольд покоился с благородно-белым, важным, округлым и гладким лицом, и выглядел на десять лет моложе. Братья Рене и Гасси стояли над гробом, накрытым стеклянной крышкой – склепа с мраморной ангельской группой и резным гербом Лёвенвольдов им надлежало дожидаться от скульптора ещё несколько лет. И ждать – ещё и доставки из Риги праха супруги Герхарда, Маргареты. Все эти годы Герхарду предстояло временное упокоение под сводами дерптской церкви, во гробе со стеклянной крышкой – всем напоказ.- Как ты это сделал? – потрясённо спросил Гасси, вглядываясь в свежее, помолодевшее лицо отца.- Вдвоём с мумификатором, - скромно отвечал Рене, - слаженная совместная работа. Не забывай – мы с папи хоронили когда-то кронпринцессу Шарлотту, у меня остались все нужные навыки. И главный секрет – щёки, подложенные ватой.- Немного в тебе горя, мой лукавый брат, - оценил Гасси.- Достаточно, - отвечал Рене, - мое горе вполне соизмеримо с полученным наследством.Братья вышли из церкви – и Рене опять поразился синему, яркому дерптскому небу. В этом слепящем небе кувыркались дерзкие белые птицы, взмывая друг за другом из сиреневой хвои сосен.- Отчего Казик зол на тебя? – спросил Гасси.Он был сегодня в партикулярном, не в белом мундире адъютанта, и стек свой оставил дома.- Оттого, что Казик дурак, - Рене запрокинул голову и всё глядел на белых вольных птиц, - спроси его сам, если хочешь. Что ты будешь делать – со своим огромным наследством?- Куплю замок для будущей жены, - отчётливо выговорил Гасси, - ты же знаешь, я скоро женюсь. И тебе предстоит сопровождать меня по всем злачным местам столицы – я же должен как следует попрощаться со своей свободой.- Как хорошо… - выдохнул Рене. - Хорошо, что ты женишься…Ты женишься – и ты оставишь меня в покое. Всё назойливое внимание будет доставаться дражайшей супруге, но уже не мне. Ты разожмёшь наконец-то когти, и выпустишь меня.Гасси стоял за его спиной – и так было всегда, всю жизнь, сколько Рене себя помнил – Гасси всё время стоял за его спиной. Всегда были позади него – темный муар, горячечный страх, напряжённое ожидание. Два длинных, бесконечных его крыла.- Ты ошибаешься, мой наивный братишка, - Гасси положил на его плечи жёсткие ладони и легонько толкнул Рене к себе. - Я никогда тебя не отпущу. Я слишком люблю тебя. Мне вовек не разжать когтей…Цесаревна Лисавет уже не играла в куклы, и ей не нужен стал компаньон для устройства кукольных свадеб. И на конных прогулках цесаревну сопровождали теперь более искусные наездники. Инфанте Лисавет исполнилось двенадцать, ростом она уже догнала своих фрейлин, и носила совсем взрослые платья, подчеркивавшие её вполне взрослые формы.- Ты по-прежнему дежуришь на дверях, Рейнгольд Густав? – цесаревна остановилась в приёмной напротив Рене, потянулась было взять его за подбородок, как делали это её отец и мать, но не решилась и отдёрнула руку.- Увы, ваше высочество, - жизнерадостно отозвался Рене.Камер-фрау цесаревны и камер-юнкер Берхгольц понимающе переглянулись, и камер-фрау незаметно подмигнула Гензелю, а тот весь зарделся – румянец охватил даже ненакрашенную шею.- И не скучно тебе? – спросила Лисавет отчего-то злобно.- Мне не бывает скучно, ваше высочество, - ответил Рене, - скука – признак узости ума.- Дурак! - отрезала цесаревна. - Ягашка, Машка, выйдите! И закройте за собой дверь!Берхгольц и камер-фрау вышли из приёмной, не сводя друг с друга глаз. Рене мог поспорить на что угодно, что теперь они подслушивают у двери.- Ты холодная лживая гадина, Рейнгольд Густав, - сказала цесаревна – на недурном французском, - я все про тебя знаю.- Что же, ваше высочество? – тоже по-французски уточнил Рене.- Про твои амуры со всеми дурами придворными, даже вон с Машкой, - цесаревна кивнула на дверь, - и про то, как вы с братом ездите к непотребным бабам.- Сплетни, - пожал плечами Рене.- Ты может, и хорошего рода, барон, но у себя в Лифляндии, а здесь ты – говно на лопате, - уже по-русски продолжила Лисавет. - Найдутся для меня кавалеры и получше, и такие, кто умеет держаться в седле. Не жаль тебе, барон, что ты из-за блядства все счастье своё прощелкал?- Helas… - невинно улыбнулся Рене и склонил к плечу кудрявую голову.В этот миг он был так нереально, божественно хорош – кудри, серьги, стрелки – цесаревне захотелось ударить его, или укусить.- Знаешь, барон, что я у papa любимая дочка? – спросила Лисавет. - И он всё, что я попрошу, делает? Когда сослали Лопухина, это я просила отправить с ним вместе и Наташку, и выблядка вашего с нею.Рене смотрел на неё недоуменно и иронически, словно и вовсе не понял, о чём идет речь. Лисавет вглядывалась в непроницаемое фарфоровое личико своими чуть совиными, чуть навыкате голубыми глазами – и не могла прочесть ничего. Кроме галантных мушек, говоривших кому-то, не ей, о счастливом утреннем свидании.Кому-то, не ей. Знала ли дурочка Лисавет, с кем утром прокатился Рене на лодочке, и до самого острова? Матушка Екатерина была к нему вполне милостива, и в лодочке, и на острове, разве что на самом интересном месте назвала почему-то – Виля. Но если вычеркнуть проклятого «Вилю» - Рене отныне имел все козыри, чтобы глядеть инфанте Лизхен в глаза, невозмутимо улыбаясь. «У тебя нет власти надо мною» - как написано было в одной философской книге.- Таракан ты, барон, и говно усатое, - сказала в отчаянии цесаревна.Из покоев государыни выглянула карлица Агашка:- Здесь ты, цесаревна? А матушка тебя давно-о дожидает… А, привет, Миньон.Цесаревна Лисавет, шурша шелковым платьем, со слоновьим топом проследовала в покои.- Ну и слава богу. Не плачь, Миньон! – Агашка задорно шлёпнула Рене пониже спины.Наверняка она тоже подслушивала, только со стороны царицыной двери, и явилась, как бог из машины, для спасения любимого юнкера, за секунду до того, как цесаревна от безысходности вцепится ему в личико.- Для кого ты столько злодеек на себя налепил? – оценила Агашка юнкерские мушки. - Никак, для меня?- Для тебя, Агашечка, - на своем ужасном русском выговорил Рене, поднял лёгкую Агашку на руки и поцеловал, - приходи к нам вечером, в картишки перекинемся.- С тобой играть – как лежачего бить. - Агашка вывернулась от Рене, распахнула дверь в приёмную и впустила изгнанников, Гензеля и Машку. - Заходите, страдальцы.- Мами, юнкер Лёвенвольд – гадюка!Лисавет влетела в покои – смерчем, стрелой – и, как котёнок, сразу забралась к матери на козетку, на ручки, за пазуху. Всегдашний Виллим Иванович тактично и бесшумно отступил от них, в смежные комнаты.Мать погладила девочку, провела рукой по волосам, заправляя выбившиеся кудри в причёску, и промолвила:- Так оставь же его в покое.Мать никогда не ругала её, не одёргивала – воспитывала в Лисавет гордость. Хотела, чтобы из дочерей получились настоящие царевны, смелые и решительные. Но сейчас в её голосе слышалась досада.- Отчего, мами?- Просто – оставь его в покое. Эта игрушка – не для тебя.- А для кого?Наверное, не стоило и спрашивать.Наверное, и прежде – ей сразу стоило отступить, не унижаться понапрасну.Камер-юнкер не вправе отказать – цесаревне, дочери собственной хозяйки. Камер-юнкер должен быть почтителен – в полной мере. Но изобретательный камер-юнкер может сделать так, что вы почувствуете себя безобразной выскочкой, малолетней дурочкой, неуклюжей неряхой. О, эта его холодноватая отстраненность, прикосновения – точно к жабе…Равнодушные, «через нехочу», поцелуи, сводящие с ума…Он ведь был такой злющий ангел, её Рене – не-её Рене. Он умел, и не отказывая, сделать так – чтобы в следующий раз не осталось желания к нему подходить. Но если подумать – а как иначе мог он защитить себя от всех высокопоставленных хищниц, которым так его хотелось? Но – хищницам-то наверняка безразличны были его уловки. А Лисавет, бедняга, ревела после каждого такого «свидания».Может – и правда, и ну его к бесам?- Хайни, она и в самом деле могла это сделать? Попросить отца выслать Нати? – спрашивал Рене своего мудрого друга. - Неужели влияние цесаревны столь значительно?- Вряд ли, скорее – это просто слова разозлённой девчонки, - пожал плечами Остерман, - наш государь сам знаешь, как жалует женское мнение, даже если это мнение высказывает его любимица Лизхен. В то время был он в горе великом, вот головы и летели. Ты же помнишь – Лопухины еще легко отделались, а вот бедная Машечка Гамильтон и самом деле лишилась своей очаровательной головы.- Машечка… - припомнил Рене с состраданием в голосе, - между нами едва не взмахнул своими крылами амур…- И бог тебя уберёг, - строго отвечал Хайни, - Машечкин настоящий амур, помнится, тоже поплатился – а на его месте мог быть ты. Вот и думай – проиграл ты или выиграл, вычеркнув себя тогда из галантного реестра? Машечка частенько бывала в реестре сём во первых строках…Рене сделал недовольную гримаску, и тут же широко раскрыл глаза, что-то вспомнив:- Хайни, ты же у нас женился! Или нет? С похоронами папи я, кажется, пропустил твою свадьбу – но была ли она? Помолвка, помнится, вышла скандальная…Помолвка, и верно, вышла скандальная – его величество сосватал за Хайни Остермана девушку из самого родовитого семейства. Привил, так сказать, дичком благородное древо – в лучших традициях Руа Солей с его бастардами Монтеспан. Вместе с невестой Остерману был пожалован и баронский титул, но и титул мало чему помог – многие негодовали, таков вышел мезальянс.- Да, я женился, - просто ответил Хайни.- А по дому твоему и не скажешь…В новом, просторном доме Хайни, как и в прежнем, бедном – ни одна вещь не лежала на своём месте, и тарелки с огрызками стояли на столе, а на подоконнике – склянки и банки. И пледы были прежние на Хайни, и шубка, и даже шапочка.- Марте нравится, как я живу, - смущённо, но гордо признался молодой муж. - Она говорит, что так уютнее.- Я хочу немедленно её видеть, - Рене сказал это с придыханием, делая страстные глаза, - женщину, которая полюбила твою шубку и мою шапочку.- Это легко устроить, - засмеялся Хайни и позвал, - Марта!Конечно, никакая она была не Марта, а Марфа – Рене с первого взгляда это прочитал. Боярышня из древнейшего русского рода, воспитанная на женской половине, в родительском доме она носила, наверное, русский кокошник с этими смешными пушистыми шариками на висках. Типичная боярышня с густыми соболиными бровями и чёрными глазами, высокая, румяная и фигурой напоминающая веретено.- Марта, знакомься – мой друг Рейнгольд фон Лёвенвольде, я много тебе о нем рассказывал, - отрекомендовал Хайни.- Надеюсь, хорошее? – Рене поцеловал пухлую, с длинными пальцами, руку и поднял на фрау Остерман прекрасные вишнёвые глаза.Рене ждал с некоторою тоскою, как в глазах новобрачной загорится привычный для него субтитр: «Это он! Прекрасный принц!» Что поделать, если этот субтитр загорался в глазах всех встреченных на его пути дам, включая венценосных, и даже у некоторых кавалеров – например, у живописца Каравака и концертмейстера Ла Брюса.- Очень хорошее, - мягко отвечала Марта. Чертов «принц» загорелся в её глазах, но предназначался он – о чудо! – вовсе не красавчику Рене, а Хайни Остерману с его шубкой и шапочкой, - Андрюша говорил, что вы с ним как братья. Он даже шапочку вашу носит, не снимая.- И вам она нравится? – быстро спросил Рене.- Очень, - Марта смотрела на него, как смотрят на маленьких собак – с умилением и с некоторой жалостью.- Тебе повезло, Андрюша, - с налетом грусти сказал другу Рене, - тебя любят таким, каков ты есть. Даже вместе с шубкой и шапочкой. Меня вот вряд ли кто станет любить а-ля натюрель, с моими чёрными волосами.- У вас чёрные волосы? – Марта недоверчиво пригляделась к его золотистому кудрявому парику.- Увы, - вздохнул Рене.- У него хороший постижер, - пояснил Хайни.- Я должна оставить вас, наша прислуга солит репу – приходится следить, чтобы не пересыпали соли, - извиняясь, проговорила Марта, - было очень приятно познакомиться с вами, барон.Марта посмотрела на Хайни – как на принца, и на Рене – как на пуделя с бантом, и вышла.- Ну как? – спросил Хайни с плохо скрываемой гордостью.- Что – как, Андрюша? Да, я тебе завидую. Меня не станут любить – без краски и с грелкой под попой – ты это хотел услышать? – сердито отозвался Рене. - В меня играют, как в куклу – и всё, и всё.- Рене… - Хайни попытался припомнить – кто любит его друга, и не играет в него, как в куклу – и никто не пришёл ему на ум, - я тебя люблю, и я в тебя не играю, хоть мы так с тобою и шутим.- Я знаю. Но ты, Хайни, к сожалению, не дама, - ворчливо отвечал Рене, - одна у меня была – Нати, моя Керубин, да и ту в презлобстве своём выжила мерзавка Лизхен.- Рейнгольд, цесаревна так не может, - возразил Остерман, - знаешь, как в шахматах – конь так не ходит. Ты демонизируешь ребёнка. И, кстати, дитя Лопухиных – оно ведь тоже было твоё?- Вас послушать, так все дети в Петербурге – мои! – весело рассмеялся Рене, он, похоже, больше уже не грустил. Только все еще царапало, словно камешек в туфле – никто, никогда тебя не полюбит, тем, кто ты есть.Ну так что же, невелика беда… Это была его любимая, восхитительная игра. Самая чёрная тина взлетала сейчас со дна, и самый жгучий яд разливался по венам, толкаясь в сердце. Он все бы отдал за единственное право – сидеть на стуле в углу этого убогого номера, и с усмешкой прятать лицо в ладонях, и сквозь просветы между пальцами – смотреть на него. На своего Рене.Гасси Лёвенвольд, блестящий кавалер и лифляндский ландрат, в чёрной маске тайного распутника и в наряде, тщившемся казаться простым, в полутёмном кабинете столичного бардака – и не лучшего из подобных – сидел, закинув ногу на ногу, и смотрел – посмеиваясь и время от времени закрывая лицо рукою, словно стыдился. Он был полностью одет, в сапогах и даже при шпаге. У них с Рене была одна девица на двоих, и Гасси вроде как ждал своей очереди.Гасси следил, подавшись вперед, за тем, как Рене обрабатывает эту жалкую девицу. Малыш двигался с текучей пластичностью, присущей настоящей фретке, и Гасси невольно представлял – каким же он становится, когда любовная игра ему интересна? Сейчас Рене делал одолжение – и Гасси, и девице – и оттого не очень старался. На Рене были только черная маска, такая точно, как у Гасси, короткие нижние панталоны и шёлковые чулки. И «capote anglaise» из чёрной змеиной кожи… Гасси прятал лицо в ладони, и сквозь раздвинутые пальцы смотрел – на его узкую обнаженную спину, мерцающе-белую и гибкую, как тело хищной мурены, на чёрные пряди, рассыпанные по этой белой спине, на то, как пояс его панталон распускается и сползает все ниже.Спектакль окончился – Рене прерывисто выдохнул, и с коротким смешком отвесил девице шлепок по откляченной заднице:- А теперь брысь, Кетхен! – и змеиный английский чехол отправился на пол.Девица натянула рубашку и шмыгнула за дверь – с изумлённым лицом, оглянувшись на неохваченного ею Гасси. Гасси насмешливо поднял брови:- Что это значит? Почему ты её выгнал? Хочешь оставить меня ни с чем – жениха перед свадьбой?- Что ты, а как же свадебный подарок? – Рене повернулся к нему, придерживая падающий пояс. - У меня есть для тебя кто-то получше, чем Кетхен.- Так зови её! – нетерпеливо потребовал Гасси.«Пока я ещё на что-то способен – я что-то могу только возле тебя, Рене».Рене рассмеялся – этим томным русалочьим переливам он научился у Вилли, маленький мерзавец. Посмотрел на брата, чуть склонив голову к плечу. Чёрная маска, белая кожа. Он разжал пальцы и вышагнул из призрачно-тонких парижских штанишек – панталоны упали на пол, и Рене переступил через этот свой белый флаг капитуляции, оставшись только в чулках. Кремовые чулки, чёрные подвязки, чёрная маска. Зажившие, не видные почти шрамы на очень белой коже.Гасси закрыл глаза – чтобы не смотреть:- Так нельзя, Рене…Гасси закрыл глаза – и закрыл лицо рукой. Проклятый его брат, наваждение последних позорных лет – неслышно подошел к Гасси, и горячими пальцами взял его ладонь, и отнял от лица:- Можно, Гасси. Теперь уже – можно.Рене уселся к нему на колени – как когда-то в детстве – и поцеловал. Чёрная маска, чёрные, щекочущие шею волосы, очень белая кожа, мягкие губы, горячий влажный рот, язык, раздвигающий губы так осторожно и нежно…«Импровизация».- Гасси, скажи, чем от меня пахнет? – вдруг спросил Рене. - Мне все говорят, что я ничем не пахну, что я как манекен для одежды…- Нет, Рене, - Гасси наконец решился, провёл руками по бархатной спине и зарылся в его острую, как хрупкие птичьи косточки, ключицу, - ты пахнешь – как l’éclair. (эклер, или же – молния)- Как coupe de foudre? (удар грома, или же – внезапная любовь)Гасси оторвался от сладко-шелковистой шеи, которую так хотелось кусать, и даже – разорвать зубами, чтобы всё однажды для них обоих закончилось – и поцеловал его сам, жёстко и жадно. Он взял Рене на руки, как брал его давно, в его детстве, и перенёс на постель – на смятые грязные простыни. Рене опять засмеялся, и ловко отстегнул с пояса Гасси шпагу и перевязь – всю обременительную дворянскую сбрую:- Ты же не хочешь изувечить меня своей амуницией? Кажется, на мне и без того довольно твоих отметин.- Прости меня, Рене, - Гасси целовал его, прикусывая кожу, и злые его пальцы тоже оставляли – уже новые следы. - Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid…- Calmouque en un mot, - продолжил Рене, смеясь.От Гасси и от его одежды, и от его волос, и от его голодных, мучительных поцелуев пахло – конюшней и пеплом. Лошадиной гривой и пеплом его армейской трубки. Рене сделался – как сомнамбула, и словно в горячечном бреду вспоминалось, как шотландская бабушка шептала над его подвернутой детской ногой: «Жилы срастутся, смешается кровь – то, что разорвано, свяжется вновь…»Под дверью две непотребные девки, Кетхен и ещё одна, подслушивали и рассуждали завистливо и в то же время иронически:- Какие экономисты эти господа – имеют друг друга…- Знаешь, Рене, я постоянно об этом думаю – у нас же с тобою одно общее имя, - Гасси лежал, в растерзанной одежде, и Рене в маске и чулках валялся на нём и перебирал его волосы, играя. - Мы с тобою – две части чего-то целого, Рене. Части древнего существа, зачем-то разделённого…- Это поэзия, - отвечал равнодушно Рене, - нас обоих просто назвали в честь очередного шведского короля.- В тебе нет души, - проворчал Гасси, - вся душа досталась мне, а тебе – только кукольная внешность. Я обречен любить деревянного болвана, вешалку для одежды, Франсин Декарт…- Значит, я буду твоим кумирским богом, так называют русские наших парикмахерских болванов, - засмеялся Рене.- Будь кем хочешь, - Гасси сжал его в объятиях так, что Рене вскрикнул. - Просто имей в виду – я никогда не выпущу тебя, проклятый мой Рейнгольд Густав.«И никогда меня не получишь» - подумал Рене.- И когда я умру, я стану являться к тебе, каждую ночь, потому что большая часть души моей – она останется с тобой, у тебя, - патетически продолжил Гасси.- Когда ты умрёшь, я закажу у господина Растрелли восковую персону, полную твою копию, со стеклянными глазами, с человеческими волосами и зубами, и при полном адъютантском облачении, при шпаге и при шляпе, - ответил Рене, - и усажу его в кресло в своей спальне. И мы никогда не расстанемся.Он не верил ни в родство их душ, ни в разделенную древнюю химеру. Он наивно и бесхитростно всего лишь в очередной раз продал себя, в надежде выцарапать у богатого брата чуть больший пансион. Ведь теперь, после смерти отца, старший брат его сделался – первый и главный, хозяин всех денег, имений. Всего. И его самого.И – вот ещё что – Рене хотел однажды перестать бояться.«Можно, я сам?»«Если бы у меня было мужество, я не прыгнул бы сам в пасть ко льву, а ждал бы, пока он меня сожрет» – так писал какой-то старинный философ, но Рене по дикости своей не помнил, кто именно.Покойник был весьма упитан, и солдаты тащили его в подвал с кряхтением и матерками. На лестничном повороте тело соскользнуло было с холстины и устремилось к земле – еле успели подхватить. В подвале караульные наощупь сгрузили усопшего арестанта на колоду, и с облегчением отряхнули ладони. В смежной комнатке горели свечи – прозектор Лука и сторож Филимон играли там потихонечку в карты.- Иди, соня, работу тебе принесли! – позвал караульный.Ответа не последовало, оба служивых сунули носы в каморку – игра у прозектора и сторожа кипела столь увлекательно, что не до ответов там было. Сторож как раз лупил партнера картами по носу.- Рулевой наш помер, иди, Лука, полосуй, как его величество велят! - позвал солдат.Умерший и в самом деле был рулевым на каторжной галере, и теперь галера на время осиротела.- Может, сыграете с нами? – принялся искушать коварный Филимон. - На интерес, ребятки, а?- Нас за это сержант с говном съест, - опечалились солдаты. - Да и вам не стоит играть, запрет же. Иди, Лука, полосуй рулевого.- Да иду я, иду, - вздохнул прозектор. - Может, поглядеть хотите?- Да ну тебя! – солдаты, гремя сапогами, наперегонки понеслись вверх по лестнице, и ехидный Филимон крикнул им вслед:- Бывайте, ребятки! До следующего раза!Прозектор взял подсвечник, возжег на нем еще несколько свечей вдобавок к уже горящим, спрятал карты в карман кожаного фартука и шагнул бесстрашно в темный, зловонный и хладный морг.Пляшущее в сквозняках пламя осветило колоды, покойников на них, старых и нового, пузатого, с синим лицом. В углах прозекторской прятались тени, силуэтами напоминающие привидения неупокоенных душ.- Можете приступать, господа, - церемонно пригласил Лука и поставил шандал на колоду возле свежего трупа. - Я покараулю.Привидения отделились от стены и обрели плоть – две тени в черных, как и у прозектора, фартуках одновременно приблизились к трупу и склонились над ним. Они были в масках, как у ночных гуляк, и черные капюшоны скрывали их волосы, а темные платки повязаны были на нижнюю часть лица, чтобы защитить носы от трупной вони. Один из призраков был высок и плечист, словно кулачный боец, а второй – мал и строен, и двигался с мягкой грацией, как ласка.Лука удалился в свою каморку – доигрывать партию. Тот из гостей, что покрупнее, взял словно из ниоткуда играющий бликами скальпель и одним движением разрезал на трупе его лохмотья.- Для грудины мне потребуется пила, - задумчиво проговорил он по-французски, - я прежде показывал тебе, какова печень у толстяков становится после митридата?Спутник его молча покачал головой, отошел и вернулся с маленькой блестящей ножовкой.- Спасибо, - поблагодарил его товарищ. - У толстяков печень делается круглая, представляешь?Он сделал скальпелем несколько надрезов и принялся за пилу.- Запомни, толстяки от тофаны умирают на неделю в среднем быстрее, чем тощие, - продолжил он свою лекцию, отворачивая лицо от летящих из-под пилы ошметков. - Странно, но это так. Казалось бы, в толстых должно медленнее растворяться, у них все процессы проходят медленнее…Товарищ его тоже отстранился от летящих брызг.- Может, это оттого, что толстые прожорливее? – спросил он очень тихо.- Глупости, поэзия, - возразил гигант, отложил ножовку и раскрыл грудную клетку одним движением – как врата в ад. - Просто прими сей парадокс как данность. Смотри, вот она, печень.- Правда, круглая, - посмотрел его спутник.- Но это тоже поэзия, - гигант склонился над трупом со скальпелем и что-то вдохновенно оттяпал. - Сегодня наша главная цель – сердце. Вскрываем и смотрим – где отмершая ткань? Вот она, голубушка. Знаешь, друг мой, толстяки помирают быстрее, оттого что сердце у них хуже работает, чем у худых – видишь, сколько жира, как курдюк у овцы.Товарищ его посмотрел и брезгливо пожал плечами.- Итак, мы увидели, как сработал наш механизм – на неделю быстрее, и мы поняли, почему. А вот митридат наш совсем оплошал – не дал никакого результата, все прошло по обычному пути, как будто никакого противоядия мы пациенту не давали. Из следов его мы видим лишь увеличенную печень и асцит, - произнес исследователь менторским, учительским тоном. - И мне больно и стыдно, что и с новой формулой у нас опять неудача. Я соберу всю эту требуху обратно, а ты зашей его. И не забудь вымыть потом руки водкой – а не то, не ровен час, нахватаешься яда.Великан сложил внутренности на прежнее место, закрыл грудную клетку – словно замковые ворота – и отправился в угол прозекторской, чтобы вымыть руки. Спутник его тяжело вздохнул, и видно, что сморщился под своим платком и маской. Вооружившись кривой иглой, он начал сшивать на покойнике кожу – сначала медленно, но потом приноровился и даже принялся вполголоса напевать:Deux étions et n'avions qu'un coeur;S'il est mort, force est que dévie,Voire, ou que je vive sans vieComme les images, par coeurMort…
----- CHAPTER BREAK -----
Господи, ну зачем же ты так? Как же так-то, дурачок? Стёпка отбросил листы и сел на кровати. Юнкер-герой его вкрай разочаровал, такой своей всеядностью, что ли. А Стёпка только начал ему сочувствовать. «Не буду больше читать, - подумал Стёпка сердито, - пусть сам про себя читает».Всю ночь Марат мешал ему спать – сперва заклинал кого-то монотонным голосом, потом, едва Стёпка к голосу привык и стал под него дремать – приехал к Марату покупатель, и ещё один, и потом ещё. Двери хлопали, по коридору топали ноги. «У меня притон» - подумал Стёпка в отчаянии, задумался, не соучастник ли он, не держатель ли этого притона? Люди за стеной сдавленно смеялись, пищали электронные весы. Стёпка представлял, как соседи вызывают полицию – хотя никто не шумел, но ходили же, топали, хлопали. В наше-то грозовое время.Чтобы успокоиться хоть немного, Стёпка включил в розетку ёлку, вместо ночника, и стал читать. Но и чтение не принесло ему покоя – дурак герой наделал глупостей. И подлостей, если Стёпка правильно понял. И расхотелось знать, что там будет с этим засранцем дальше.Стёпка вслушался – за стеной у Марата звучал знакомый высокий голос, нежный, как валдайский колокольчик. Стёпка заметил – у Объедкова П.А. такой манящий, совсем женский смех, не видя, можно подумать, что смеётся девушка. Смеётся красавица.Стёпка слушал – вот он щебечет, вот он смеётся. Голос за стеной, без человека, подсказывал совсем другой портрет, непохожий на живого П.А. – хрупкая этуаль, андрогин, либертин, создание вроде шевалье-мамзель д’Эон. Стёпка смотрел аниме про эту фрейлину-шпиона, где в феминного юношу, как рука в перчатку, время от времени входила некая женская сущность, но весьма искусная в фехтовании. Хорошее было аниме, примерно в его середине царицу Елизавету Петровну сожрали зомби.Объедков отсмеялся, вышел от Марата, и остановился у Стёпкиной двери. Стёпка слышал, как он переминается, и шуршит очередным роскошным нарядом.- Заходи, - сказал ему Стёпка, - я не сплю.П.А. зашёл осторожно, как кот. Сперва просунул голову в дверной проём, потом вошёл и весь. Да, в чудесной красоты наряде – в лёгком лососинном пальто, под котором мерцало нечто с искорками. То ли пиджак, то ли вовсе камзол.- Так вот зачем тебе ёлка! – умилился П.А. – Вместо люстры!Он уселся на стул, безо всякого приглашения, и уселся по-детски, подогнув под себя ногу. Стёпка отметил про себя, что П.А. сегодня хорошо, очень хорошо выглядит – румяные щёчки, сияющие глаза, гуттаперчевая пластика.- Спасибо тебе! – сказал П.А. с придыханием, страстно и счастливо. – Я прочитал её жэжэ. И где про меня, и просто.- Да на здоровье, - Стёпка зевнул, подтянул повыше одеяло.- Я для неё – не пустое место, - продолжил П.А., - значит, есть шанс. Спасибо!- Да нет у тебя шанса, - мрачно ответил Степан. – Выйдет муж её с зоны, и убьёт. И тебя, и меня за пособничество. Он умеет, у него рука набита. Он за такое уж третий срок сидит. (Тут Стёпка Бесу слегка польстил – срок за убийство был второй, самый первый был у Беса за экономику). Что ты смеёшься? Он действительно – нас убьёт.- Да и ладно. А что это ты читаешь?Стёпка сидел в листах, которые только что он гневно разметал.- Да вот, роман написал, - соврал он, ещё мрачнее, - про гея.- Правда? А дай почитать? А я тоже писал роман про гея, но в книгу взяли только самое начало, в виде рассказа. Подхалимы Вороронцева даже книжку выпустили, вместе с шайкой начинающих писателей. Никто его, этот сборник, конечно, не покупает, но приятно.- А про что твой рассказ? – спросил Степан. Ему, правда, интересно стало, про что такой вот может написать.- Что-то вроде «Я, Эдичка», - скромно потупился Объедков, - как я учился, как жил в общаге, как снимался – в первых фильмах. История успеха, так сказать.- А Вороронцев читал? Я думал, он всё-таки не всё про тебя знает.- Понятия не имею, - П.А. вытянул ногу из-под попы, поставил на стул, и обнял колено рукой – у него была прямо-таки балетная растяжка, - ему всё равно. Он же через год найдёт себе в клубе новое чучело. Может, ему даже приятно, что я у него вот такая вот грязная девка. Зато теперь в приёмной у него висят настоящие картины, а не как раньше – интерьерная живопись.- Так это твои там Попков и Целков? – изумился Степан.- Не представляешь, как я за них торговался! – всплеснул ладошками П.А., и из лососинных рукавов выглянули – блестящие, а из блестящих рукавов – цветная его самурайская роспись. – А за автоматонов даже дрался, сумочкой, на аукционе. Помнишь автоматонов? На часах? Я уйду – а они останутся на память. Шеф говорил – я самый непростой из всех его питомцев. Говорил, что купил игрушку – а я оказался чуть сложнее, чем просто игрушка. Шкатулка с двойным дном. А давай махнём не глядя – ты мне свою писанину, а я тебе свою?Стёпка удивился, но собрал с кровати листы, правда, только те, что прочитаны. Его собственная химера, хоть и рассорилась с той химерой, что в книге, но пока не готова была насовсем расстаться.- Вот, забирай, - протянул он кипу. – Кушай, не обляпайся. А твою – что, нужно где-то скачать?- Неа, она у меня в машине, - П.А. потянулся со стула, цапнул листы, и самурайские зубчики выглянули из рукава ещё больше, - всегда со мной. Так что вылезай из одеяла, проводишь меня.Он слетел со стула и нетерпеливо кружил теперь по комнате, благоухая и шурша лепестками, как чайная роза. Нужно было, и в самом деле, его выпроваживать. Стёпка свесил ноги с постели, подобрал в изголовье штаны, оделся.- О, ты мои штанишки носишь! – умилился П.А., и Стёпка зарделся.Он вступил в шлёпанцы, внырнул в – свою! – олимпийку:- Идём!П.А. отчего-то проигнорировал лифт, и Стёпке пришлось сбежать за ним по лестнице.Машина стояла у самого подъезда, как чудовищный кровавый потёк, даже в темноте светло-красная. В свете зажженных фар плясали чёрными мухами снежинки. Стёпка пригляделся – на переднем сиденье в машине кто-то был, светился огонёк сигареты.- Ты что, не один приехал? – спросил Степан у П.А.- Коленька к дилеру не пойдёт, он пугливый у нас, - сказал П.А. – А сладкого всем хочется.Он подошёл к машине, пикнул ключом – приоткрылся багажник, очень маленький, как кармашек. П.А. покопался в багажнике, и вытащил книжку, тонкую, в мягкой обложке.- Вот, держи, но только не потеряй, и прочитаешь – верни, - сказал он строго, отдавая книгу Стёпке. – Это моя первая публикация.Он явно гордился. Стёпкины листы П.А. уложил за пазуху, во внутренний карман пальто, и придерживал, как щенка.- Счастливо доехать! – пожелал ему Степан.- Ты же видел, я аккуратно вожу, - счастливый, румяный, ясноглазый Объедков поднял дверь-крыло, и полулёг в водительское кресло. – Пока, дитя моё!Дверь упала. Машина заворчала, как крупный зверь, и поползла по двору, медленная, низкая – кровавая капля, неспешно вытекающая из раны.Без света фар снежинки заиграли в небе фосфорной белизной, Стёпка поднял голову – и увидел собственное окно, освещённое уютными мерцающими фонариками ёлки. «Моя волшебная игрушка в пустоте».Он опустил голову, прочитал, как называется книга. Сборник начинающих писателей. Она называлась – «Переплетения».На работе Степан сидел с чугунной башкой – сказалась бессонная ночь. Мишка повелела ему рано утром открыть переговорную, смахнуть везде пыль, и расставить бутылки с минералкой. В одиннадцать обещали прибыть новые клиенты, на замену лопнувшим Шахраям – какая-то пончичная, или пончиковая, Стёпка не знал, как правильно. Мишка, выходит, недолго горевала по утраченной «Лерочке», нашла, чем заткнуть пробоину.Стёпка столы протёр, и водичку расставил. Бухгалтерия прошла мимо него курить, и Степан подумал, что пора передохнуть и ему самому. Достал из сумки книгу «Переплетения», отыскал объедковский рассказ, и пробежал глазами. Рассказ, кстати, назывался просто, «День актёра». Да, любил П.А. Лимонова, и не скрывал, начало было весьма в стиле «Эдички», но много хуже.На окраине этого города одиноко стоит огромная студенческая общага, примерно на две-три тысячи жителей, которая, если смотреть на нее сверху, похожа на букву «Щ». Поэтому мы называем её «Щобщага». Там в крайнем корпусе на пятом этаже лежу полуголый я и выблевываю из себя коктейли, выпитые вчера вечером, в пластиковый, треснутый и неумело заклеенный изолентой тазик. Который постоянно протекает, и желчь из моего желудка все равно оказывается на полу. Оставляю я его возле кровати по привычке, так как из-за своего дефекта он абсолютно бесполезен. В нашей комнате нету штор, так что январское солнце своими лучами озаряет мое немного сероватое от отравления лицо и абсолютно гладкое тело. Иногда на нас смотрят жительницы соседнего женского корпуса, а я их и не стесняюсь, пускай смотрят, мы с соседом часто подходим к окну, потому что на одной из ручек примотаны ушки пакета с продуктами, пакет висит на улице и заменяет нам холодильник, который сломался еще полгода назад. Единственный минус, это то, что пластиковые ручки часто рвутся, и тогда все запасы еды падают в сугробы, и нам приходится спускаться и собирать всё, что не разбилось после удара об землю.Люди из соседних окон с интересом наблюдают за нашими поисками, иногда открывают окна и кричат, какой же я тупорылый, я не обращаю на них внимания. Иногда это происходит ночью и тогда на поиски приходится брать с собой фонарик, подарок моего давнего друга Арсения - вагнера, уехавшего в Сирию, как только кинули клич о наборе добровольцев. Тогда, наверное, случайные зрители из соседних окон думают, что я ищу закладки, и наверное отпускают про это шутки.Моя комнатка очень маленькая, примерно три на четыре метра, хотя по стандартам общаги рассчитана на трёх человек. На стенах, прикрывая места разрыва обоев, приклеены в шахматном порядке старые советские пластинки с такими песнями, которые я даже никогда не слышал. А где обои совсем отклеены, моя подруга нарисовала много психоделических рисунков, ну а главная моя гордость, на входной двери почти в полный рост нарисован я, только намного феминнее, в платье, макияже и с длинными волосами. Дополняют убранство несколько деревянных полок, повешенные на стену и заполненные учебниками, и покрытые толстым слоем пыли.Я думаю, вам уже понятно, какой я маргинальный тип, хоть я и забыл представиться. Я начал свою историю, но совсем не объяснил вам, кто я такой, отвлекся, заговорился, воодушевился возможностью обрушить свой словесный понос на вас, а кому он принадлежит, не сообщил. Простите, сейчас исправлюсь.Зовут меня Петя, если попросту, а сценический, так сказать, псевдоним – Лорен. Я учусь в институте, хоть туда и не хожу, но получаю за это стипендию, по сути живу на ваши налоги, вы работаете, а я учусь, хотя на самом деле нихуя не делая, это конечно не единственный мой заработок, но об этом позже. Я конечно мразь и бездельник, но знаете, я хочу получать стипендию, пока меня очередной раз не выгонят из вуза, была бы моя воля, я бы менял вуз каждый год до самой смерти, и постоянно получал бы начальную стипендию. Да и сумма стипендии очень мала, и я не смогу получать ее всю жизнь, так что граждане, вы еще легко отделались.Каждый день вы рано встаете на работу, едете в душном метро, почти теряя сознание от нехватки воздуха. А я это не терплю, да и вы сами запретили мне это делать, вы ненавидите меня, когда я появляюсь в публичных местах и навожу на консервативных людей животный ужас. Иногда вы даже закрываете своим детям глаза, чтобы они ни в коем случае не увидели плохой пример.Я вам не нравлюсь, ВЫ не хотите, чтобы мне выплачивали стипендию? Шесть тысяч двести рублей в месяц это еще очень мало, не хотите платить? А нахуя вы сохранили систему бесплатного образования и стипендий? Предъявляйте претензии к государству, которое с малых лет пропагандирует идею о том, что каждый должен иметь высшее образование и никак не ниже. Это она опустошает ваши карманы.А кто же я на самом деле такой? Я ненавижу себя настоящего, ведь я порноактер и проститут, мало этого? Так я еще и недотранс, у которого не отросли сиськи, но на работу выхожу полностью в женском обличии, которое на самом деле выглядит очень блядушно, так еще и при детальном рассмотрении сразу становится понятно, что родился я с мужскими гениталиями. На улице вы меня презираете, а дома расчехляете свои детородные органы, чтобы передернуть на меня, или вызываете меня к себе домой, когда жена уехала на дачу с детьми, чтобы жестко трахать или чтобы я вас жестко оттрахал, при этом оскорбляя. За это я вас презираю, не всех, но многих, вы двуличны, вы навязываете семейные ценности детям, хотя сами изменяете женам со мной, вы просто Мрази!- Стёп, привет!- На рабочем месте читаем, дядя Стёпа!Нет, это не бухгалтеры вернулись с перекура. Те часами могли дымить на крыльце и трещать о своём. В приёмную заявились Гелечка и Моша, и Моша притом держал руку крендельком, а Гелечка за неё цеплялась. Стёпка искренне порадовался, что у этих двух хотя бы всё хорошо.- Вы за расчётом? – спросил он. – Бухи курят, подождите немножко.- Мы за справкой 182-н, - поправила Гелечка, - расчёт день в день, учи законы, преемничек, пригодится.- Уж кто-кто, а Степан законы должен знать как отче наш, - съехидничал Моша.- Всё равно, бухов ждите, пока они накурятся, - сердито сказал Степан.- Да мы видели, - прощебетала Геля.Степан спрятал книгу, и демонстративно уткнулся в экран. Дел у него особенных не было, и Стёпка начал читать новости, на либеральном ресурсе «Эхо Москвы» - такова уж была его скромная фронда. Краем глаза он подмечал, что Моша и Геля не уходят, а стоят и глядят на него с умилением, как на собственное общее непутёвое дитя.- О! – вслух прочитал Стёпка новость. – Генрих Вороронцев выступит свидетелем по делу «Субникеля». Знаете такого?- Он не выступит, - возразил тут же Моша. – Он в Лондоне. Значит, уже не вернётся, осядет в предместье Хэрроу. У него там дом.- Знаю-знаю, - вспомнил и Стёпа. – Было о нём расследование, фонда борьбы с коррупцией. Мы всем бараком смотрели.Геля и Моша переглянулись и рассмеялись.- Игорь Иванович давно грезит Вороронцева закопать, - сказал Моша, со значением выделяя эти имя и отчество. – Значит, дождались.«А Объедков-то всё празднует» - даже с сочувствием подумал Степан, вспомнив недавнюю румяную Петину рожицу. Всё празднует, как Стрекоза в басне у Крылова, или же Кузнечик, в басне-предтече у Лафонтена. Кузнечик золотой… Выходит, вот-вот – и опять ему стоять на панели, под снежной крупкой, надев на себя всё лучшее сразу.Вернулись бухи, окружили Мошу и Гелю, и увели к себе, уже в облаке сплетен.Пора вставать. Спустив ноги с кровати, я сразу вступил в гору мусора. Везде валялись полуторалитровые бутылки самого дешевого светлого пива, множество упаковок лапши быстрого приготовления, ценой в шесть рублей в ближайшем к общаге магазине, и жестяные банки как бы тушенки, которая на самом деле не содержала ни капли мяса, а лишь сою, но зато стоила всего лишь двадцать восемь рублей. Как ледокол, я стал пробиваться через горы мусора к двери, выводящей из нашей локальной помойки в общий коридор пятого этажа. Я накинул на себя медицинский халат, в котором ходил на лабораторные работы по химии. Он лежал на самой верхушке горы грязного шмотья у входной двери. Надо было выйти в более-менее приличном виде из комнаты. Хотя о какой приличности можно тут говорить, мутный взгляд, пошатывающаяся походка, растрепанные волосы, едкий запах перегара...Как только я приоткрыл дверь, в нос мне ударил запах еды с кухни, она находилась напротив комнаты, что позволяло мне частенько подворовывать плов и гречу из общих казанов гостей нашей страны, студентов по обмену, либо плевать в супы недругов из соседних комнат, что оставляли без присмотра свои кастрюли.Стёпка удивился – Объедков производил впечатление утончённого юноши, знал, что такое автоматоны, и торговался за картины Попкова и Целкова. Но, видит бог, писал он – как гопник.И ещё – Стёпка, простая душа, прежде считал, что порноактёр просыпается на шёлковых простынях, кушает кофий и ни за что не лезет вон из постели, пока ему не посулят десять, нет, двадцать тысяч долларов. А в жизни-то оно – вон оно как.Малая нужда давала о себе знать, и я привычно по-женски уселся на стульчак. Приподняв полы халата, я положил их на колени, и заметил, что в одном из карманов лежат забытая пачка сигарет и зажигалка. Я несказанно обрадовался приятному подарку судьбы, и тут же закурил одну из сигарет.Нет в мире лучшего наркотического прихода, чем первая утренняя тяжка никотина, она бьет тебе как молоток об голову и спасает от всех проблем: тошноты, боли, голода, грусти. Универсальная пилюля, помогающая почувствовать себя прекрасно, даже когда сидишь на грязном толчке.Вдруг общая дверь туалета приоткрылась, и в нее зашли несколько человек, судя по голосу, это были парни из соседней комнаты, тоже зашли перекурить.- Пиздец, вчера эта соска из пятьсот пятой комнаты опять нас разбудил своим визгом ночью, видимо как всегда пьяным пищал свои попсовые песенки.- Да он конкретно уже заебал, может отпиздим его?- Нее, пидоров бить нельзя, он и так уже опущенный, а до таких даже касаться не стоит, это мне еще отчим в детстве говорил, когда из тюрьмы вернулся.Мне было насрать, точнее нассать на их слова, но я все же я решил притихнуть, а то вдруг, обнаружив меня в кабинке, они плюнут на свои принципы, навязанные им АУЕшными отцами и отчимами, и оставят мне в подарок синяк под глазом, что сегодня в столь важный день абсолютно недопустимо.Когда они закончили курить и вышли, я аккуратно открыл дверцу, вышел в коридор и мигом добежал до комнаты, чтобы никому не попадаться на глаза. Зайдя в самое безопасное для меня место в общежитии, и защелкнув замок, я увидел, что за время, пока я отсутствовал, сосед вернулся после утреннего душа и уже собирается на учебу, закладывает учебники и тетради в рюкзак. Посмотрев на меня, он спросил:- Ты сегодня вечером поздно вернешься?- Нет, я сегодня на целую ночь.- А потом женским, писклявым голосом, отклонив попу в сторону, добавил, - а что ты хотел?- Да бля, иди ты нахуй со своими подкатами, я просто хотел Машку сегодня вечером пригласить, ну понимаешь, хуе-мое. А она тебя терпеть не может.Никогда не понимал, почему она его так возбуждает – девушка, которая по фигуре схожа с трехлитровой банкой для анализов, настоящая богиня дешевого пива и ужасного вкуса в одежде. Когда я увидел ее в первый раз, то спутал с уборщицей общежития и попросил убраться в нашей комнате. После этого она затаила в своих огромных недрах такую же огромную обиду на меня, и мы стараемся не пересекаться.Мне было обидно, что сосед не проявлял ко мне никакого сексуального интереса, хотя мне частенько снились эротические сны с его участием, и по пьяни, переодеваясь в женский образ, я много раз пытался его соблазнить, но он проявлял удивительную стойкость. Хотя как по мне это глупость и предубеждения. Но Юрец родился и всю жизнь прожил на Урале в очень консервативной семье, поэтому для него было настоящим испытанием даже просто жить с таким, как я в одной комнате.Когда сосед уже натягивал на ноги уличные ботинки, я спросил:- Юр, можешь одолжить мне свою насадку для душа, а то я свою не могу отыскать в нашем сральнике.Он кивком головы дал разрешение и указал пальцем на шкаф, в котором она лежала.Когда он вышел из комнат, я наконец оголился полностью, и начал проверять тело на наличие на нем лишних волос, заметил что нужно отшлифовать бритвой паховую зону и попу, все остальное тело после недавней эпиляции было все еще совсем гладкое. Поборов утренний голод мыслью о том, что сегодня съемки, и мне придется использовать свою попку, я взял в руки бритву, насадку для душа и шампунь, обмотался по пояс полотенцем и пошел в общий душ.Ох, как же контрастировало это место с ваннами и душевыми моих клиентов! В подвальном этаже общежития – огромная комната, полностью обложенная плиткой с несимметричным полом, чтобы вода под наклоном сама стекала в сливные отверстия. Никаких перегородок, а на одной стене торчат множество душевых шлангов без насадок. Выглядит устрашающе.Там было множество других парней со всего общежития, некоторые сторонились меня как прокаженного, а другие наоборот пытались взглядом протереть во мне дополнительные дырки. А все из-за того, что под действием гормонов мое тело изменилось по женскому типу. Ягодицы округлились, грудь и соски немного увеличились, а с учетом того, что моя прическа представляла из себя недлинное каре, тело было избавлено от волос, а от частого ношения корсета появилась талия – я вызывал у студентов сексуальный диссонанс, просто выражающийся у всех по-разному, у кого то смущением, а у других агрессией.- Опять он читает!Геля и Моша закончили с бухгалтерией дела свои, и шли к выходу.- Гель, а Гель! – вдруг вспомнил Стёпка. – Я прочитал твой роман, «Химера», из папки «Учебные материалы».- Это не мой роман, - отмахнулась Геля, - просто кто-то скопировал, положил.- А что за роман? – заинтересовался Моша.- Слешик, такой, с элементами интриги, - пояснила Геля. – В средневековом сеттинге. Лежал в общих документах, я читала, но не дочитала. Ну, прощай, дядя Стёпа. Теперь уже навсегда.Стёпка выбрался из-за стола, и попрощался с ними обоими за руку. Потому что – навсегда.Выйдя из душа я понял, что время уже поджимает и нужно как можно скорее собираться, начал бегать по комнате и кидать вещи в рюкзак: ошейники, косметику, платья, резиновые фаллоимитаторы, все летело в сумку, она наполнилась так, что молния еле закрылась. Ну все, пора ехать, ну точнее вызывать такси, и конечно же стоит вызвать чёрный Мерседес, ведь я еду не просто на блядки, у меня настоящие съемки для порносайта. У нас в стране это запрещено, но ушлые режиссёры нашли лазейки, чтобы снимать на видео молодых феминных мальчиков из России.На КПП на выходе из общаги на меня жалобно посмотрел охранник, наверное, подумал, что с таким большим рюкзаком я наконец уезжаю навсегда, и больше не буду смущать его своим видом. Я подмигнул ему, чтоб не расслаблялся, вышел на улицу, и маленькими шажками побежал по скользкому льду к машине. Дверь мне открыл приятный седоватый мужчина, я сел в удобное кожаное кресло, и стал елозить на нем, выискивая самую удобную позицию, пока водитель укладывал мой рюкзак в багажник и усаживался за водительское место.Мы тронулись, а я ловил едкие и злобные взгляды несчастных жителей общаги на отъезжающий чёрный Мерседес. Они знали меня, и дико завидовали, что я мог выкинуть на одну поездку до Москвы несколько тысяч, и считали это несправедливым, ведь на их взгляд я достоин разве что быть забитым камнями возле общаги.Через час мы приехали в спальный район Москвы, во двор, весь засыпанный снегом, я вышел из такси, забрал рюкзак, и на прощание послал водителю воздушный поцелуй, того аж передернуло.Я стал искать нужный хостел, он должен был находится на первом этаже жилого здания, и использовался обычно для съёма проституток и съемки порнографии, ничего лишнего, огромные кровати, непроницаемые шторы и джакузи.Он не смог дальше читать – девственнику незачем это было, такие знания – порнофильмы, секс-игрушки, проститутки. Пробуждало нескромные мысли, и где – на рабочем же месте.Стёпку как раз пошли гонять с новыми клиентами – то договор им, то первичку вбить, то допников напечатать кипу, и всё в ворде, руками.Стёпка возвращался домой – над головой лаял и топотал пудель, Стёпка теперь отчего-то стал его постоянно слышать. А к Марату ходили и ходили люди, топали, гоготали, хлопали дверью.Стёпка спросил совета у Беса, и тот сказал: «Просто жди. Такие, как Марат, долго на свободе не гуляют – борзые очень». И Стёпка подумал, что Бес-таки судит о Марате по себе самому, ведь и сам он на свободе недолго гулял, хоть и с размахом.А Стёпка заказал в интернет-магазине бумагу, краски, карандаши мягкие, и ластик «кох-и-нор». И две гипсовые башки – Цезаря и Сократа.Он не знал, получится ли летом поступить в институт. В тот, в который не попал, и в который хотелось. Получится ли – начать жить. Он в среду поставил на табурет чистенького гипсового, в нежных акварельных полутенях, Сократа, на дверцу шкафа прикрепил кнопками лист, и начал рисовать. И рука всё вспомнила сама – потихонечку, полегонечку, как учится человек ходить после аварии. Косенько, кривенько, бочком, а потом раз – и уже зашагал. Мышцы вспомнили.Марат поскрёбся к нему, увидел, что Стёпка рисует, и тут же:- И меня!И Стёпка и его нарисовал. Быстро, за полчаса, красками на полулисте а-три. Атласно-смуглого, в серебристой колдунской хламиде и в вышитой шапочке. В сиреневой тени подрастающей бороды, и с тёмными опиатными кляксами на веках, и с огнём в раскосых глазах, с пламенем, сжигавшим его всегда – тёплым пламенем, цвета мёда.Марат остался доволен, забрал рисунок.А в четверг он пропал. Стёпка пришёл с работы, в шесть, был короткий день, интернет чинили – а Маратова комната стояла закрыта.Стёпка лёг на кровать, начал вяло переписываться с Лёкой. Привет, как ты? И в ответ – смайлик, или стикер, из игры. В ответ – через полчаса. Но он часами мог ждать от неё ответа, ни о чём не думая, с пустой головой. Стёпка скинул ей фотку карандашного Сократа – мол, как? Очень страшно? Но Лёка не ответила, даже пока не посмотрела.Пудель топотал над ним, как будто прямо по его голове, и тявкал. А Марата всё не было.«Может, его арестовали? – с надеждой подумал Степан. – И больше не будет притона».Хотя без Марата – теперь ему было и скучно.Стёпка прицепил ещё один белый лист, на дверь, снятую со шкафа – то был у него типа мольберт. Поставил было Цезаря, на подоконник, на простыне. А потом подумал – надо ведь вернуть Объедкову книгу. Пока она не потерялась.Или просто Стёпке неуютно стало дома, без Марата? Стёпка отставил дверь с наколотым на неё листом, накинул куртку, бросил книгу в карман. И был таков – ещё прежде, чем настигла его рефлексия: почему я бегу, от чего, к кому?
----- CHAPTER BREAK -----
«Если он не дома, просто вернусь, и всё». Ведь П.А. был такой светский лев, и в четверг вечером – вряд ли он сидел бы дома. Как Стёпка не подумал? «Ну, хотя бы пройдусь» - решил он, себе в утешение.От Стёпкиного дома до дома П.А. идти было одно удовольствие – плыть в разреженном воздухе позднего вечера, среди пульсирующих огней, медово озарённых витрин, в толпе нарядных стремительных москвичей. Теперь, когда он снова рисовал, Стёпка больше не чувствовал себя в Москве чужим, он был историограф, наблюдатель, жизнеописатель этого прекрасного всего – фасадов, как надменные тонкие лица, призрачных зимних садов, с растопыренными пятернями тропических листьев на стёклах, и сияющих пучеглазых машин, и невероятных красавиц, с лицами, искажёнными пластикой уж в полную мультипликацию. Он был летописец, ловец светов и теней в отныне и навеки своём, столь причудливо перекроенном и подсвеченном мире.Возле подъезда П.А. Стёпка замер, и попытался угадать, какая из квартир – объедковская. Решил, что последняя, раз верхний этаж, практически чердак. И нажал на домофоне – «восемь». Домофон пиликнул раз, два, три – и вдруг, без вопроса, попросту замолк, и лампочка вспыхнула – «открыто». И Стёпка вошёл.Ещё толком не веря, что его вот так вот впустили – вознёсся в лифте, и козликом взлетел по ступеням. У двери, муарово-чёрной, деревянной, с ручкой-львиным зевом, замер, отыскивая глазами звонок. Но дверь вдруг щёлкнула – и сама приоткрылась.Стёпка вошёл в прихожую – сегодня здесь брошены были ботинки, всех фасонов и видов, и кроссовки леденцовых детских расцветок. Стёпка разулся, снял куртку, повертел головой, не решаясь идти в комнаты – хозяин не спешил ему навстречу. Стёпка поглядел на картину с сине-золотой красавицей, и несмело крикнул туда, в коридоры:- Эй!- Да проходи уже, горе ты моё, не топчись, - послышалось хрипло откуда-то сверху, как с небес. Стёпка сдури даже решил сперва, что это заговорил портрет, - иди в гостиную, я сейчас спущусь.- А где ты? – Стёпка принялся вертеть головой с ещё большим усердием, но Объедкова нигде не было, где он прятался?- Я говорю с тобой по интеркому, - раздался с потолка глухой смешок, - иди уже, не топчись.Стёпка прошлёпал в комнаты, отчаянно стесняясь носков – мерзавцы были ему велики и болтались на ступне, как острые носы шутовских туфель.Гостиная была у Объедкова стеклянная, как сахарница, и вся заставлена пальмами, и увита лианами, и ядовитые тропические цветы тут и там разевали из гирлянд свои хищные пасти. Шкура зебры, распластанная по полу, и плоские пуфы, и кресла-качалки, плетёные, лебедино-изящные – больше тут мебели и не было. Стёпка впервые был в зимнем саду внутри, и ощутил себя рыбой в аквариуме, среди перепутанных изумрудных водорослей.А Объедкова и тут не нашлось.- Эй! – опять позвал Стёпа.- Да иду я, иду! – зло и глухо сказали с небес.И на голову Стёпе вдруг посыпался снег. Стёпка задрал голову – в стеклянном потолке открыт был квадратный люк, и в этом квадрате виднелось молочное снежное небо. К люку с пола тянулась лесенка, даже с перильцами. И вот – из люка свесилось сперва нечто полосатое, потом одна золотая туфелька встала на ступеньку, и вторая, и целый Объедков, в полосатой пушистой шиншилловой шубе скатился по лесенке, цепляясь за перила. Кончиками пальцев смахнул с воротника снежинки, и с размаху пал в качалку, взметнув и полосатость свою меховую, и под ней какие-то золотые подолы:- Что ты хотел?- Ты что, был на крыше? – спросил Стёпка. Он тоже присел на краешек какой-то восточной стёганой фигни, то ли лавочки, то ли пуфа.- Нервы, - пояснил П.А., голос у него стал хриплый и тихий, это был не акустический дефект интеркома, он и правда болел, - ну, и температуру сбиваю. У меня сегодня под сороковник.И он передёрнулся под шубой – как в доказательство.- Так что ты хотел?- Я книгу хотел тебе вернуть, - сказал Степан, - а то, не дай бог, потеряю.И он бережно выложил книгу из кармана, рядом с собой на пуф.- Да хрен с ней, - отмахнулся П.А. брезгливо, - оставь себе. Дерьмо книженция. И это – всё?Стёпка внимательно на него смотрел. П.А. был сегодня серого цвета, и под шубой крупно дрожал. А губы чёрные стали у него, как у удавленника, и ногти, которыми судорожно когтил он пушистые рукава – тоже.- У тебя грипп? – спросил Степан осторожно.- Дебил, - мрачно отвечал Объедков. – Я, вообще-то, умираю.- В шубе? – уточнил тут же Стёпка.- Так с утра температура тридцать девять, час назад стало сорок, - пояснил, чуть смутясь, П.А., - а так-то я хотел – умирать красиво, вот, смотри. Только не трогай руками!Он с усилием выбросил себя из качалки. Постоял мгновение, кутаясь в полосатый мех, и потом разжал когти, и шуба волнами упала. Открылось сусально-золотое платье, в пол, тканое ультрамариновыми люпинами и жгуче-синими птицами. Как на картине в прихожей, только колючее кружево у горла было смято и порвано.- Так это правда такое платье! – восхитился Стёпка.- Я потом заказал, - пояснил П.А., - уже по картине. Пока он рисовал – ещё не было. Я в трусах позировал.- Фу!- Дебил, - уже беззлобно повторил П.А., - раз уж явился, сходи в аптеку за нурофеном? Я за день весь свой сожрал, и что слону дробина.Он поднял с пола шубу и опять залез на кресло, прикрывшись шубой, как одеялом.- А что с тобой? – спросил Стёпа. – Может, лучше антибиотик?- Лучше яд, - вздохнул П.А. - Ты что, раньше абстиненцию не видел? Я решил было бросить отраву, пока Вороронцев в Лондоне, и можно в приёмную не ходить. Да только я не тяну – очень это тяжко. Трясёт, как бобика. Позвонил Марату – а Марата больше нет, приняли Марата, по его номеру опер ответил. Стал писать, на своём дурацком полицейском языке, типа за него, но я тоже не идиот, стили речи же явно отличаются. Он меня заманивал на встречу, своим жестяным казённым языком – но я даже ничего отвечать ему не стал, заблокировал, и всё. И всё. Так что вот, теперь я без ничего, и умираю.- В даркнете можно, - подсказал Степан, - там такие магазины, даже с отзывами от покупателей.- Гадость какая, - обиделся Объедков, - как ты это видишь – я, в моей великолепной одежде, и откапываю закладки? Или, может, ты бы мог? – П.А. посмотрел на Стёпку с надеждой.- Вот, ещё чего! – фыркнул Степан. – Обойдёшься! Сам копайся.- Тогда я лучше переломаюсь, - смиренно прохрипел П.А., - я читал, неделька гриппозного состояния – и всё. Три дня уже есть. Только нурофена мне принеси. И попить.Он покачивался в кресле, болтая в воздухе золотыми туфельками – порочная фея пыльцы.- Попить-то небось тебе «Перрье»? – ехидно спросил Степан.Объедков не успел ответить, у Стёпки запел телефон.- Я! – Стёпка принял звонок.- Как ты смешно отвечаешь! – рассмеялась Лёка. – А ты парня с бородой прислал, рисунок – это точно твоё?- Моё, - даже покраснел Степан.- Секси.- Что? – Стёпка стал малиновый.- Ну, ты старпёр. Красиво, значит. Молодец ты, Малыга. Хочешь в кино, на «Порко россо», в «Пионер»? Вот прям щас. Я тут с одной собиралась, но она, по ходу, не сможет.- Сейчас и я не смогу, - закручинился Стёпка, - сейчас у меня абстинент.- Что? – аж ахнула в восторге Лёка. – Кто? И где у тебя абстинент? Где ты его взял? Мама вроде дома…- Это не ваша… не твоя мама, - проблеял Стёпка, - мы на Маросейке сейчас…- Дай угадаю – господин Муратов?- Тепло, почти горячо.- Объедков-Лорен? Петруша?- Ага.П.А. внимательно слушал, как они говорят – динамик был громкий, всё до него прекрасно доносилось, и когда Лёка его угадала, П.А. простонал с отчаянием:- Не позорь меня, Стёпа, господи боже ты мой!Он приподнялся, качнул кресло и с нежданным проворством вынул у Стёпы из руки телефон:- Лилит, привет. Он всё врёт.- Да слышу я, как он врёт. Кого ты пытаешься обмануть? Всё по голосу понятно. Ты забыл, из какой я семьи?- У вас там ничего не завалялось, в вашей семье? – с вожделеющей надеждой прохрипел П.А.- Тааак, - угрожающе проговорила Лёка, - завалялось – набор для детокса. Ремень для фиксации, и строгий ошейник. Объедков, ты меня знаешь. Пиши от Стёпки адрес, я через пять минут буду. Я тут у вас, на Плешке, в «Китайском лётчике».- Пьёшь пиво с левыми радикалами? – криво усмехнулся П.А.- Я ребёнок, - сурово напомнила Лёка, - мы просто сидим. С левыми радикалами, да. Пиши адрес, чудовище.П.А., конечно, сам не смог написать – пальцы плясали, и Стёпка набрал под его диктовку. «Жди» - пришло от Лёки.- Надо было нурофен попросить, - вспомнил Степан.- Ага, - сморщился П.А., кутаясь в шубу. Он говорил с трудом, мешал стук зубов. – Ты не знаешь, с кем мы связались. Это демон.- Это ребёнок, - поправил его Степан.- Ребёнок Розмари.Она ворвалась, как кобылица на заповедное поле – с летящей гривой, под стук копыт. Потому что Лёка и не подумала разуваться в прихожей:- Нет, ребята, увольте, у меня шнуровка.На ней были высокие ботинки, как у интервента времён первой мировой.- Тааак, - Лёка, не раздеваясь, нависла над скорчившимся в качалке П.А., потрогала ему миндалины, - открой рот, скажи «а». А ты, Стёпка, куда смотрел? Ты же его приятель? А градусник где у тебя?- В столовой…Лёка ушла в столовую, грохоча подошвами, раздвигая лианы, и через секунду уже вынырнула из лиан:- Ну хоть нормальный градусник! Человеческий, ртутный, я думала, у тебя, Лорен, будет именно такой, который в попу засовывают. А ты молодец. Ну, меряй.П.А. спрятал правильный градусник под шубу и принялся мерить температуру. Лёка посмотрела наконец-то и на Степана.- Молодец, гений. Нарисуешь мой портрет?Это было – как в его прежней, нормальной жизни. Все девочки, да и не только, и тётки, и даже гопники, когда узнавали, что Стёпка художник, неизменно спрашивали – «а ты меня можешь нарисовать?» Стёпка иногда соглашался, а иногда и нет.- Конечно, нарисую.- Красками?- Красками.- Ура. А ты – доставай, - это было Объедкову, и тот вытянул из-под шубы раскалённый градусник:- Тридцать девять и девять. Чуть-чуть упала, - он слабо улыбнулся.- Чуть-чуть, и ты сдохнешь. Вставай, снимай своё золото, и одевайся в человеческое. Поедешь к нам. Стёпка, помоги ему одеться!- Да ни за что! – всполошился Стёпка, ему в жизни только этого и не хватало.- Ах ты девственнота! Тогда я, - Лёка прихватила П.А. за воротник полосатой шубы, и с усилием потянула из кресла, - вставай!- Я сам переоденусь! – вырвался было П.А., но потом вдруг вспомнил. – Там только сзади – молния…Он встал, уронил на пол шубу, и доверчиво повернулся к Лёке спиной. Та мгновенно цапнула молнию за язычок и опустила до талии – и явилась взорам плачущая разноцветная Лакшми, богиня тех, кто похищен и продан.- Иди уже, - подтолкнула Лёка П.А. легонечко в спину, - разоблачайся.И он удалился, путаясь в золотом и ядовито синем – почти бег в мешке.- Говно Лорен, - вслед ему со злостью сказала Лёка.- Почему? – не понял Стёпка. – Может, он не знал, что так тяжело переламываться.- Да я не про нашего, я про второго, большого, про отчима-Лорена. Увидела эту его богиню Лакшми, и вспомнила. Ты же теперь знаешь?- Знаю.- Что Петька, что мама. Обоих сломали, и хрен знает ради чего, - задумчиво проговорила Лёка, - ведь просто же из каприза. Потому что – можно было. А они теперь навсегда остались – как леди Годайва.Стёпка вытаращился – он Лёку не понял.- Атомный реактор «леди Годайва», с полностью обнажённой активной зоной, безо всякой защиты. Это из песни, из фильма же, «Богемская рапсодия», «I'm a racing car passing by like Lady Godiva» - я просто гуглила, что это за хрень.- Леди Годайва – жена лорда, проехала голая на коне по городу, чтобы горожанам снизили налоги. И длинные волосы скрыли её наготу, а горожане не смотрели на неё – из благодарности, - дополнил Лёкину лекцию Степан, - вернее, один посмотрел, любопытный – и ослеп. Ты немножко недогуглила. Но по сути да, ты права, они оба так следуют по жизни – беззащитные, в слезах, и с кровоточащим сердцем.- Ты иногда очень красиво говоришь, - похвалила Лёка, - значит, твоя внешняя память странно настроена.- Это цитата, - вспомнил Степан, - «Призрак в доспехах». Я умею узнавать цитаты.- Молодец, - Лёка посмотрела на него с живейшим интересом.Вернулся Объедков, уже в спортивном, бледно-голубом, под цвет глаз. А теперь – и под цвет лица.- Ключи от машины! – приказала Лёка. – Я не буду с вами позориться, ни в метро, ни перед таксистом.- В столовой, - прошелестел Объедков. Он подобрал с полу шубу, и внутри неё – начал трястись. Лёка протопотала до столовой, и вернулась, уже играя ключами – длинный брелок так и плясал в длинных пальцах:- На старт!- Утки? – переспросил Степан, и Лёка удивилась:- Почему? Идиоты.Тот мультик, про уток, был старый – Гелечка помнила его, Стёпа тоже, а Лёка – уже нет. Ребёнок же.До машины они добрались на лифте – в подземный гараж.- Как хорошо, - сказала Лёка, - не придётся срамиться во дворе.Потому что Объедков так и пошёл, в длинной, до полу, полосатой шиншилловой шубе.- Почему срамиться? – обиделся он. – Шуба стоит два ляма.- По кочану, - отрезала Лёка, - натуральный мех – давно зашквар. Сколько зверья погибло – чтобы Петечка у нас покрасовался!- Чтобы не замёрз, - осторожно поправил П.А.Подземный гараж был в подвале, под мрачными серыми сводами. Не под кирпичными, как в «Тру», а под бетонными, в потёках подтаявших ледяных слёз.- Здесь раньше гэбисты расстреливали москвичей, - похвастался П.А., - и не только.- И нечем тут гордиться, - сказала Лёка, - ты покажи, где они не расстреливали. Москвичей, и не только.Красная машина одиноко переливалась, кровавой слезою, в самом углу гаража. Лёка отважно нажала на пульте, от ключа, несколько кнопок – вспыхнули фары, открылись двери.- Лезьте, - велела она обоим спутникам, а я – пять мин.Лёка вытащила телефон, набрала номер:- Мам, ты дома? Одетая? Так оденься. Будем скоро, со Стёпой, с Петей. Нет, борщ не надо. Потом. Пока. Пока. Пока!Объедков рухнул на переднее сиденье, и снова крупно затрясся, Стёпа полез было на водительское, но Лёка его шуганула:- Куда? Ты что, умеешь водить? Да я не поверю!- А ты – умеешь?- Заткнулся и полез назад!Стёпка забрался назад – там места-то было, только-только для чемодана, пришлось подтянуть колени к самому подбородку. Заднее сиденье было жёсткое, пластмассовое. Лёка уверенно уселась за руль, опустила двери, завела мотор:- Куда выезжать?- Направо, налево, - прошептал Объедков, и закашлялся.- Стартуем! А кнопки от ворот?- Вот, - П.А. протянул ей ключ, с пластиковыми картами и пультом, - гараж – зелёная, во дворе – синяя.И замер, как мёртвый, словно эта фраза отняла у него последние силы.Лёка скоро и борзо вырулила из гаража, и из крошечного дворика, чудом не задев пыром запаркованные по сугробам джипы.- Ну вонь, Петечка, от твоего «Эгоиста»! – воскликнула она, гневно дрожа ноздрями. Машина проползла по дворам, и прыжком вылетела на Маросейку – как-то сразу в середину потока. – Я окно открою!В машине, и правда, стоял сладкий, как смерть, дух объедковского одеколона – столь густой, что можно было вешать топор. Запах перемешивался с ещё одним – гниения, или застарелой болезни.Лёка начала уверенно и смело жать кнопки на приборной панели – заиграла музыка. Тревожный перезвон, и поверх – колокольчиковый девичий голос.Sick, tired and homelessWith no one here to sing forTired of being weightlessFor all these looking good boysА потом она ещё что-то такое нажала – и на них обрушилось небо. Ночное, молочное снежное. Упала крыша кабриолета, и небо обняло их троих – так Снежная королева прятала в шубу краденого на катке мальчишку. Маросейка пахла, как вся ночная зимняя Москва – бензином, талой водой, металлом. Или всё-таки – звёздами и морем? Как тот плащ широкий – Женевьевы?Стёпа начал думать, что они никогда не доедут – Лёка заставляла машину прямо-таки рвать с места на светофорах, и летела на красный, и перестраивалась резким рывком. Крыша у них так и не опустилась, и посреди Кутузовского проспекта очумелый Объедков начал стенать, что его везут хоронить в открытом гробе. А на Кутузовском Лёка припарковалась, кое-как, враскоряку, фонарём поцеловав помойку, и стала орать в телефон:- Мам, выйди! Ну выйди! Мы вдвоём его не дотащим! Потому что Стёпка – дохлый.Дохлый Стёпка попробовал поднять оцепенелого П.А. с сиденья – нет, не смог. П.А. картинно закатил глаза и трясся – Стёпка начал думать, что он теперь придуривается, и играет спектакль. Зачем же?Из квартиры к подъезду спустилась Мишка, в тапках-лапах, и в кигуруми, сшитом, как костюм скелета.- Ну вот, Петечка, и твоя смерть, - медово проговорила Лёка.Смерть присела возле поднятой двери на корточки, и стала П.А. нежно и вкрадчиво уговаривать:- Пойдём, Петя, пойдём, мальчик. Уже немножечко нам осталось. Пойдём же, домой.П.А. раскрыл сумасшедшие мутные очи, тяжело шевельнулся в люльке своей. Мишка подала ему руку, он взял эту руку – и встал, и пошёл. Шуба волочилась по снегу, как мантия за монархом.Жанна д’Арк, Жанна Дай, Смерть – те, кто любит меня, за мной…- Мама всё с ним может, - сказала Лёка, закрывая машину. Кнопка для крыши наконец-то отыскалась, и крыша неохотно поехала вверх, вниз, задраилась.Они поднялись в квартиру, и Мишка тут же решительно завела П.А. в комнату, и прикрыла дверь:- Не ходите.- Помочь, капельницу подержать? – предложила было Лёка. Но Мишка ответила тихо и чётко:- Нет, я всё сама.И вошла в комнату, вслед за П.А., и щёлкнул замок.Лёка села возле двери, на брошенные санки. Здесь, в коридоре Мишкиной квартиры, как и в гостиной у П.А., вились и переплетались зелёные стебли, перепутываясь по стенам – как ловчие сети, зелёная паутина, в которую попал – и пропал. Стёпка сел на санки рядом с Лёкой.- Мы им нужны? – спросил он.- Не знаю. Мама позовет если что, - сказала Лёка, и потом прибавила, - она три дня назад сама была, как этот Петя. Ей даже не нужно ничего объяснять. Тут, в этой квартире, по абстиненции лекции могут читать, и давать мастер-классы.- А что такое жэ-жэ? – вспомнил и спросил Степан. Они сидели с Лёкой, в коридоре, на санках, как два солдата в окопе под обстрелом, и что-то, кажется, забрезжило между ними – или всё-таки нет?- Джо-Джо? – переспросила Лёка.- Нет, Джо-Джо я знаю, саночино садаме. А жэ-жэ, где мама твоя писала про Лорена?- А, так живой журнал же, господи! – рассмеялась Лёка. – Кину ссылку тебе. Ой!Из комнаты позвали:- Лилит, принеси полотенце! Большое! И воду кипячёную.Лёка встала с санок и убежала. А у Стёпки, как на грех, опять запел телефон – неужели Бес? Нет, другой номер.- Я! – взял трубку Степан.- Привет, горе луковое, - поздоровался в трубке Марат, - «я» он говорит, как немецкие фашисты! Паспорт мне привези, Стёпа, в ОВД Очаково. Быстро, как сможешь.- А где он? – оторопел Степан.- В комнате, в шкафе, на полочке, где у фраеров шляпы лежат, - отчего-то рассмеялся Марат. – Давай, дуй, одна нога там, вторая тоже!И бросил трубку.Лёка как раз шла мимо, с махровым полотенцем, с бутылкой воды. Стёпка сказал ей:- Мне нужно бежать, ничего?- Конечно, беги, - разрешила Лёка. – Я тебе потом всё расскажу, чем дело кончилось.И Стёпка сбежал, из-за Марата и не успев сообразить толком, в какую беду они только что все вместе – П.А., Лёка, Мишка, сам Степан – с размаху вляпались.Паспорт отыскался у Марата в комнате там, где и было сказано – на верхней полке шкафа. Там, где у фраеров шляпы. Прозвенела полночь, и Стёпка, отбросив жадность, вызвал до ОВД Очаково такси.- Кто у тебя там? – спросил сердобольный таксист, как выехали они со двора. – Отец?- Нет, злодей один, - честно ответил Степан, и таксист мгновенно отстал, больше не расспрашивал его.ОВД Очаково стояло в тёмных сырых дворах, как на дне колодца. Приземистое, квадратное, как маленькая тюрьма. Патруль легко пропустил Стёпку за шлагбаум, и тот пошёл, по такой знакомой дороге – решётки, крашеные серым, и коридоры, тоже крашеные серым. Люди в грязном, за решёткой «обезьянника», гортанно переговаривались и смеялись.- Ты к кому? – спросил Стёпку дежурный.- Муратову паспорт принёс.- Иди на второй, в двести двенадцатую.У двери в двести двенадцатую сидел упитанный солидный мужчина, в дорогих кроссовках, и, не скрываясь, рыдал.- Не подскажете, тут Муратов? Двести двенадцатая же? – спросил Стёпа без особых надежд.Но мужчина уверенно кивнул, глотая слёзы.- А можно зайти?Плакса снова кивнул, и утёр лицо рукавом.Стёпка постучал, и тут же толкнул дверь:- Здравствуйте. Я к Муратову, паспорт ему принёс.- Давай!Стоял в комнате стол, и за столом сидел человек в гражданском, но в кожаной характерной куртке, и с типичной короткой стрижкой. Стёпа отдал ему Маратов паспорт, и спросил, со сдержанной наглостью – химера помогла:- А где сам Муратов-то?- А ты кто ему? – человек за столом бросил перелистывать муратовский паспорт, и посмотрел на Стёпу почти с любопытством.- Пасынок, - соврал Степан.- А. Понятно. Муратов, зайди!И из смежной комнаты – Стёпа только сейчас приметил дверцу – вышел Марат. Был он в вечном своём бархатном спортивном, в расстёгнутой лёгкой дублёночке, и вошёл, мягко пружиня шаг, как бархатный тигр в клетку.- Привет, Стёпка! – расцвёл он совершенно искренне. – Здравствуй, и, выходит, прощай!Стёпа увидел, что висок и дальше, в тёмном велюре – у Марата глубоко процарапаны, как когтями, и ухо надорвано, но он был весел, и лёгок, как мотылёк – впрочем, как и положено в этой его новой роли. И опер за столом смотрел на Марата с нежной укоризной – так мать глядит на игривое, непутёвое дитя.- Сынишке-то расскажешь, как угораздило тебя, а, Муратов?- Так какое было искушение! – с медовым счастьем, с восторгом вспомнил Марат. – Так и манило нас! – и оперу. – Вот вы бы – устояли? Вот и я не устоял.- А что он сделал? – спросил у опера Стёпа, понимая, что от Марата он нормального ответа не дождётся.- Рожу они депутату начистили, - кривясь от смеха, поведал опер. – Ночью, в коттеджном посёлке, с подельщиком. Под камеру. Подельщик в коридоре сидит.- Рыдает, - дополнил Стёпа.- Что, правда? – умилился Марат. – Вот же чучело! Ему-то условка, это я, как рецидивист…- Попрощались? Расходимся! – напомнил из-за стола опер, и Стёпка уже повернулся выходить, когда Марат прокричал ему в спину:- За богами смотри! В моей комнате.Стёпка не знал, как ему смотреть за богами. Но пока он ехал домой, снова на такси, он с кристаллической ясностью понял, что и сам он погиб, и всё погибло. И Бес ему позвонит – да тут жизни и кончатся.Стёпка зажёг в комнате ёлку, забрался в постель. Его трясло, как недавно Объедкова. Спать он не мог, он ждал звонка. Но Бес не звонил, и Стёпка вытащил из-под кровати брошенные прежде листы. Ему нужно было успокоиться, а объедковская книга, с этими его предстоящими порнофильмами и фаллосами, для успокоения не подходила совсем. Лучше тогда та, старая. Уж бог милует – и камер-юнкер больше ничего такого не выкинет. Дадим ему шанс.
----- CHAPTER BREAK -----
Город Москва омерзителен. Образованный де Монэ окрестил его иронически – «Белая леди», как прозывают британцы своих вдовствующих королев.Русская Белая леди была нечиста, суматошна и негостеприимна – камер-юнкеры квартировали друг у друга на головах, и банальный таз, для того, чтобы помыться – приходилось добывать при помощи долгой цепи последовательных унижений.Царь Пётр короновал в Москве возлюбленную супругу, и празднество обещало затмить его собственную недавнюю коронацию – как императора. Придворных кое-как распихали по московским квартирам, все носились, как сумасшедшие, у Виллима Ивановича, распорядителя празднеств – уже дёргалась щека от невозможности охватить необъятное. Рене злился на грязь и клопов в матрасе, а Гензель Берхгольц сочинял эпохальную книгу о сопровождающих коронацию торжествах, шествиях и фейерверках.У книги нашлось целых два благодарных слушателя – сосед Гензеля, вечно сердитый Рене Лёвенвольд, уже безумный от запаха раздавленных клопов, и мечтательный томный концертмейстер Бруно Ла Брюс, квартировавший в комнатке на том же этаже. Ла Брюс преодолел гордыню и позабыл о субординации – молодые камер-юнкеры очень уж сделались ему симпатичны. И сейчас сидел он между ними, словно Буриданов осел – Рене был, несомненно, красивее, но с Гензелем ему выпадало больше шансов.- Въезжая в город, кавалькада придворных имела честь наблюдать, как возносятся ввысь триумфальные арки, увитые живою зеленью, - с подвыванием читал юнкер Берхгольц, отставив изящную ножку.Слушатели сидели перед ним на стульях – Рене зевал, вежливо, с закрытым ртом, но трепеща ноздрями, а Ла Брюс обоим юношам строил глазки.- Мы увидели величественные топиары, выстриженные из лавровых кустов, по обеим сторонам кленовой аллеи, и точно такие же топиары, по свидетельству очевидцев, возводились для короля Людовикуса при праздновании победы при Флерусе в одна тысяча шестьсот девяносто втором году от рождества Христова, что является, несомненно, для нас благоприобретением…- Благорастворением, - подсказал Рене, - тоже, Гензель, очень богатое слово.- Нет такого слова, - обиделся Гензель.- Как знаешь, значит, нет. Бруно, у вас же в комнате был – таз, чтобы помыться? – спросил Рене у Ла Брюса, и тот мгновенно ожил:- Один поцелуй, Рейнгольд – и он ваш!- Я уж лучше поцелую камер-фрау Зотову, и она выдаст мне еще и ковшик, - Рене поднялся со стула и вышел из комнаты.Ла Брюс обратил на Гензеля волоокий взор:- Читайте же дальше, я весь внимание!И Берхгольц продолжил протяжно, как пономарь:- Для нас благоприобретением, ибо традиции императорской садовой скульптуры несут, несомненно, черты особой, исключительной преемственности…В приёмной будущей императрицы Екатерины переминались с ноги на ногу инженеры и художники, поджидавшие своего предводителя де Монэ. И вместе с ними пытались прорваться в покои какие-то подозрительные личности – по большей части ябеды и попрошайки, жаждущие воспользоваться моментом. Рене и Гензель держали отпор из последних сил.Двери покоев распахнулись, от царицы вышел венценосный супруг, и с ним неизменный Лександра Данилыч, принц Александр (о, это насмешливое лифляндское прозвание, намекающее на позорную, преступную близость, говорили, что и по сей день он спит у его величества в ногах…)Рене скромно потупился, чтобы больше уж не доводить до греха, и придержал им двери.- Привет, Миньон, - уже на пороге обернулся к нему принц Александр.Царь и верный его фаворит удалились, и ябеды с попрошайками бросились было за ними – но вотще – стало слышно, как в коридоре заорали на кого-то и побили палкой.Вплыл, как белый фрегат, блистательный Виллим Иванович с канцелярской папкой – папка эта его сделалась здесь, в Москве, в два раза толще. Художники с инженерами воспрянули духом и окружили своего кумира. Виллим Иванович на коронации де-факто исполнял обязанности обер-гофмаршала.- За мною! – скомандовал свите де Монэ, и уже в дверях поверх голов кивнул Рене:- Привет, Миньон!- Обидно это, - проворчал никем не замеченный Гензель Берхгольц.- Пиши книгу – может, прославишься, - отвечал бессердечный Рене.Толпа вошла в покои, а вышли – карлица Агашка и жених её, Сэм Сэмыч, карлик ещё меньше Агашки и уже в летах.- Как жизнь, Миньончик? – полюбопытствовала веселая Агашка. - И у тебя, Гензель? Как летопись твоя – движется?- Потихонечку, - Гензель расцвёл и смутился одновременно.- Брат ваш Карл Густав неужели не прибудет на праздник? – степенно спросил у Рене Сэм Сэмыч. - Многие особы ждут его с нетерпением.- Пишет, что выехал, - отвечал Рене, - но сам знаешь, Сэмка, как лифляндский ландрат едет – то там его за рукав придержат, то здесь.- Ему ландратные его дела важнее амурных? – не поверила Агашка. - Здесь герцогинька его чумазая, вот-вот явится матушке ручку целовать. Её карлица нам уже плешь проела – где Карл Густав Лёвенвольд, вынь им да положь, прорвам курляндским. И тебя, Миньончик, спросят – вот увидишь.- Спросят – отвечу, - пожал плечами Рене.С курляндской герцогиней, молодой вдовой свободнейших нравов, Гасси закрутил амур еще два года назад, со скуки, когда побывал на Митаве в качестве царского порученца. Чуть раньше имел успех у герцогини и гостивший в Курляндии де Монэ, но так, как Гасси, герцогине не приглянулся.Молодая вдова осыпала Гасси страстными письмами, и они не раз ещё виделись, и Гасси даже увлёкся – он любил, когда его любили. Будь герцогиня побогаче – и Гасси мог бы сделаться её чичисбео, но увы – курляндка была бедна, как церковная мышь. По оценке самого Гасси, по крайней мере.В приемную просунул кудрявую голову Ла Брюс, и поманил – то ли Рене, то ли Гензеля, не понять.- Посмотрю, что он хочет, - сказал Рене, и карлики хором попрощались:- Доброй охоты, Миньончик!Рене вышел, и Ла Брюс цепко впился в него и увлёк за портьеру, и страстно зашептал:- Есть два места, Ренешечка, на крыше, во время фейерверка – самые лучшие места, с креслами, и кастратов оттуда слышно.- И – что? – не понял Рене.- Один поцелуй – и они ваши, - посулил Ла Брюс, - я как концертмейстер займу их для вас.- Куда ты мечтаешь – я целовать тебя не буду, - отвечал Рене.- Куда я мечтаю – меня уже целовали, - скромно потупился Ла Брюс.- Гензель? – не поверил Рене. - И что же тогда ты хочешь?- От тебя – просто поцелуй, как брат целует брата, - смущенно и с горящим взором попросил Ла Брюс.Рене подумал, что в его случае подобное сравнение уже не годится, но возражать не стал:- Закрой глаза, Бруно.Мимо их портьеры протопал слоновий табун – в приемную направлялась процессия. Рене со смехом поцеловал Ла Брюса в напудренный курносый нос:- Вот так брат целует брата, я это знаю, у меня их два, - и бегом помчался в приемную, на своё место.- Кто там? – запыхавшимся шёпотом спросил он у Гензеля.- Анна Курляндская, - тоже шёпотом отвечал Гензель, - уже зашла. Глянь, какие с ней рожи.Рене окинул взглядом приёмную – вдоль стен переминались господа с лицами, вроде тех, что развешены на мемориях в кабинете полицмейстера – «тати, ухари и лихие люди». Один безо всякого смущения уселся на край подоконника и что-то читал из раскрытой папки, машинально играя при этом цепочкой серебряной закладки.- Паноптикум, бестиарий, - оценил Рене, - и где герцогиня таких насобирала?- Царь велел ей экономить и набирать камер-юнкеров из курляндцев, - шёпотом пояснил Гензель, - а они сам видишь какие.- Особенно этот, читатель, - незаметно кивнул Рене, - как будто вчера из «Бедности»…- Но ты бы видел его глаза, - возразил Гензель, - скажи ему что-нибудь, чтобы он на тебя посмотрел. Это не глаза, это beauté du diable!Рене подошёл, бесшумно ступая – он умел подкрадываться, не стуча совсем своими красными каблуками – и щёлкнул пальцами в сантиметре от раскрытой папки. Папка резко схлопнулась, и читатель вскинул на Рене испуганные чёрные глаза. Не beauté du diable – куда ему! – глаза фарфоровой нюренбергской куклы, чуть приподнятые к вискам, глупые и недоуменные. У него был высокий чистый лоб, и чёткие прямые брови, словно насупленные, и кожа потрясающего оттенка, безо всякой пудры. И Рене его узнал.- Месье Эрик? Рад вашему возвращению – жаль, отец мой вас не дождался.Месье Эрик фон Бюрен смотрел на него – снизу вверх со своего подоконника – и, конечно же, не мог вспомнить. В его наряде лучше всего был вороной парик, остальное, по-хорошему, следовало завязать в узел и сжечь.- Агастус Рейнгольд фон Лёвенвольде, - представился Рене, - к вашим услугам, господин фон Бюрен.- Как здоровье вашего почтенного папи? – спросил напряжённо месье Эрик, и Рене прочитал все его чувства, словно они написаны были у него на лбу – он впервые в жизни видел такое лицо, на котором бы написаны были, как на листе – обида и давнее разочарование, и любопытство, и смущение.- Папи умер, - вздохнул Рене.Месье Эрик принялся было бормотать дежурные соболезнования, но тут из покоев царицы вернулась герцогиня – смуглая глазастая бабенция гренадерского росту. Свита потянулась к ней, и фон Бюрен со своей папкой поднялся с подоконника и сделал значительное – о да, и глупое! – лицо.- Рад был знакомству, барон, - быстро простился он и поспешил за хозяйкой.Как самая красивая борзая – в её своре.- Ну как? – спросил Гензель Берхгольц. - Дьявол, да?- Ага, - Рене встал к нему совсем близко и по-своему переклеил на его лице мушки. - Я его знаю. Держись от него подальше, Гензель, этот тип сумасшедший. Может тебя покусать.- Что, правда? – не поверил Берхгольц.- Правда. Он верит, что он француз – при том, что он курляндец.- Ну и что, вы с Гасси тоже иногда произносите свое имя – как Лёвольд?- Мы это делаем от лени и ради вульгарной франкофонии. А месье Эрик уверовал, что он потомок Армана Бирона де Гонто, или как его там, французского маршала-греховодника. Он опасный безумец, Гензель, советую быть от него на хорошем расстоянии.Гензель Берхгольц до последнего не верил, что его допустят, но удалось пролезть. Бруно Ла Брюс – кудесник. Взял к себе за шторку, к музыкантам. И Гензель, через дырочку, свечою прожжённую в шёлке, глядел, как гуляет – карличья, карлова? – свадьба. И запоминал – для книги.Царь выдавал Агашку за Сэм Сэмыча. И – повеселить высоких гостей, что съехались на коронацию, и так. Он за столом, пока трезв ещё был, выговорил длинную речь, вот, мол, такими свадьбами и выведется новая – карличья, карлова? – порода. Карлы при дворах были ценностью, тут тебе и игрушка, тут тебе и шпион. Понятно, что кесарю Петру хотелось бы их побольше.Гости ели, потом танцевали – и Гензель по парикам подсчитывал их, как пастух овец. Вот Шафиров, в запрошлый год палач голову ему рубил на плахе, да промахнулся. Гуляет Шафиров, душа любой компании, долго жить ему теперь. Вот Волынский, и с ним де Монэ – они, если уж губернатор казанский приезжает, далеко друг от друга не отходят. Остерман-шпион, Ягужинский-красавец, Головкин-жадина. У этого Головкина, говорят, одно украшение в доме – хозяйский парик на ноге посреди гостиной. И вуала…Матушка-Катерина одна среди гостей была мало-мало не пьяна, и смотрела, чтоб муженьку не сильно подливали – да тут не удержишь. Наряд на ней – робэ из гроденапля, в огурцах, кружева мадридские, палевые, а вот бриллианты в бархатке – стекляшки, живые бриллианты у жида в залоге (этого Гензель, конечно, не станет писать).Карлы, жених и невеста, просидели весь вечер на высоких стульях, наподобие детских. А может, и в самом деле, на детских – троны подозрительно похожи были на обеденные стулья двух царевен, когда те царевны были ещё непризнанны, значились в реестрах как «кухаркины дочери» (ох, и об этом нельзя писать!)Царевен на свадьбе не было, и Гензель только к концу праздника понял – почему.Стол показался Гензелю бедноват, видать, истощила казну коронация императрикс. Из красивого был разве шоколадный фонтан, да два лебедя, по старинному обычаю зажаренные, и после заново облепленные перьями. Ох, русины, как же вы такое едите? (И об том – нельзя!)- Совет да любовь! – провозгласили хором царь, царица и гости.Жених с невестой прилюдно поцеловались, и колобками – наетые ведь, напитые – покатились с тронов своих. Гости – Шафиров первый – подхватили их на руки, и повлекли в опочивальню. Нарядные, сонные от еды и вина карлы реяли над толпой, как два диковинных цветка.- Иди домой, - Ла Брюс оторвался от флейты и толкнул Гензеля узкой прозрачной ручкой.- Больше ничего не будет? – не поверил Гензель.- Для книги не будет, - сморщился Ла Брюс, - дальше – мерзость.Гензель не решился спорить. Выбрался из-за шторы, и бочком-бочком, по стеночке, мимо брошенных стульев, обглоданных костей, жирных блюд. А неплохой бы был голландский натюрморт – да из этого всего. Скатерти – и полотно, и тафта, всё брошено, смято, а поверх – бокалы в помаде, блюда в соусе. Путь на выход лежал по тому же коридору, где и свадебная опочивальня, но никто Гензеля не поймал, не обругал, даже не заметил. Все, и хозяева, и гости – глядели. Вдоль стенки бархатно и шёлково торчали их зады. Глядели, склонясь, в дырочки, проверченные в стенке опочивальни. На то, чем обычно кончается свадьба, и у карл, и у всех других людей. Но у карл – это конечно, интереснее, стоит того, чтобы глянуть на всё это в дырочку, отклячив зад.Только Виллим Иванович де Монэ, распорядитель церемоний, в дырки не глядел, но он и Гензеля не заметил. Распорядитель плакал. Стоял, отворотясь от всех, бил перчаткой себя по колену, прижимал к глазам платок – и небесные слёзы лились из небесных глаз. И плечи дрожали бессильно и зло.Артемий Волынский отлепился от дыры в стене, подошёл к другу, и обнял дрожащие плечи.- Тихо, тихо, брат. Увидят.- Зачем я отдал ему Агашку! – по-французски проплакал Монэ, жалко, тонко, совсем по-девически.- Ревнуешь?- Дурак! Друга я отдал на потеху. Малышку, девочку мою, мон пети.- А мог ли ты отказать? – горько, тоже по-французски, тишайше напомнил брат Артемий.И Монэ отвечал – по-немецки и по-французски – такими словами, что никак, никак, ни в какую книгу, не только Гензелеву, вообще. И слова те были – о верховной, бог ты мой, особе.- Тише-тише-тише, - Артемий зажал распорядителю рот, смазав помаду по щеке в злую улыбку, - молчи-молчи-молчи!Все утро следующего дня Рене физически присутствовал в приемной, безупречно причёсан и накрашен, но мысленно – витал в облаках. Он и сам не сумел бы объяснить, что такое с ним происходит.Рене считал себя зрелым мужчиной и прожженным царедворцем, прошедшим за десять лет придворной карьеры и огонь, и воду. У Рене не случалось импульсивных порывов, все его любовные интриги были – чистое рацио, приносящие корыстному молодому человеку деньги или полезные связи. Две самые дорогие его сердцу метрессы были столь любимы лишь потому, что тешили его тщеславие – бедняжка Керубин Лопухина была невероятно, ошеломительно красива, а царица Екатерина – ну, сами понимаете…То было тайное, бесценное сокровище, огнём разжигающее самолюбие. Прочих женщин Рене в глубине души считал лёгкой добычей, мусорными картами в большой игре. Правда, оставался ещё Гасси – тёмный, сладкий кошмар, но то были уже не куртуазные забавы, то была игра без правил, безжалостная и непредсказуемая, как резня в питерской подворотне.И теперь ещё появилось, на бедную его голову – вот это вот всё…- Напрасно ты налепил злодеек – он не оценит, - скептически проговорил Гензель Берхгольц, расшифровывая мушки на лице Рене – «я у ваших ног» и «робкая надежда на взаимность». - Он попросту не умеет их читать. У него даже губы не накрашены.- О ком ты? – как бы не понял Рене.- О том, кого ты так ждешь, - усмехнулся Гензель. - Ты смотришь на дверь. И у тебя глупое лицо. Черноглазый господин из свиты Анны Курляндской украл твоё сердце.- Не болтай ерунды, - нахмурился Рене.- Этот парень не знает галантного языка, - ехидно продолжил жестокий Гензель, - ему бы научиться мыть руки…Рене приблизился к Берхгольцу и легонечко дёрнул его за длинный нос:- Зато у Бруно Ла Брюса теперь чистые не только руки.Гензель фыркнул и тут же отступил – в приемную вплыли сопровождаемые свитой «Ивановны» – герцогини Курляндская и Мекленбургская. Герцогини, шурша муслинами «робе де парад», тяжёлым шагом проследовали в августейшие покои – Гензель бросился их объявлять. Обе свиты расползлись по приемной. «Поистине парад уродов, - подумал Рене, - это не про наших карлов и шутов, это про этих вот». Курляндцы охлопывали друг другу бока и при этом ржали, как кони.А секретарь Бюрен опять по-простецки уселся на подоконник, раскрыл свою папку и принялся читать, поигрывая серебряной закладкой.Рене вздохнул про себя, перешагнул какой-то внутренний порог и подошёл к нему – на этот раз стуча каблуками. Бюрен поднял глаза от папки, которую уже не стал захлопывать, и натянуто улыбнулся:- Здравствуйте, барон.- Можешь говорить мне ты, Эрик, - разрешил Рене, - здесь у нас так принято. У нас – это у пешек и мелких карт. Изучаешь документы? Хороший секретарь всегда на службе?- Изучаю руководство по конной выездке. Дрессировка и фигуры над землей, - Бюрен улыбнулся совсем по-другому, тепло и искренне, и Рене ощутил что-то вроде ревности – к этим фигурам над землей.И предложил – сказал прежде, чем об этом подумал:- Если тебе интересно, я могу одолжить тебе нашего семейного Плювинеля, «Наставление королю в искусстве верховой езды». При условии, что ты умеешь читать по-французски.Этого злосчастного Плювинеля оставил у него Гасси, и Рене притащил книгу с собою в Москву – в надежде при встрече ему вернуть. Кто же знал, что эта ахинея окажется полезной?- Я француз, - со скромным достоинством напомнил Бюрен, и в голосе его прозвучала обида, - умею ли я читать по-французски? Не думал, что господин, вчера на прогулке летевший с коня, интересуется подобными книгами.- Мой старший брат, блестящий и неистовый Карл Густав фон Лёвенвольде, генерал-адъютант и лифляндский ландрат, интересуется подобными книгами, - отвечал весело Рене. - А господин, летевший вчера с коня, может показать тебе эту книгу, если прекратишь вредничать. И признаешься, где тебя расквартировали наши злодеи-распорядители.- Всего лишь в квартале от ваших апартаментов, - поведал Бюрен. - Ты пришлешь мне книгу со слугой?- Мой лакей одним моим письмом, предназначенным даме, подтёр свой непристойный афедрон, - рассказал Рене, и Бюрен тут же с готовностью хохотнул, - а братишка Гасси, если с его книгой что-то случится – убьёт меня, и не на дуэли, братьям нельзя драться, просто убьёт… Так что я лично доставлю тебе Плювинеля, а ты потом принесёшь его назад.- Спасибо, - горячо поблагодарил Бюрен. Это был удивительный человек – бесхитростный и незатейливый, радость у него была искренней, как и печаль. При большом дворе такой бы не выжил.- Если ты умеешь читать по-французски, Эрик, то, должно быть, знаешь и греческий язык, - Рене взял кончиками пальцев его серебряную цепочку-закладку и легонько потянул к себе.Это был пароль – греческий язык, и на такой вопрос можно было получить разнообразные ответы – и приглашение на рандеву, и в глаз.Только простак Эрик Бюрен не знал придворных паролей.- Увы, я и на латыни читаю с трудом, - на чистом лбу его не явилось ни морщинки, - если бы окончил курс в Альбертине, может быть, и знал бы греческий.Рене отпустил цепочку – и та закружилась, качаясь:- Как здоровье вашей драгоценной супруги, месье Эрик? Разрешилась ли она от бремени?- Откуда ты знаешь? – эти взметнувшиеся брови и дрогнувшие губы были столь красноречивы, что у Рене сжалось сердце. До сего дня он и не предполагал, что его сердце так умеет.- Мой друг занимается почтой, - шепотом ответил Рене. - Он знает все, о чем вы пишете. А с ним и я.- Я не получаю от неё писем, - с отчаянием проговорил Бюрен, - и ничего не знаю.- Какой ты паникер, Эрик. Почтовая карета увязла в майской грязи и застряла. Завтра вытащат её из лужи, и ты узнаешь, что у вашего древнего рода появился наследник. Или наследница, - успокоил его Рене и не удержался, провел кончиками пальцев по шершавой ткани его дешевого жюстокора.Гензель Берхгольц давно вернулся на свой пост и с любопытством следил за успехами Рене. Мордочка у него была при этом самая злоехидная. Рене понимал, что теперь-то наедине Гензель его задразнит, но не смог не задать Бюрену еще один, важный вопрос:- Отчего ты не красишь губы, Эрик? Тебе бы шло.Эрик, с его словно умытым утренней росою чистым персиково-смуглым лицом, широко раскрыл глаза – ничуть не дьявольские, глаза наивной нюренбергской куклы:- А зачем?Хайни Остерман был потрясен, увидев ранним утром своего лучшего друга – в комнатке, служившей секретарю кабинетом в это суматошное торжественное время. В комнатке Хайни, в отличие от его жилища, царил безупречный порядок – картотеки стояли на своих местах, как гренадеры в строю, и письма разложены были в ящички по датам.- Что ты делаешь здесь, Рейнгольд? – искренне удивился Остерман. - Камер-юнкеры в такое время еще спят.- Хайни, было ли письмо от госпожи фон Бюрен? – спросил Рене и потупил смущенный взор. Хайни посмотрел на него с недоумением и жалостью:- Было, три дня назад, ту почту еще не раздали. Для чего тебе это?Увы, умный Хайни давно понял, в чем дело. Что ж, когда-то и сам он добивался дружбы одного молодого гофмаршала, от которого, по большому счету, так и не было ему потом особого проку. Тот мальчик напомнил ему – столь любимого Остерманом Чезаре Борджиа. Теперь его Рене искал симпатий ничтожного фон Бюрена – бог знает, что в нем разглядел.- Отдай мне письмо, - попросил Рене, - я сам его передам.Хайни молча достал из коробки с позавчерашней датой розовый запечатанный конверт.- Вы их и запечатываете? – удивился Рене.- А как же, - рассмеялся Остерман, - канцелярист вскрывает, он же и запечатывает. Все должно выглядеть пристойно.- А ты не помнишь, что было в этом письме? – Рене повертел конверт в руках и убрал в карман.- Я же их не читаю, это тоже делают канцеляристы, - чуть раздражаясь, ответил Остерман. - Но я помню все, о чем они докладывают. Фрау фон Бюрен разрешилась ребенком мужского пола. Безболезненно и в срок. Зачем тебе все это, мой Рейнгольд?- Я не знаю…- смутился Рене. - Правда, Хайни, я вряд ли смогу тебе ответить.- Запомни, из Эрика фон Бюрена никогда ничего не получится. Разве что бригадир роты арестантов Восточно-Прусской тюрьмы. Ты напрасно ставишь на эту карту.- Кажется, Хайни, я и вовсе не играю, - потерянно проговорил Рене и посмотрел исподлобья на Хайни, как ребенок, пойманный за поеданием сахара.- Рене… - Хайни сделал было шаг к нему, но тут дверь кабинета открылась, и на пороге воссияло волшебное видение – Виллим Иванович Монэ де Ла Кроа, председатель Вотчинной канцелярии и распорядитель церемонии коронации. Последние годы добавили белокурому красавцу еще больше лоска и приставку к имени – де Ла Кроа, такое же отношение имевшую к истинным де Ла Кроа, как фон Бюрены – к Биронам де Гонто.- Он здесь! – воскликнул де Монэ, непонятно кого из двоих имея в виду. - Прошу вас, барон, оставьте нас на минутку наедине!- Какого из баронов вы просите? – уточнил Остерман.- Вас, мой Андрей Иванович, - отвечал ему де Монэ. - Поверьте, за ваше краткое изгнание я рассчитаюсь с вами сполна.Хайни, он же Андрей Иванович (Хайнрих – Анри – Андрей), вышел, на прощание сделав другу знак бровями – мол, не теряйся.Виллим Иванович тут же шагнул к Рене, и в порывистой своей манере взял его за руки, и заглянул в его глаза – пепельно-синими очами:- Мой Миньон, моё зеркало… - начал он задушевно. - Как продвигаются ваши с пастором дела в Каторжном остроге?Именно де Монэ оформлял для пастора Десезиуса пропуск в Каторжный острог – и вот настало время тот пропуск, наконец, оплачивать.- Пастор утешает страждущих, - с кривой усмешкой ответил Рене, - как и полагается пастору.- Есть страждущие, не менее каторжников нуждающиеся в утешении, - страстно зашептал де Монэ, склоняясь к уху своего визави – совсем близко, так, что белая амбра, пахнущая, о боже, как те синие сосны в Дерпте, защекотала ноздри. - Ты же понимаешь меня?«Или ты играешь, или в тебя играют». Рене мягко отстранил от себя прекрасного, благоуханного де Монэ и произнёс холодно, выразительно глядя на собственную руку с розовым перстнем, лежащую на белоснежной груди царского распорядителя:- Тебе не нужен мой пастор, я сам утешу тебя, Керуб, - Рене отнял руку и сделал крошечный шаг назад, - не здесь, в Петербурге. Только утешение дорого стоит.- О, мой корыстный ангел! – де Монэ патетически закатил глаза.Его экзальтированные манеры начали Рене раздражать.- Не деньги, Керуб, - прошептал он почти в губы прекрасного распорядителя. - Я знаю ставки в твоей игре, и мне нужны – вовсе не деньги. Мы с тобою поговорим об этом дома. Разве что авансом – представь государыне одного моего знакомого.- Я, кажется, уже знаю, о ком ты, - серебристо рассмеялся де Монэ. - А что в нем замечательного, как его рекомендовать?- Уникальный специалист по конной выездке, дрессировке и фигурам над землей, - как по писаному отрекомендовал Бюрена Рене.- Забавный, - непонятно о ком отозвался Виллим Иванович, взял было Рене привычным жестом за подбородок, но тот дернул головой и вырвался, и де Монэ повторил. - Забавный… Мы ещё поговорим с тобою дома, мое злое, но прекрасное отражение. Прежде ты мне это позволял, - и де Монэ, наклонясь – он был чуть выше – быстро поцеловал Рене в губы, искривлённые злой гримаской. - А теперь мы можем и вернуть нашего Остермана. Давай запустим его обратно, мой мальчик, а то Андрею Ивановичу уже наскучило подслушивать.Курляндцы обитали в таких зачуханных, отдалённых от царских покоев палатах, что Рене ощутил даже некоторое злорадство. Перед домом разливалась весёленькая весенняя лужа, через которую пришлось перепрыгнуть – будь Рене неповоротливее или тяжелее, непременно бы вляпался. Бюрен жил в комнатке под самой крышей, из-за его особого статуса герцогининой игрушки никого к нему не подселяли. Рене со злосчастным Плювинелем под мышкой поднялся по лесенке в это птичье гнездо и тихонько постучал.Бюрен тут же открыл, как будто дежурил под дверью. Возможно, так оно и было – увидел гостя в окно.Без парика, со стальными волосами, зачесанными в хвост, и в белой рубашке, он казался еще лучше.- Здравствуй, Эрик, - и Рене привстал на цыпочки, и поцеловал его, как будто для него это было обычное приветствие. Из всех его знакомых при встрече целовались только царь Пётр и Ла Брюс, но что мешает вовремя перенять хорошую привычку?- Привет, Рейнгольд, - Бюрен вежливо переждал поцелуй, отстранился и посмотрел на книгу. - Это она?- О да, - Рене протянул ему проклятого Плювинеля. - Если ты её откроешь, тебя ожидает сюрприз.Бюрен раскрыл книгу, и в руки ему выпало розовое письмо. Он отбросил книгу на свою узкую койку, сломал печать и начал читать, как будто никакого Рене в комнате не было. Он читал, как образованный человек – не вслух, а глазами, и даже губами при этом не шевелил. Рене следил за его лицом, на котором так ясно все было написано – тревога, ожидание, и затем – ослепительная радость.Бюрен вдруг скомкал письмо и разрыдался.- Отчего ты плачешь? Кто-то арестован? – испугался Рене. Он вытащил тонкий кружевной платок и осторожно стёр Эрику его слезы – и подумал, что с этим платком он сегодня будет спать.- Много ты понимаешь – это же первый ребенок, сын, - пробормотал Бюрен, отобрал у Рене платок и шумно в него высморкался. - Разве можно оставаться бесчувственным?- Легко, - пожал плечами Рене и подумал: «Не буду я спать с этим платком».- Это потому, что у тебя нет своих детей…- Моему сыну девять лет, - Рене склонил голову к плечу и лукаво улыбнулся.Бюрен опешил:- Ты шутишь? И сколько же тогда лет тебе? И чей этот чудо-ребенок?- Чудо-ребенок? – рассмеялся Рене беззаботно. - Пожалуй, ты прав. Если бы только ты знал, как ты прав, Эрик! К сожалению, моя честь не позволяет отвечать на твои вопросы.- Я понял. Его мать замужем, - догадался тугодум Бюрен.- Я подумал было, что в письме твоем что-то ужасное, и уже раскаялся, что доставил его тебе…Рене хотел бы, как Ла Брюс, вымогать в оплату за письмо – поцелуи, но не мог. Что-то мешало ему с Бюреном, вся его придворная легкость осыпалась, как золотая пудра.- Ты знаешь, что такое право большого входа? – спросил он.- Что-то непристойное? – предположил Бюрен, и Рене рассмеялся:- Вовсе нет, это право камер-юнкера входить свободно в покои царствующих особ.- Отчего же вы не сидите там всё время? – удивился наивный Бюрен.- Нам нечего там делать – всё время. Но завтра, если ты ничем не занят, я воспользуюсь своим правом и представлю тебя нашей будущей императрице. Как знатока конной выездки и фигур над землей.Это было лучшее из развлечений – следить за тем, как все его чувства, подобно волнам, пробегают по его лицу. Эрик фон Бюрен совсем не годился для двора с подобной его искренностью, но как же интересно было за ним наблюдать…- Зачем тебе это, Рене? – спросил он потрясённо.- Считай – я так развлекаюсь. Лекарство от скуки, - Рене взял его руку, проклиная себя за то, что не умеет – как Ла Брюс. Рене Лёвенвольд умел защищаться, да и то не всегда хорошо. Он почти не умел нападать на добычу сам. Прежде все хотели играть с ним, а сам он – ни с кем.Манжет Бюрена был то ли протерт, то ли порван, Рене сдвинул его выше, скользя белыми пальцами по смуглому, сильному запястью – и тут же отдернул руку.- Что это, Эрик? – на запястье Бюрена темнел старый шрам, как от браслета. Но мужчины вроде Бюрена не носят браслетов, разве что…- На второй руке – точно такой же, - Эрик смущённо отодвинул другой манжет и показал. - Память о Восточно-Прусской тюрьме. Если бы ты знал, как они мешают мне с герцогиней. Я же не просто секретарь у неё…- Я знаю, - глухо ответил Рене, не сводя глаз с этих темных шрамов. Кажется, тот демон, что жил в голове у Гасси – на мгновение посетил и его, Рене. Он не мог отвести глаз.Бюрен отложил в сторону книгу и уселся на своё узкое ложе, Рене устроился рядом с ним.- Ты не представляешь, как это мешает – герцогиня может их увидеть, и кто угодно может их увидеть, - с отчаянием проговорил Бюрен, и посмотрел на Рене жалкими глазами. - И ты теперь сможешь растрепать эту мою горестную тайну.- Я не стану, - пообещал Рене. Он знал, что делают с заключенными в Каторжном остроге, и подумал, что Восточно-Прусская тюрьма мало чем от него отличается, и потому спросил. - Видимо, есть и ещё следы?- Есть и ещё, - совсем поник Бюрен, - следы кнута. Все арестованные подвергаются обязательной пытке на дыбе.- Я знаю, - повторил Рене. Собственные шрамы в своё время не причиняли ему особенной боли, они просто зажили потихоньку – и все. А этого дурака отчего-то стало так жаль…Они сидели вдвоём на кровати, но Рене совсем расхотелось испытывать на Эрике приемы Бруно Ла Брюса.- Ты же, наверное, не слышал, кто мы такие, чем замечателен род Лёвенвольде?- Шпионы, - с готовностью вспомнил Бюрен, и Рене поморщился, - и еще отравители.- А еще – алхимики и немножечко лекари, - подсказал Рене, - я пришлю тебе мазь, на этот раз со слугой, и она со временем превратит твои шрамы обратно в гладкую кожу. Сними рубашку, я должен видеть, сколько понадобится этой мази. Не бойся, я не посягну на твою невинность.Бюрен стянул с себя рубашку, и Рене с завистью признал, что Анне Курляндской очень повезло с её дорожным чичисбео. Рене захотелось приложить руку к его коже – чтобы увидеть контраст, собственной белой ладони на смуглом атласе, но он сдержался.Эрик повернулся к нему спиной, и Рене провёл по шрамам кончиком пальца – проверяя, насколько они глубоки:- Как это было, Эрик? – спросил он тихо. Когда это случилось с ним самим, это не было так больно, это происходило – словно с кем-то другим. А с кем-то другим, значит, вышло – больнее, чем пришлось когда-то самому Рене. Рене не был христианином, он был агностик. И сострадание к ближнему он пережил сейчас если не впервые, то впервые – в полную силу.- А как ты думаешь? – в голосе Бюрена звучала насмешка, но слышно было, что ему не по себе, - Больно, и унизительно. Тебе, наверное, не стоит знать, что еще бывает на допросах.- Я все знаю, - признался Рене, - я тюремный прозектор.- Ты? – Эрик изумленно повернулся к нему, и Рене даже отпрянул – такой тот был красивый. - Ты же камер-юнкер, придворный пустозвон…- И алхимик, и тюремный прозектор, - продолжил Рене, - и шпион, и отравитель – если понадобится. Ты никому не скажешь обо мне, а я – никому не скажу о тебе. Одевайся, через час от меня придет слуга и принесет мазь. И позволь мне поцеловать тебя на прощание – как это принято в нашем мире, мире пешек и мелких карт.Рене взял в ладони его ошеломленное лицо и поцеловал – и Эрик фон Бюрен не ответил на его поцелуй, просто мужественно терпел. Такой красивый, такой глупый и такой невезучий.Рене поднялся с узкой, скрипучей койки и вышел прочь, и спустился вниз, стуча по хлипкой лесенке каблуками своих очень дорогих ботфорт.Оставляя его в комнате – с Плювинелем, с письмом от его жены, с его шрамами и с его мучительным прошлым. Черный, опьяняющий арабский мускус. Запах этого несчастного, сводящего с ума, бестолкового человека, который никогда, никогда, никогда не ответит на поцелуй – просто потому, что не понимает – зачем?
----- CHAPTER BREAK -----
Бес не позвонил ему, ни в пять утра, ни в шесть. Стёпка поехал на работу, в хмуром облаке дурных предчувствий. И на выходе из метро, на эскалаторе, столкнулся с главбушкой Таней. Норковый параллелепипед, стоящий на ступеньку выше, вдруг развернулся к Стёпке передом, обдав ароматом мятной жвачечки:- Приветик.Стёпка, честно, не ожидал. Ему казалось – уж Таня, с её лицом, с пластикой, цитируя Объедкова, ценой «в два ляма», уж точно добирается на работу на машине.- Я думал, уж вы-то на машине, - сказал он растерянно, даже позабыв поздороваться.- Ха, - только и ответила Таня, хохотнула, как гиена.Эскалатор дополз до выхода, Стёпка выскочил из метро, придержав перед Таней дверь. На улице моросило – шикарная Танина норка, оттенка топлёного молока, мгновенно вымокла и встала иглами, как мех дикобраза.- Ненавижу, - в пространство, мечтательно и страстно сказала Таня, - как хохлы говорят – «ненавиджу».- Что? – не понял Стёпка.- Да всё. Этот дождь, и этот бульвар, и эту лестницу…Они стояли перед светофором, и правда, возле лестницы – главного входа в цирк. Вопреки дождевой мороси, на лестнице толпились коробейники, продавцы шаров, туристы, одержимые припадками селфи, и просто какие-то дураки.- Зелёный! Идём! – Таня взяла зазевавшегося Стёпку за руку. – Ну ты и тюха!- Увы, - согласился Степан. Правда ж – тюха.- На новый год поехали с девками в клуб, на моей ласточке, все три подшофе, - запоздало поведала Таня, - и гаишник, гад, поймал. На два года – лишение прав. Вот тебе, Стёпушка, где тюха.- Гибэдэдэшник, - поправил Стёпка.- Да не суть. Иди ты первый, а я покурю. Не стоит нам вместе подходить – народ решит, раз вместе пришли, то вместе и ночевали.Таня встала, под козырьком клиники пластической хирургии, не дойдя до работы один поворот и тридцать метров, и зло закурила. А Стёпка поплёлся, один, потрясённый – что о них с Таней могут в принципе такое подумать.Он чуть припоздал, но Мишки ещё не было на месте. Стёпка первым делом, даже ещё не раздеваясь, бегом побежал к её кабинету, дёрнул дверь – закрыто. Увы.Зато на секретарском месте, вернее, на стуле для посетителей, сидел очень коротко стриженый дядька, без возраста, с землистым лицом. Дядьке могло быть и тридцать, и пятьдесят, недосып, недокорм и метадон вылепили на его физиономии остроносую и словно жестяную маску, такого очень потасканного римского цезаря, и Стёпка отлично знал, откуда берутся вот такие цезари – после пяти и более лет отсидки.- Вы к секретарю? – спросил Стёпка.- К Кирневич-Мурзе, - сказал посетитель глухо, раз и навсегда севшим голосом.А Степан отчего-то так и подумал. Что к ней. Сердце шепнуло.- От Беса? – бросил он мгновенно.- Тебя забыли спросить, - нахохлился посетитель.- Мишель Яновны пока нет, - церемонно отвечал Степан, ловя себя на том, что копирует объедковский стиль, - но я могу набрать ей, и передать, что вы ожидаете. Как вас отрекомендовать?- Водитель Утёнков, - представился гость.- Кого? – сдури переспросил Степан, и закашлялся, пряча смех. Он невольно представил, как водитель в туманную даль ведёт и ведёт за собой вереницу жёлтеньких утёнков.Гость привстал было с места, готовясь то ли дать в нос наглецу, то ли схватить и неизвестно что сделать, но тут от двери послышалось:- Мишелочка водителя берёт? Вот нахалка, я же просила, чтобы мне первой…На пороге стояла Таня, в ароматах дождя и никотина, в хищных иголочках намокшей молочной норки. Она мгновенно, с прищуром, смерила взглядом водителя утёнков, то есть Утёнко-ва, и провозгласила категорически:- У нас как в цыганской семье – кто первый встал, тот лучше всех оделся. Мишелочки нет – я его забираю. Мальчик, за мной!Мальчик Утёнков покорно снялся со стула, и поплёлся за Таней, в её бухгалтерию. А Стёпка остался в недоумении – был ли то ещё один шпион, в дополнение к нему самому? Через час кадровичка прислала скан паспорта, для доверенности на машину – родился Утёнков в Ростове, а паспорт был выдан ему в ОВД города Соликамска, что говорило о многом – или же, наоборот, ни о чём.Бес не звонил ему. Мишка так и не пришла. И Степан написал Лёке – «как вы?». Через час прилетел ответ: злая анимешная рожа, облако с громом, слова «как и обещала – ссылка, здесь всё есть». И ссылка, на дневник, в «живом журнале», это и оказалось то самое загадочное жэ-жэ.31 января.Моя дочь никогда не притаскивала домой раненых птичек, кошечек, собак. Она сразу притащила человека.Стою на балконе, в кигуруми и в тапках, болтаю по телефону с мужем. Муж предупреждает, что вскорости грядёт для него карцер, за недавнюю драку. Но ты помни, Мишелочка, вот-вот и всё это закончится. Оковы падут, и вот тогда тебя ожидает не супруг, но херувим.И я смотрю с балкона, как подъезжает машина. У Пети машина совсем как я – красивая и старая. Хотя у «мазерати», в отличие от баб, нет сроков годности.Они зачем-то опустили крышу, я вижу сверху три головы под снегом – Лилитка моя, свинья, за рулём. Рядом с нею – несчастный Лорен, меховой и трясущийся, и позади на сиденье третий, Стёпа, шпиончик. Вот интересно – что он станет рассказывать, шпиончик – хозяину, и о сегодняшнем визите.Быстро прощаюсь со своим злодеем, и бегу вниз, как есть, в кигуруми и в тапках.У Петьки абстиненция, самое начало, с температурой и ознобом. Втроём мы ведём его домой, под руки, как монаршую особу, дурак в шубе, и шуба волочится, и мы все на неё наступаем.- Может, сразу тебя в рехабчик, на Ивановский, в свободную палату? – спрашиваю я в лифте.Лорен наш бессильно закатывает глаза, за него отвечает Лилит:- Мам, нельзя. Никто не должен знать – у Пети хозяин очень серьёзный.Серьёзный так серьёзный. Мы выносим жертвочку из лифта, и нос к носу – соседка. Смотрит на Лорена, как Ленин – на буржуазию. Мы из лифта, она – в лифт.- Соседка решила, что ты привела любовника? – вдруг прочухивается наш Петя.- Скорее решила, что ты мой тайный нагулянный сын.Дома я укладываю его на свою кровать, и под его шубу, как под одеяло. Дети, Лилит и Стёпка, тем временем сидят в коридоре и боятся уколов.Я достаю из шкафа и бросаю веером, на кресле – капельницу, и иглы, и пластырь – как орудия пыток. На полку над кроватью, в привычную петлю – мешок с физраствором. Лорен следит за мной с ужасом – будь он котом, он прижал бы уши. Но он пытается храбриться и шутить.- Твой муж не приревнует, что я валяюсь на супружеской кровати?- Сожжёт кровать, убьёт тебя табуретом, - обещаю я честно, - прости, Лорен, но в его системе ценностей ты – нечисть.- Как ты с ним живешь? Это троглодит.- А куда я денусь? Считай, я одержима демоном. Кулачком работаем…Я одержима – бесом. Если б ты знал, Лорен, какая это на самом деле проблема.Он отворачивается, чтобы не смотреть на укол – удивительная чувствительность, с его-то пристрастиями. У него чистые вены, просто великолепные. Даже на фоне всех татуированных художеств – их прекрасно видно.- А где колодец? – спрашиваю, недоуменно.- Чуть пониже, Мишенька, в паху. В том-то и проблема, в том-то и секрет. Шеф приедет – и сразу увидит.Шеф его не приедет, но он-то сам, похоже, пока и не знает. Его Вороронцев – съеденная фигура, его сщёлкнул с шахматной доски чудовищный Игорь Иванович, недавно, раз и навсегда. Но я не стану спорить – вдруг тогда Лорен откажется лечиться.- Всё, готово, - говорю ему, - лежи и не брыкайся. Сейчас станет полегче.Впрочем, он, кажется, знает, что шефу его конец.- Мишечка, а меня в спектакле пригласили играть, - говорит он тихо-тихо, севшим пропащим голосом, - в Гданьске, но в русском театре. У них есть, не поверишь. При университете. Один профессор, русский… да неважно. Пьеса Мишимы, «Мой друг Гитлер», и мне предлагают Рёма сыграть.- Ты же не учишься там?- Ошибаешься, Мишечка, теперь учусь, перевёлся, тот профессор, он безответно… да неважно. Теперь учусь, и мне можно.Он зевает – ведь капельница капает, а в ней снотворное, лекарство, не только физраствор.- В Гданьске в костёле висят часы, обязательно зайди и посмотри, - говорю я ему. – Они очень красивые. Внутри городского костёла, самого главного, не снаружи. Стоп. А как ты Рёма собираешься играть – он же лысый был, а ты с волосами?- Так Гитлера и вовсе девушка играет, - смеётся Лорен, - и без усов, даже без небольших.- Может, всё-таки есть небольшие? – засомневалась я.- Нет, нету, - смеётся. - Она на Лилит твою чем-то похожа.А ведь правильно – в той пьесе Гитлер столь притягателен и влекущ, что его самое то играть демонической девице. Как раз типажа Лилит.Он прикрывает глаза. Лицо его разгладилось, уже не как погребальная маска. Уже как – венецианская. Тень ресниц, брови, словно прорисованные художником. Он дышит ровно, как спящий – хоть пока и не спит. Приятно видеть, как человек оживает.- Если захочешь в туалет – я тебя отведу. А ты захочешь, - предупреждаю я.- Вот ещё, буду терпеть, - и он даже делается розовый.Подрагивает прозрачный пакет на весу – жизнь вливается, капает, смерть уходит. Он распахивает глаза, невозможные, серые, сонные, уже с поволокой, как у только родившегося котёнка:- Слушай, Мишечка. А ведь Лилит в том нашем с ней фильме сыграла – тебя. Вернее, ты – та роль, которую она всегда пытается играть.Это неправда, Лорен. Лилит не играет меня, она играет в себя – как в куклу, вот и всё. Обо мне она невысокого мнения. «Мама, ты всю жизнь живёшь на отъебись. Тебе интересна только ты сама, и твои тексты».А потом он спрашивает, совсем уже сонно, тихо-претихо:- А ты приедешь ко мне – в Гданьск?- Зачем?Но он уже спит – приоткрыв губы, как ребёнок. Прекрасное, бедное дитя – в жёсткой татуированной коже, змея в чешуе. Я почти его не касалась, но я знаю – ведь у мужа моего точно такая, татуированная кожа, под пальцами – как панцирь. Муж мой зататуирован от подбородка до пяток, трёхцветный боа-констриктор обвивает всё его тело, зубами впиваясь в шею. У него кожа жёсткая, как броня дракона, от краски, щедро залитой под неё. Кольчуга рыцаря, или раковина – нежного, бессильного моллюска?Лорен спит – тихо дышит, и почти не шевелится во сне. Зачем ему, чтобы я приехала в Гданьск? Лилит говорит, что он любит меня, но ведь для геев любимая шутка – возвести на пьедестал какую-нибудь неподходящую женщину, и ей поклоняться, и, наверное, мечтать ею быть. Не стоит брать в голову.Я убираю с кресла остатки лекарств, и сажусь. Лорен спит – возможно, первый сон абстинента за несколько дней. Мне предстоит дождаться, когда прокапает капельница, и, возможно, всё-таки проводить пациента в туалет. Я набираю номер мужа – но его телефон выключен, бог весть, может, он уже в карцере. Значит, дней на десять он оставит меня в покое.Он злой. Он очень плохой. Он змея, крокодил, носорог, китобой. «Стоп-слова – это для слабаков». Таким был бы девиз моего брака, если бы дело вдруг ни с того ни с сего дошло до девизов.Телефон его выключен – и я взяла с полу книгу. Почитать, отвлечься. Книга распахнулась на рассказе про Одрадек – возможно, я так часто открывала его, что на этом месте заломился корешок.Стёпка дочитал и выдохнул с облегчением – даже с точки зрения Беса рассказ не смотрелся ужасным. Глупость конечно, да.Обидно было Стёпке, что Бес, не предупредив, вдруг заменил его на какого-то Утёнкова. Или же то было совпадение? Стёпка вспомнил про карцер, задумался, и позвонил Бесу сам. Как говорят – сгорел сарай, гори и хата.Телефон не был отключен, послышались гудки. Потом трубку сняли – и молчание.- Алё, - сказал Степан, - это Стёпа.- Как сам-то? – спросили по ту сторону, голосом повыше бесовского, и покозлистей.- Да заебца, - отчитался Стёпка, он узнал говорящего, - Кащей, ты? А где Бес?- Бес в ШИЗО, на две недели, может, скостят до десяти дней, - поведал собеседник, - пинчу лавкой наподдал. Как в Москве-то? Говорят, у вас эпидемия, все болеете и умираете?- Врут, - отказался Стёпа от эпидемии, - а ты всем веришь. Нет в Москве ничего, жизнь цветёт и пахнет. Не знаешь – что за Утёнков такой?- Не, не знаю такого.Степан попрощался, и задумался.Водитель-уголовник Утёнков, возможно, вовсе и не был протеже Беса. Просто совпало, так бывает. Но что-то уже внутри Степана оборвалось – он твёрдо решил, что больше не будет шпионом, и скажет Бесу, что увольняется. И пусть тот делает, что хочет – ну, не убьёт же Бес его, в самом-то деле. Бессмысленная трата ресурса, орлы мух не едят. И у Стёпы было теперь две недели (или десять дней), чтобы набраться храбрости.Мишка, судя по всему, не писала в «живом журнале» статьи и умные мысли, а просто вела дневник, как прежде это делали барышни – на бумаге. Читателей у неё почти не было, но Стёпа теперь не сомневался, что среди читателей присутствуют и сам Бес, и Объедков-Лорен. Стёпа пролистнул журнал назад, в более ранние даты – Мишка писала про работу, про Лилит, про машину. Про наркотики не было, всё-таки статья. Вернее, было, но так, намёками, не прикопаешься.«Она смотрит на меня очень внимательно, надеется, наверное, разглядеть на моём челе печать порока. Видит бог, там её нет, на лбу, над бровями, чуть розовыми от вчерашних уколов ботокса. Но на запястьях, припухших чуть-чуть от других уколов, наверное, есть».Стёпка подумал – что же такое увидел Бес, в этом её невинном девическом журнале, какую каинову печать, что решил направить к Мишке целого человека для шпионажа? Но он не успел додумать мысль – телефон заорал.- Я, - отозвался Стёпа.- Ты, - согласился Марат. – Слушай, Стёпка, привези-ка мне вещи, в Краснопресненское СИЗО. В «трёшку». Оформишь как передачу.- Богов привезти? – уточнил Степан.- Нет, богов не трогай! – засмеялся Марат. – Тапки там, трусы, носки, бельё постельное, штаны-спортачи. Ну, ты понял. Завтра суббота, привезёшь? И на свидание короткое зайди, если будет время.- А ты меня вписал? – удивился Стёпа.- Вписал, следак от тебя в восторге, - опять рассмеялся Марат, - я наврал, что ты мой пасынок. Приходи, потрещим, тут скука.Дома Стёпка открыл Маратову комнату – и на него пахнуло табаком, одеколоном, сгоревшими свечками. В комнате царил вдохновенный, с ног на голову, бардак. Вещи, дорогие, ценные, лежали на кровати и в креслах навалом, и дражайший ноутбук с надкушенным яблочком валялся посреди кровати, раскрыт, а из-под подушки – тянулась пулемётная лента презервативов, и какое-то женское кружево, и мужские труселя со знаком «гуччи».Языческие колдунские боги стояли рядком на подоконнике, на импровизированных алтарях. На красном бархате – железный шар, в розовом шёлке куталась белая фарфоровая дева, и в золоте и синем, в парчовой ризе, вилась драгоценная золотая змея. Возле каждого бога толпились и прогоревшие свечи, еще дышащие горечью.Стёпка невольно вспомнил историю об Астраханском восстании петровских времён. Тогда разъярённая толпа купчин и простолюдинов убила приезжих служилых немцев. Ну, и ещё кое-кого потоптала…Прибыла армия для усмирения восставших, и мятежники разъяснили главному усмирителю фельдмаршалу Шереметеву, что немцев убили они за дело – ведь те поклонялись кумирским богам. И наглядно предъявили тех самых богов – постижёрские болваны на подставках, на которые вешали бедняги немцы свои парики. Помнится, ничего мятежникам за погром «кумирских богов» и не было, объявили амнистию.Стёпка собрал по комнате разбросанные вещи – бархатные штаны, трусы, ещё в упаковках, тапки от всемирно известного бренда. Вытащил из шкафа новое постельное бельё. И вытащил, в белье зарытую, заначку зелья – и от греха тут же смыл в унитаз.Стёпка покидал Маратовы вещи в его же кожаную, дорогущую с виду сумку, застегнул, потряс на весу – готово дело. Пошурудил по комнате – нет ли ещё заначки, с отравой, но нет, не было. Стёпка взял сумку, и вышел с ней – к себе.Он чувствовал – как рушатся жизни, как по одной осыпаются прахом, и как поверх руин что-то да прорастает заново, новое, ещё непонятно какое.Он написал Лёке: «Как они?». И она ответила: «Норм. Спят». Потом прибавила, почти сразу: «Мама у меня, в моей комнате. Чтобы ты не думал». И Стёпка немедленно же – подумал.21 августаЛорен избыточно, приторно красив, такими девочки рисуют принцев. Он ломака и кривляка. Но когда герою в фильме отрубят голову, у Петьки заболит шея. А Лилит и ухом не поведёт.- Вот и бери в сыновья этого Петю, - злится ребёнок, - а я буду сироткой.Или есть у П.А. шансы?Лёка вдруг написала: «Когда ты меня нарисуешь? Завтра? Послезавтра?»Стёпка ответил - «Послезавтра. Оки» - и всё. Была – только что.Господи боже ты мой… Может, у П.А. шансов и нет, а вот у Стёпы – тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить – кажется, появились небольшие. Совсем небольшие, как усы у актрисы, играющей в пьесе Гитлера.
----- CHAPTER BREAK -----
На следующий день Рене и принарядившийся фон Бюрен явились в приёмную будущей императрицы – уже как посетители. Дежурили двое камер-юнкеров из другой смены, шулер Нежин и пьяница Оболенцев.- Привет, Миньон, - поздоровался Нежин, томный и сонный после бурной ночи. На подбритом лбу его под пудрой явственно просвечивала шишка, и Рене подумал, что в Москве пройдоха Нежин наконец-то встретился с канделябром.- Кого это ты привел? – лениво спросил толстячок Оболенцев. - Что это за бутон курляндских цветов?Бутон курляндских цветов тут же красиво зарделся – и в самом деле, как роза «глуар де дижон». Он мелко трясся в предвкушении звездного часа, и нервно теребил видавшие виды манжеты. Рене даже опасался, что он эти манжеты порвет – ещё до того, как окажется в покоях Екатерины.- Эрик фон Бюрен, эксперт по конной выездке, - представил своего спутника Рене.Камер-юнкеры переглянулись и прыснули.- И псовой охоте, - поспешно добавил Бюрен.- Молодец, что признался, - шепнул ему Рене, - у матушки собственная охотничья свора, она обожает собачек.- Собачек? – переспросил Бюрен.- Ну эти – выжлы, гончаки, борзючки, - пояснил Рене, - с которыми охотятся.Из царских покоев выглянул бело-золотой де Монэ:- Вы уже здесь? Похвально. У матушки сейчас князь Волынский, знатный любитель лошадей, так что станете петь трио. Идём же!Де Монэ поманил их и пропал за дверью. Бюрен стоял потрясенным столбом, Рене взял его за руку и решительно увлёк за собою – в покои.Камер-юнкеры пропели вслед, хором:- Доброй охоты, Миньон!Екатерина, матушка или хозяйка, как называли ее придворные, не была красавицей. Невозможно сохранить красоту – после стольких лет, проведённых рядом с жестоким, непоседливым и крепко пьющим супругом, после череды великих строек, семейных драм, военных походов и развесёлых ассамблей. После рождения одиннадцати детей, из которых только две принцессы – остались. Она не была красавица. Но была она – Цирцея. Толстая и нелепая, любительница ярких цветов и массивных украшений, даже сейчас парижское платье смотрелось на ней как чехол на подушке, а из прически уже выбилась пара непокорных жестких завитков. И – тем не менее.Для Рене царица была – строкой в его дневничке соблазнителя. Она и имени его не помнила, всё звала, по привычке – Виля, Виля. Но даже Рене, холодный игрок, в краткие минуты их поспешных свиданий ловил себя на том, что тонет и вязнет в обаянии драгоценной метрессы, как муха в патоке. А де Монэ – тот смотрел на свою хозяйку, и давно уже – как на богиню. В каждом его движении к ней были и нежность, и трепет, и сострадание, и жалость. Восемь лет он был рядом, в горе, в радости, в походах, в ассамблеях, на верфях, на паркетах – но всегда у ног. Он видел её любой, и он принимал её любую. Де Монэ и в самом деле уверовал в богиню, и поклонялся ей, и мог убить за неё.Да, он ведь и собирался – убить.Возле кресла Екатерины обретался почтительный Тема Волынский, в прошлом – блистательный дипломат, непревзойдённый эксперт по мусульманским странам, ныне – астраханский и казанский губернатор. (Ловкость в обращении с народами Востока весьма пригождалась и на новом месте его службы). Волынский всё так же походил на корсара на пылающей палубе пиратского корабля, и посмотрел он на Рене – с брезгливым презрением. Рене был для него – ничтожный братишка Гасси, вошь придворная, штатский шпак и пшют.Рене за руку втащил деревянного Бюрена в раскрашенную райскими птицами комнату-шкатулку, и такое их появление не осталось незамеченным – Екатерина умилилась и рассмеялась. Ее многое веселило, особенно сейчас, когда к ногам упали все мечты – царица вообще была дама легкая и добродушная.- Кого это ты так тянешь за собою, Миньон? – весело спросила она. - Пусть не трясется, его здесь не съедят.Рене приложился к царской ручке – обветренной и в нелепых перстнях – и весьма комплиментарно представил своего протеже:- Рекомендую вам, матушка, профессора Эрнста фон Бюрена, эксперта по конной выездке и фигурам над землей. И уникального знатока псовой охоты. Про собак он знает всё, и даже немного больше.Рене отступил и вытолкнул оцепеневшего Бюрена вперёд.Фигуры над землей Екатерину не впечатлили, а вот псовая охота заинтересовала.- Так вот он каков Эрик Бюрен, знаменитый курляндский лошадиный профессор, – улыбнулась Екатерина, Бюрен поцеловал монаршую ручку, и царица придержала пальцами его подбородок – была у нее привычка, вот так бесцеремонно хватать красивых молодых людей. – Скажи мне, профессор, вот стоит ли резать борзючкам их прибылые пальцы?Эрик Бюрен выпрямился – как только его отпустили – и ответил:- Ваше величество, прибылой палец у борзой – есть порок и брак. При зимней охоте собака сорвет эти пальцы о жесткий наст. Много крови, придется долго лечить. Лучше сразу отрезать, чтобы животное не страдало.Бюрен говорил взволнованно и страстно, он начал по-русски, перескочил затем на немецкий, а потом и вовсе на лоррен, на свой немецко-французский суржик. Но Екатерина его поняла.- Расскажи, как ты это делаешь? Наши псари резали – так пальцы снова отрастали.- Резать следует четко по суставу, иначе палец вырастет заново, но уже без когтя, - волнуясь и запинаясь, рассказал Бюрен. - Это лучше всего делать на третий день после рождения.- А я вам, матушка, то же говорил, - вкрадчиво промурлыкал губернатор Волынский, и почти с нежностью глянул на приглашённого эксперта Бюрена. - Прикажите привести с псарни Флорку, пусть господин сей оценит – верно ли пальцы у нее обрезаны.- Виля, вели привести Флорку, - не приказала, попросила Екатерина величественного секретаря, и Виллим Иванович удалился в приёмную, кликнуть псарей.- Поведай, Эрик, а как ты коня в пезаду ставишь? – лукаво спросил у Бюрена губернатор-корсар. - По испанским правилам или по парижским?- Нет испанских правил, милостивый государь, - старательно выговаривая русские слова, отвечал Бюрен. - Существует испанская школа, но находится она в Вене. Названа так, оттого что лошади в конюшне – испанской породы. И парижских правил не бывает, есть версальская верховая школа, но в ней те же правила, что и в венской, почти ничем не отличаются.Волынский рассмеялся:- Он и в самом деле что-то знает, матушка.Рене смутило слово «пезада», и про собачьи пальцы он толком ничего не понял. Но Бюрен, кажется, перестал трястись и толково отвечал. Даже умудрился понравиться злющему снобу Тёме Волынскому.- А вот и наши охотнички! – хлопнула в ладоши Екатерина.Де Монэ привел псаря с целыми пятью борзыми – щенной сукой и четырьмя щенками. Все пять собак были рыжие, поджарые и лохматые, и у Рене мгновенно зачесались накрашенные глаза.- Вот, смотри, профессор, - разрешила Екатерина, - Флорка – меньше всех, она самой слабой родилась.Рене отошёл от собак, чтобы не лить напрасных слез, и встал за креслом Екатерины – по другую сторону от злого Тёмы Волынского.Бюрен присел на корточки возле тощего вертлявого щенка, собака-мать тут же глухо зарычала. Бюрен сказал ей что-то ласковое на своем французском суржике, и рычание стихло. Он взял щенка на руки, не боясь испачкать придворный наряд рыжей линяющей шерстью, и осмотрел задние лапки:- Все сделано правильно, ничего не должно отрасти, - он прижался носом к рыжему носу щенка. - У нашей девочки, у такой красавицы…Рене ощутил болезненный укол идиотской ревности – дурак, приревновал к бессловесной твари. Екатерина повернулась к нему и прошептала, так, что услыхал её только Рене:- Ты влюбился, Миньон. Осторожнее, ты горишь…И Рене почувствовал, как мучительно краснеет под всеми своими белилами – и спасибо белилам, никто этого не увидел.Бюрен продолжал возиться с Флоркой – забыл обо всём, охотник несчастный.- Можешь оставить щенка себе, Эрик Бюрен, - разрешила Екатерина, - нет, не целуй мне руку, ты весь в шерсти. Мне в этом платье еще посла принимать.- Я прав был, хозяйка? – задушевным шепотом напомнил о себе Тёма Волынский, и Екатерина ответила почти сердито:- Прав, всегда ты прав, Тёмочка, аж тошно. Будем теперь по-твоему борзючкам пальцы стричь.- Время, матушка, - сдержанно проговорил де Монэ.- Ступайте, - отпустила посетителей Екатерина, и псарь тут же увёл собак – только Флорка осталась на руках у вновь одеревеневшего Бюрена. - Ты и правда профессор, Эрик фон Бюрен, и лошадиный, и собачий. Виля, выдай ему пятьсот рублей из средств канцелярии – за добрый совет. И ступайте уже отсюда, у нас посол на пороге.Тёма Волынский перегнулся к Рене за спинкой царского кресла и прошептал:- Прощай, Салаи, - никто в комнате кроме них двоих не знал, что такое Салаи, только сам Тёма и его адресат понимали, что это на самом деле – оскорбление. Но адресат лишь пожал плечами, сдул с кончиков пальцев воздушный поцелуй и – не стал отвечать.Рене и Бюрен, как во сне, миновали приемную с хихикающими камер-юнкерами и остановились в коридоре.Майское солнце косыми струями лилось из окон, и шерсть щенка заиграла на ярком свету, как настоящее золото. Флорка зажмурилась и облизала лицо своего нового хозяина.- Герцогиня разрешит тебе её оставить? – спросил Рене.- Я же не просто секретарь, - со скромной гордостью напомнил Бюрен, - я знаю, как её уговорить.Рене понимающе улыбнулся – на ярком солнце его золотая пудра тоже переливалась и сияла, ослепительные искры вспыхивали в волосах и на подчёркнутых золотом скулах. И тушь на ресницах горела рыжим…- Вы просто светитесь – и ты, и Флорка, - отметил Бюрен, и в голосе его послышалось что-то вроде нежности, - вы с ней похожи, оба – словно из золота. Тебя же так и зовут – Рейнгольд, золото.- Это имя я получил в честь отступника Паткуля, - ответил Рене, размышляя о том, что за недавнее представление, например, Ла Брюс потребовал бы от Бюрена как минимум ночь любви. - Моя золотая пудра приложилась к имени чуть позже.- И сейчас ты как бы декларируешь – Рейнгольд – это золото, но больше не Паткуль? - уточнил Бюрен.- Возможно…Прости, я должен тебя оставить, у меня назначено свидание.Рене приподнялся на цыпочки – даже красные каблуки камер-юнкера не делали его с Бюреном одного роста – и на прощание поцеловал своего невольного мучителя долгим и страстным поцелуем. Хоть что-то…И Бюрен стоически терпел – возможно, он считал такие поцелуи неизбежной составляющей столичной светской жизни.Гензель Берхгольц корпел над рукописью – он даже соорудил в комнате импровизированный письменный столик. Старательный юнкер вдохновенно покрывал каракулями лист за листом, и особо цветистые фразы проговаривал вслух:- Превосходная кавалерственная дама, баронесса Прасковья фон Кауниц изволили продефилировать в третьей паре менуэта с генерал-адьютантом, принцем Артемием Волынским.- Он не принц, - поправил писателя Рене, - он, кажется, князь.Берхгольц тут же вычеркнул «принца» и вписал над ним – «кназ».Рене сидел с ногами на своей кровати и в приступе жесточайшей меланхолии – вязал, то ли носок, то ли перчатку, но явно что-то длинное. Спицы неторопливо двигались в гибких пальцах, фамильный перстень взблёскивал розовыми искрами, клубок игриво катался в ногах.В дверь заскреблись, и тут же в комнату впорхнул Ла Брюс, довольный и счастливый:- Как продвигается твой роман, Гензель?- С течением жизни, - важно ответил Берхгольц, - записываю все, что вижу.- А как продвигается твой роман, Рене?- Никак, - отвечал печальный Рене.- Тебя отвергли? – ужаснулся Ла Брюс.- Меня не замечают. В упор не видят, - злые спицы замелькали быстрее, - у меня роман – с прозекторской деревянной колодой. Столько же взаимности.- Ах, Ренешечка, - Ла Брюс грациозно, как бабочка, приземлился на кровать возле Рене и нежно приобнял его, - всему-то вас, молодых, нужно учить. Ничего без меня не можете.- Ещё бы. Мне бы твой нахрап, - Рене дёрнул плечом, стряхивая Ла Брюсовскую руку.- Нахрап… - оскорбился томный Бруно. - Это не нахрап, мой мальчик, нахрап – он у лошадей. Это буря, и натиск, помноженные на опыт. Ты уже признался?- Как?! – поднял на него Рене трагические глаза. - Он же не дама. Он вовсе не знает галантного языка, и мушек он читать не умеет. Я ему про греческий – а он мне в ответ про латынь.- Даже так? – хохотнул Ла Брюс. - Ладно, учись, покуда я жив. Все мы знаем, что завтра коронация. Твоего мучителя в собор не пустят, не набрал достаточно баллов. Его герцогиня просидит всю коронацию в кресле для почётных гостей, а потом переместится вместе с сестрою в такое же кресло – в специальную ложу для коронованных особ. Она ничему не помешает, ей будет не до того. Попроси Керуба тебя отпустить – вряд ли он упрется, если узнает, зачем, все-таки он Керуб, а не Кербер. Хватай в охапку своего лошадиного профессора, и я жду вас – на крыше нашего павильона. Скрипач сыграет Генделя, кастрат что-нибудь подходящее споет – вот вам и куртуазная атмосфера. Вся публика будет на коронации, и только я с моим оркестром – возле вас.- Погонят же, - предположил скептический Гензель.- Меня? – возмутился Ла Брюс. - Представь, кем надо быть, чтобы погнать – меня. С моего же павильона.- Принцем Александром, - тут же ответил Гензель.- Этот парвеню тоже будет занят, он всегда отирается возле хозяина.Рене посмотрел на свой носок и в отчаянии распустил его наполовину:- Ничего не выйдет. Все равно, как если бы я притащил на свидание кучера или конюха.- Что ты понимаешь! – взвился Ла Брюс. - Что ты знаешь о кучерах? А о конюхах? У меня в Париже был сумасшедший роман с профосом – и бог ты мой, какой это был мужчина! Не будь жесток к простым сословиям – они таят в себе множество сюрпризов, нужен разве что верный подход. А Гендель способен растопить сердце даже ассенизатору, не то, что лошадиному профессору.- Что есть Гендель? – спросил любознательный Берхгольц.- Молодой, но уже известный композитор, - просветил его Ла Брюс, - мастерски сплетает эрос и танатос. Начинает – как механическая табакерка, и вдруг сквозь холодный блистающий панцирь прорывается такой надрыв, такое страдание! Но табакерка захлопывается – и в ней – кровоточащее сердце. Если после Генделя твой предмет останется холоден – что ж, значит, он тебя не стоит.- Он и так меня не стоит, - грустно ответил Рене. - Но чему это может помешать?- Жаль, братец твой Карл Густав так и не доехал до Москвы, - вспомнил вдруг Берхгольц. - Тогда бы Бюрен герцогине больше не понадобился.«Слава богу, что не доехал» - подумал Рене и внутренне содрогнулся – представил, что было бы, если бы Гасси вдруг появился в Москве.Это не была победа и не было поражение – это было ликующее ничто, ослепительная пустота. Они взошли на крышу павильона, убранную искусственными цветами – и тут же запиликали скрипки, и кастрат запел так, что сладко защемило сердце.Она коснется рукой воды,И ты скажешь, что это вино.И ты будешь смотреть вслед ее парусам,Ты будешь смотреть вслед ее парусам,Ты будешь дуть вслед ее парусам,Когда ты пойдешь на дно,Когда ты пойдешь, наконец, на дно...-Ты можешь сказать мне дату твоего рождения? – поинтересовался Бюрен со своим обычным серьезным и глупым видом.- Зачем? – ошеломленно спросил его Рене.- Я составлю для тебя гороскоп. Ты алхимик, а я – астролог, - в голосе Бюрена звучала даже некоторая гордость.Рене сказал ему на ухо – ту дату, что была у него во всех документах. Просто машинально. Задержался возле него на мгновение, вдохнул опьяняющий черный мускус – и отошел. Да, Гендель был именно таков, как говорил о нем Ла Брюс – холодноватая, механическая музыка, вдруг отдающаяся в сердце живой, мучительной болью.- Что ты думаешь обо мне, Эрик, только честно? – спросил Рене. - Что я дурак?- Какой же ты дурак? – удивился бесхитростный Бюрен. - Ты мой коллега, но только удачливее – и принцесса у тебя была, и вот сейчас… - он замялся. - Ты многих знаешь, и умеешь себя держать. И в тебе довольно сострадания, чтобы носиться с таким бревном, как я. Наверное, ты видишь во мне себя в прошлом?Никакие приемы с ним не работали. Ты не соблазнишь – того, кто в упор тебя не видит. Рене проиграл войну, не успев ее развязать.- Ты красивый…Когда впервые тебя увидел – не поверил – разве такие бывают? - смущённо признался чистосердечный Бюрен. - Я никогда прежде не видел таких красивых людей – и ещё так близко.Вот это его откровение – слишком похоже было, на то – чего так хотел Рене. На то, что в его мире было синонимом слова «да».И Рене решился.И подумал, что в жизни его, как в барочной опере, одна и та же фраза повторяется с разными интонациями. Как в ариях da capo. Как в рондо поэта Вийона.- Я люблю тебя, Эрик, а ты меня даже не видишь. Уже все это видят, все, кроме тебя…- Ну, я не знаю…- растерялся Бюрен, - как честный лютеранин, я должен сейчас тебя пристыдить. Грешно это…- А я не лютеранин, - легко отвечал Рене, вдруг в мгновение ока очнувшись от этого набожного дурака – свободным. - Я агностик. Прощайте, месье Эрик, надеюсь, шрамы ваши затянутся и герцогиня будет к вам впредь благосклонна. Коллега.Рене повернулся на каблуках – так, что полы его золотистых одежд разлетелись, и вихрем золотой пудры осыпало идиота Бюрена – и танцующей придворной походкой направился прочь.Бюрен остался на крыше, стоять столбом с открытым ртом, и стоял так, наверное, до самого фейерверка. Рене спустился с крыши павильона – Генделя всё ещё играли, и он физически ощущал, как захлопнулась шкатулка, оставив внутри – его кровоточащее сердце. Если бы умел – он бы расплакался, но Рене не умел.Книгу ему принес лакей – после обеда, наверное, гулял с ней по городу полдня, не утруждая себя.- Почему твой хозяин не принес её сам? – спросил Рене, хотя прекрасно знал ответ – хозяин попросту не захотел его лишний раз видеть.- Барин на охоте, - разъяснил лакей, - приходил к вам утром, но ваша милость почивала.Рене взял у слуги книгу – злосчастного Плювинеля – и прижал к груди:- Жаль. Ну что ж, спасибо тебе, ступай.Лакей смотрел на него и ждал – наверное, денег.- В книге – записка для вашей милости, - наконец сказал слуга и яростно почесался.- У тебя что – вши? – ужаснулся Рене.- Не, блохи, - невозмутимо отвечал лакей. - А то – с Флорки-то, - и вразвалочку вышел, видимо, понял, что этот камер-юнкер – жадина.Рене потряс книгой над кроватью – выпала записка. Почерк у Бюрена был каллиграфический, буквы вытянутые, стройные, красивые.«Мой Рейнгольд, прости, если черствость моя нечаянно тебя ранила. Ты знаешь, что прежняя моя жизнь отнюдь не способствовала оттачиванию галантных манер. Твоя дружба и участие в моей ничтожной судьбе мне очень дороги, и жаль, если я не сумел показать тебе, насколько. Сегодня мы на охоте в Измайлово (надеюсь, тебе известна эта русская деревня). Приезжай, герцогиня моя будет не против, если ты присоединишься к охоте, и обещает для тебя отдельную палатку. Сразу после охоты мы собираемся возвращаться домой, и потом когда с тобою увидимся, бог весть. Я не хотел бы остаться в твоей памяти неблагодарным болваном. Приезжай, если простишь своего неловкого друга. П.С. Я составил для тебя гороскоп. Твой Э.И.Б.»Скорее всего, Эрик фон Бюрен в простоте душевной не знал нюансов употребления в письмах обращения «мой». Вряд ли он сознательно обращался к Рене Лёвенвольду как к возлюбленному или супругу.Рене спустился в конюшни и разыскал Кейтеля – камердинер прибыл с молодым Лёвенвольдом из Дерпта и теперь дрожал над своим подопечным, как над тухлым яйцом. Кейтель до судорог боялся, что и этот его наниматель может по собственной глупости отправиться к праотцам.- Кейтель, взнуздай мне лошадь, - велел Рене величественно и небрежно. - Только не дохлятину, а кого-нибудь поживее.- Ваша милость рискует сверзиться с «поживее», - скептически оценил его способности Кейтель.- Не твоё дело. Мне нужно срочно ехать. Ты знаешь, где оно такое – Измайлово?- Господь с вами, ваша милость! – всполошился камердинер. - В дыру такую ехать на ночь глядя! Разбойники, тати, солдаты беглые! Они же вас, как комарика, прихлопнут, - Кейтель окинул критическим взором своего субтильного господина.- Сам ты комарик, - оскорбился Рене, - я возьму пистолет.- Что мертвому припарки. Я еду с вами, - решительно постановил Кейтель. - Прикажете одеть вас для охоты?- Сам справлюсь, - бросил Рене, он уже переступал на месте от нетерпения, как порывистый конь, - Седлай лошадей, я сейчас к тебе вернусь.- Как прикажете, хозяин, - степенно отозвался Кейтель.Рене вознесся обратно в свою комнатку. Гензель Берхгольц пребывал на дежурстве, это Рене, пользуясь благосклонностью и заинтересованностью в себе Виллима Ивановича, сказался больным. Никакого специального охотничьего наряда у Рене, конечно, не было и в помине. Он выбрал кафтан попроще, без шитья и дорогих пуговиц, и с тоскливым вздохом натянул на ноги парижские ботфорты, стоившие ему когда-то целого состояния. «Пропали ботфорты, - простился с любимцами Рене, - пали жертвой безрассудной страсти». Он не стал, убоявшись позора, лепить на охоту мушки, но с золотистым своим париком так и не смог расстаться – ведь Бюрен и не подозревал о его черных волосах. И серьги вдел в уши, пусть и небольшие, без них он чувствовал себя всё равно что голым.Кейтель на улице разразился разбойничьим свистом – это означало, что лошади готовы. Рене заткнул за пояс миниатюрный, словно игрушечный пистолет, взял из-под подушки своё неопределённого рода вязание – то ли носок, то ли перчатку, и спрятал в карман. В последний раз поправил перед зеркальцем парик и опрометью бросился из комнаты.Конечно же, два немца заблудились среди подмосковного майского бездорожья. Деревенские жители смотрели иронически на двух холёных нарядных иностранцев, на картавом изуродованном русском пытавшихся выспросить дорогу в Измайлово. Под оценивающими и глумливыми взглядами пейзан Рене ощутил себя тем самым кумирским богом, обречённым на немедленное позорное сожжение. Наконец дородная румяная баба сжалилась над скитальцами и толково и доходчиво разъяснила Кейтелю – она из-за его толщины сочла его главным – как им попасть в столь вожделенное Измайлово.- Послушай, малый, - под конец объяснений громовым шепотом вопросила Кейтеля их спасительница. - Кто это с тобою – парень или девка? Вроде и в штанах, но уж больно хорошенький, и сережки висят…- Кавалер, - сдержанно отвечал камердинер.- Ты не взыщи, - оправдалась баба, - тут намедни цесаревна Лисавет охотилась, так тоже в панталонах, и в шляпе мужеской – вот я и спрашиваю, может, тоже принцесса какая.- Это унизительно, - не выдержал Рене, - перед тобою барон фон Лёвенвольде, - молодой человек горделиво выпрямился в седле, и вдруг в порыве внезапного вдохновения сорвал свой львиный парик и бросил в Кейтеля – лови!Вернул на голову шляпу, улыбнулся лукаво – ну вот, мальчик же, никак не девочка!Баба хихикнула и зарделась – так хороша показалась ей недавняя «принцесса».- Где ж ты, дура, видала принцесс с усами? – из кособокой избы явился ехидный дед и присоединился к любопытной бабе.- Так вот же, сего дня проезжала кавалькада, - баба с упоением выговорила сложное слово, - принцесса Курляндская со свитой. И та принцесса была – как раз и с усами.Рене и Кейтель переглянулись, и подавились смехом. Кейтель заботливо припрятал парик в перемётную суму. Рене бросил бабе монетку, та проворно уловила её подолом, и всадники умчались прочь в облаке пыли.В охотничий лагерь они добрались затемно. Видно было по всему, что охота уж кончена – трава возле охотничьего домика красна была от крови оленей, и пестра от птичьих перьев. Высокие ели римским цирком – но до самого неба – обступали полянку, и пахло в воздухе храброй отчаянной весною и горькой хвоей.- Лееес… - мечтательно пропел Рене.- Се ягдгартен, - поправил его педантичный Кейтель, - но не лес. Ступайте же к своей добыче, ваша милость. А я привяжу коней и пойду к доезжачим.Потрепанный курляндский егерь с перевязанной ладонью проводил Рене в охотничий домик. Герцогиня Курляндская в мужском наряде, который, прямо скажем, ничего хорошего не подчёркивал, грелась у печки, вытянув к огню могучие руки. Бюрен обретался за ее спиною, в уголочке, скромный и почтительный.- Я и не ждала тебя, барон, - густым басом произнесла герцогиня, и Рене поразился – какой низкий у этой женщины голос. А еще – он с трудом сдерживался, чтобы не смотреть во все глаза на ее усы.- Мы заблудились, - признался Рене и поцеловал ее руку – увы, незнакомую с благословенной богиней Гигиеей, - к вам ведут извилистые и тайные тропы, герцогиня.Герцогиня басовито хохотнула.- Тебе поставили палатку, барон, но ты можешь заночевать и в доме. Поужинаем, выпьем. Как ты на такое смотришь?- Helas… - с поддельным сожалением склонил голову Рене, - увы, доктор Бидлоу мне такое не позволяет. Могут вновь раскрыться сифилитические язвы.Герцогиня незаметно вытерла поцелованную руку о заднюю часть панталон.- Что ж, тогда мой Бюрен тебя проводит. Яган, отведи барона к его палатке, - Бюрен подобострастно кивнул, - а я буду спать. Ну и приятели у тебя, Яган, - прошептала она прошедшему за ее спиной Бюрену, и, спохватясь, повернулась к Рене. - Твой брат, барон… отчего он не приехал в Москву, как обещал? Я ждала его страстно…- Обязанности ландрата, - пожал плечами Рене, - возможно, в этот самый час он, как и я, плутает по московским дорогам и пытается отыскать тропинку к вашему домику, прекрасная герцогиня.А сам при этом подумал – «Не дай бог».- Твоими устами, барон, - зевнула герцогиня. - Ступайте, пора спать. Мартинка, поди сюда, я ложиться желаю!Из смежной комнаты выглянула пышная камер-фрау, и Рене с Бюреном сочли за благо удалиться.Они спустились с низкого крылечка – вдали в темноте заманчиво светился костер.- Пойдём, посидим с егерями, - предложил повеселевший без хозяйки Бюрен. - У тебя что, и в самом деле – это самое? Язвы?- Просто не хотел с нею пить, - объяснил Рене, - ты же видел, что она мне предлагала? Для тебя она – служба, а мне-то к чему это чучело?- А со мною ты будешь пить? – спросил Бюрен, отчего-то волнуясь.Он глядел с ядовитым, болезненным интересом – на чёрные волосы Рене, зачесанные назад. Тот ли перед ним человек, или новый, пока ещё незнакомый?- Мне удалось увести с праздников бутылку этого, вашего, шотландского.- Ты же знаешь, Эрик, из твоих рук я выпью даже яд, - отвечал Рене с горькой иронией. - Пойдём же к твоему костру, и бесстыдно напьемся – с егерями. Ты же не должен будешь вернуться потом к хозяйке?- Я на сегодня уже все, отстрелялся, - смущённо и грубо ответил Бюрен.- Почему она звала тебя – Яган? – вспомнил Рене.- Оттого, наверное, что мое полное имя Эрнст Иоганн, - признался Бюрен, - почему-то мужчины зовут меня первым именем, а женщины – вторым. Я слыхал о тебе, что ты не любишь своё имя, Рейнгольд, - тут Бюрен оживился, - так отчего бы тебе не зваться Густавом? Великолепное имя Густав, Огастас, Август – знаешь ли ты, что прежде Август было не имя, а звание, должность жреца, следящего за птицами, Авгуро Ауспициум?- Мой брат – Густав, - напомнил Рене, - а нас и так с ним всё время путают. Так что в нашей с ним химере Густава – довольно будет и одного.Бюрен не понял последней фразы, пожал плечами.Возле костра обретался один-единственный егерь, все тот же, с перевязанной рукой. Он соорудил для господ подобия сидений из набитых сеном мешков и подкинул в огонь еще хворосту.- А где остальные? – спросил Бюрен, устраиваясь среди мешков поудобнее. В свете костра Рене наконец разглядел его в этой его ипостаси – охотника. Длинные волосы Бюрена растрепались и упали на лоб, охотничий костюм был самого простецкого вида, и к ночи на щеках обозначилась голубоватая тень отросшей щетины.- Все ушли туши свежевать, - объяснил егерь, - один я, калека, за огнем слежу. К утру нужно добычу сложить, чтоб увезти её можно было.- Герцогиня бедная, - дополнил его объяснение Бюрен, - эта охота для нас – царская подачка. Русский легат Бестужев разграбил Курляндию, так, что в замке – голые стены, а в лесах – больше не на кого охотиться, - Бюрен протянул ему бутылку – Рене отхлебнул из горлышка, обжегся, закашлялся и бутылку вернул.- Где мой слуга, тоже потрошит кого-нибудь? – обратился Рене к егерю, чувствуя, как от национального шотландского напитка у него уже несколько путаются мысли.- Можно и так сказать, - ухмыльнулся егерь, - ваш камердинер в карты сел играть с доезжачими.- Я им не завидую, - посочувствовал Рене.Он порылся в карманах и вытащил то ли носок свободной вязки, то ли вообще бог знает что.- Эрик, это для тебя. Вернее, для твоей новой собаки.- Что это? – Бюрен отпил из бутылки, предложил егерю – тот отхлебнул со сдержанной жаждой.Бюрен взял у Рене подарок.- Это что – рукоделие?- Это намордник для собаки, - бутылка вернулась к Рене, он сделал глоток и ощутил, как в нем прибыло храбрости и даже – о ужас! – некоторой лихости. - В нем ты сможешь везти щенка с собою в карете.- Если самого меня пустят в карету, - усмехнулся Бюрен и повернулся к егерю. - Приятель, приведи-ка мою Флорку.Он не приказывал, он просил. Рене подумал – такого мягкого господина никто не захочет слушаться. Как он заведует хозяйством в целом замке? Сам Рене великолепно умел и повелевать, и давать указания.Егерь поднялся с места и пропал в темноте – ушел за собакой. Бюрен вновь приложился к бутылке, отставил её от себя и вытащил из-за пазухи сложенный лист бумаги:- Вот твой гороскоп, видит бог, я старался.Рене пробежал глазами ахинею, написанную стройным, каллиграфическим почерком – он знал, что даже если гороскоп не сбудется, а он не сбудется ни за что, адресат гороскопа станет хранить его вместе с той, первой запиской – до скончания времен.- Что такое асцендент, Эрик? – спросил Рене. - Я знаю только асцит.- Знак зодиака, восходящий в момент твоего рождения, - пояснил астролог, - если ты посмотришь на звездное небо…- Знаешь, Эрик, у меня как раз появилась потребность посмотреть на звездное небо, - хихикнул Рене, - например, из вон тех зарослей. Нет, не пугайся так, - прибавил он, увидев округлившиеся глаза своего визави, - это не намек на галантные игры, просто слишком много выпито…- Да я понял, - рассмеялся и Бюрен, - пойдем вместе, у меня тоже появилась потребность, как ты говоришь – увидеть звездное небо.Вдали от костра звездное небо и в самом деле было видно замечательно – холодные отчетливые звезды внимательно глядели с небес, склоняясь к верхушкам сосен.- Вот мое любимое созвездие – «Две собаки», - показал Бюрен свободной рукой, - прежде оно называлось «Сердце Карла», но астрологи решили, что новое название идет ему больше.- Замечательная лекция, Эрик, как говорится, под томный шелест струй, - Рене застегнул свои щегольские панталоны. - Знаешь, что самое забавное? Эта туалетная лекция – самое romantique, из всего, что у нас с тобою было.Бюрен тоже застегнулся и теперь смотрел на него в темноте – как хищник, готовый то ли к прыжку, то ли к бегству:- То есть все это время – это было не просто дружеское участие, Рене?- Увы, Эрик, так уж вышло, что меня угораздило с размаху втюхаться в болвана, который в упор меня не видит, - с весёлой злостью ответил Рене. - Пойдём, твой приятель привел собаку.Егерь сидел возле костра, подкидывал в пламя ветки, и рыжая Флорка прыгала рядом. Бюрен тут же примерил на щенка намордник, был покусан, победил, и теперь любовался результатом. Похоже было на то, как если бы собака сунула морду в носок.Рене улегся на импровизированные перины с видом томной одалиски, и сделал из бутылки несколько глубоких, основательных глотков. В ушах его уже шумело, и хотелось то ли подвига, то ли лечь и умереть.- Отчего при дворе говорят, что ты – шотландец? – спросил Бюрен- Оттого, что я шотландец, - ответил Рене. - Правда, лишь на четверть. Моя бабушка Изабелла Архарт родом из Шотландии. Вот это всё – килты, ривердэнс…- Ривердэнс?- Здесь его называют – «джига», это танец, вот такой, гляди.Рене взлетел с сенных подушек, и принялся переступать ножками, переплетая их в ривердэнсе – быстрее, быстрее, ещё быстрее… Бюрен и егерь глядели заворожённо, костёр обжигал, брызгал искрами, и мошкара с опалёнными крылышками мерцающим нимбом билась вокруг головы танцора. Зрителям на миг почудились тёмные тени, длинные чёрные крылья за спиной Рене – дрожащие в такт танцу, но увы, не способные удержать.- Ах!Рене упал на подушки, цепляясь за щиколотку.- Эрик, я, кажется, подвернул ногу.- Тебе хватит пить, и пора ложиться спать, - Бюрен сказал это почти с нежностью.Он забрал у егеря фонарь, мастерски возжег его лучиной от костра, склонился к картинно страдающему Рене, и вдруг легко закинул на плечо своего невесомого собутыльника:- Так ты, по крайней мере, доберешься до палатки целым.- Так мы оба свалимся, - Рене протестующее забился, болтая ногами – но Бюрен не внял.Он поднял фонарь, свистнул Флорку, и с добычей на плече направился к белеющей в темноте палатке. Егерь проводил их ошеломлённым взглядом.В палатке расстелен был все такой же набитый сеном матрас, и валялась оставленная заботливым Кейтелем сумка.Бюрен поставил фонарь на пол, подальше от матраса, осторожно сгрузил с плеча свою возмущенную ношу. Затем, не обращая внимания на протесты Рене, стащил с его ноги сапог и принялся ощупывать щиколотку.- Это не та нога! – сердито прошипел Рене. Бюрен ловко снял с него и второй сапог:- Я душу бы дьяволу продал за такие ботфорты, - он бережно, пятка к пятке, поставил сапоги у входа. В палатку сунулась было Флорка, и Бюрен приказал ей сурово. - Фу, иди на улицу, охраняй.- Я и продал душу дьяволу, - признался Рене, - ты же слышал, наверное, как я живу.- Не кокетничай, все так хотят.Бюрен взял его ступню в тёплые ладони, и провел по чулку снизу вверх, от пятки до колена.- У тебя все цело. Ни перелома, ни вывиха, - он смотрел на изящную ногу в своих руках, как смотрят на предмет искусства. - Правда, никогда не видел таких людей, как ты.- Таких идиотов? – уточнил Рене.- Таких красивых. И точно не решился бы до такого дотронуться. У меня слишком грубые руки, чтоб держать в них подобных херувимов.Бюрен смотрел на него неотрывно – огонёк свечи отражался в чёрных глазах, ртутью плескался на дне, наконец-то делая их дьявольскими (или драконьими, по куртуазной классификации). Рене исподлобья глянул на Бюрена, поймал тяжёлый, тревожный взгляд, удержал его и понял, что наконец-то он победил.- Укладывайся спать, ангел, - глухо произнёс Бюрен, - я прикажу егерю набрать для тебя воды из родника – утром тебе обязательно захочется пить.- Уже хочется, - вздохнул Рене, - нам, алхимикам, нельзя напиваться, и у меня нет к этому привычки. Скажи, Эрик, помогла тебе та моя мазь?- Хочешь взглянуть? – Бюрен с усмешкой выпутался из грубой охотничьей куртки, поднял рукав рубашки и показал Рене шрам. - Видишь, стали светлее.- Я хотел бы видеть их все, все твои шрамы, - Рене придвинулся к Эрику совсем близко, почти сидел у него на коленях, и потихонечку, по одной начал расстегивать пуговицы на его рубашке – лишь затем, конечно, чтобы взглянуть, как заживают следы от ударов кнута.- Я слышал о тебе, что ты очень злой ангел, Рене, - задумчиво произнес Бюрен, он не мешал Рене с рубашкой, только зачем-то накрыл его руки своими. – О тебе говорят, что ты злой шутник. Что ты играешь в людей, как в куклы, и, играя, делаешь больно. И мне кажется, ты и со мною так мил – только чтобы потом посмеяться.Бюрен протянул руку, и осторожно качнул в ухе у Рене серёжку, как ребёнок – игрушку на рождественской ели. Неловко погладил волосы.У него, наверное, впервые было – вот такое.- Не бойся, не бойся меня, Эрик, - почти жалобно попросил Рене, - «Nihil time, nihil dole», ничего не бойся, ни о чем не жалей, - и он текуче, как настоящий фреттхен, скользнул на грудь своему мучителю, и поцеловал его, без особой надежды.Он не ожидал отклика, а когда получил его – растерялся. Бюрен поцеловал его в ответ, осторожно и жадно, словно боялся причинить ему боль – но и немножечко всё же хотел.Прежде Рене всегда хорошо знал – что дальше будет в любви, но здесь он боялся даже предположить – что с этим человеком получится, а чего не выйдет ни при каком раскладе.«Импровизация»Рене упал в негаданный поцелуй – как Офелия в смертный ручей. И поплыл…Фонарь в углу светил неярко и ровно, и Рене подумал, что с улицы их видно – как в театре теней. И утешил себя тем, что навряд ли найдутся желающие на такие зрелища.Рене освободился из объятий – разомкнувшихся неохотно – и начал одеваться.Бюрен внимательно смотрел на него со своего ложа, подперев голову рукой.- Я прежде думал, если со мною подобное случится – я умру от позора, - сказал он наконец с горькой усмешкой, - а теперь мне жалко тебя отпускать.Рене взял из сумки львиный парик, надел на себя, спросил:- Посмотри, ровно? – он склонился к Бюрену и поцеловал его на прощание. - Я люблю тебя, Эрик. Не забывай меня – вот так сразу.- Хорошо, - пообещал Бюрен.Рене подхватил сумку, взглянул в последний раз на счастье свое – продажное, неверное, невозможное – и выскользнул из палатки.Он чувствовал спиной тревожный, обжигающий взгляд, но обернуться в последний раз значило – проиграть.У палатки ждал его Кейтель, гладил закованную в намордник сонную Флорку. Уже начинало светать, над соснами гасли последние звезды.- Нам нужно уезжать срочно, ваша милость, - взволнованно проговорил Кейтель, - лошади уже готовы.- Что, герцогиня все знает? – комически ужаснулся Рене.- Вы всё шутите, ваша милость… У костра ночью нашли покойника, - Кейтель сказал это с дрожью в голосе, - кто-то заколол егеря шпагой.Он подхватил оцепеневшего господина под руку и быстрым шагом повёл к лошадям. Ботфорты Рене сделались темными от мокрой травы. Флорка пустилась было за ними, но быстро повернула обратно, к хозяину.- Егерь – тот, что с повязкой? – спросил Рене.- Он самый. На вас вряд ли кто подумает, но пока вы спали – к герцогине приезжал всадник, красивый, в богатой одежде и в маске. Он пробыл у нее два часа и потом пошёл к костру. Я даже видел его спину.- И – узнал?- Ни я, ни сама герцогиня не узнали этого господина, - с расстановкой произнёс Кейтель, - я видел, как он уезжал. Не знаю, как такая звезда ухитрилась повздорить с егерем… Герцогиня спишет убийство на ночных татей – не захочет выдавать аманта, да ещё и не из последних… Вот и лошади, ваша милость.- Он искал кого-то, тот господин? – спросил вдруг Рене.- И нашёл – герцогиню, ваша милость.- Кейтель, у него был с собою стек? – Рене отвязал лошадь и вскочил в седло.Кейтель тоже оседлал своего коня и ответил тихо и рассудительно:- Стек есть у многих всадников, ваша милость. Видит бог, темно было, я не разглядел.Небо над ними светлело. Рене подстегнул коня снятой перчаткой.Сегодня он победил в игре, но победа его вместо пьянящего арабского мускуса отдавала утренним перегаром и горечью пепла. Он слишком хорошо знал породу таких, как Бюрен (как сам Рене), и понимал, почему тот вдруг позвал его, в последний момент перед отъездом. Побоялся утратить выгодное столичное знакомство…
----- CHAPTER BREAK -----
Поутру в субботу Стёпка проснулся от шума. Нет, Бес не позвонил ему, и слава богу.Этажом выше теперь не просто лаял пудель, там топали, и что-то тяжкое билось и билось об пол.Степка глянул на часы в телефоне – семь, утро раннее. Но уже не спалось, он умылся, оделся, и поволок Марату его сумку с передачей, в Краснопресненское СИЗО.В подъезде рабочие тащили по лестнице какие-то доски и плинтусы, выше и выше, на самый верхний этаж. Стёпка подумал, что враг-сосед, видать, сдался-таки, и присоединил чердак – вместо Стёпкиной коммуналки.Стёпка спустился на лифте, и у подъезда его увидел – врага-соседа. Враг стоял, запрокинув голову, и следил, как выламывают под самой крышей чердачное оконце. Дребезжали и осыпались стёкла, летели вниз бриллиантовые осколки да какая-то труха.Стёпка, с сумкой на плече, прошествовал мимо соседа, как ни в чём ни бывало. И сосед, тоже как ни в чём ни бывало, сказал ему:- Привет.А Стёпка ничего не стал говорить. Он обернулся к нему, ко врагу, и в полуобороте – сдул с кончиков пальцев воздушный поцелуй. И всё, и довольно.Папа, пожалуйста, сделай.Краснопресненское СИЗО выглядело как все предбанники ада – столпотворение, маета, мешки и сумки, множество представителей диаспор. В очереди на передачу перед Стёпкой заняли две китаянки, а за ним – два таджика. Китаянки перешёптывались, смеялись, как перезвякиваются серебряные ложечки. А таджики говорили гортанно и борзо, тоже на своём, но по-русски вкраплялись то и дело слова: «наркомани», «телефон» и «пропеллер». Или не по-русски, ведь это не русизмы, это общие для всех слова, интернациональные.Здесь было похоже по стилю на ОВД Очаково, стены, крашеные серым, столы, крашеные серым, решётки. Одно отличие – по полу тут всё время что-то текло.Стёпка, стараясь держаться деловито, заполнил реестр на передачу: штаны спортивные, тапочки спортивные, трусы, носки, и так далее, и так далее. Он перебирал вещи и писал на длинном столе, а рядом суетилась растерянная цыганская семья, и стояло еды по всему столу – как на рынке, коробки и ящики с овощами и фруктами. Будь Стёпка неопытней, он бы задумался – как один человек всё это съест? Но он теперь знал, что жизнь куда сложнее, чем кажется. Цыгане спросили у него, как пишется слово «чернослив», и Стёпка продиктовал.Он отдал передачу быстрее, чем даже сам думал – тётки в приёмном окне метали и метали добро поистине с космической скоростью, выкрикивая речитативом, как на аукционе, нехитрые именования принимаемого:- Штаны спортивные – исправляй на брюки – дальше – тапки спортивные – исправляй на туфли – бритва – вычёркивай! – трусы – носки, - и далее, и далее.У них мгновенно всё пролетало, и скромная Стёпина сумочка, и богатый цыганский ассортимент целого восточного базара. Только успевали называть, переименовывать и вычёркивать.Стёпка отдал, сплавил сумку, перешагнул через текущий по полу очередной ручей, и понял, что сейчас он пойдёт на свидание. Потому что по времени было совсем ещё рано, дома было бы откровенно скучно, а Лёку рисовать ему завтра. И Марат его всё-таки ждал.И комната для коротких свиданий тут у них была, как во всех СИЗО, как во всех преддвериях ада. Кабинки, телефонные трубки, разделительное стекло с жирными отпечатками – губ и ладоней.Марат пришёл к нему – уже облезлый, отощавший тигр. Опустился на стул с расслабленной грацией, снял трубку с крючка:- Ну как вы там, без меня?- Ты-то как?- Да норм, - Марат улыбнулся, и Стёпка увидел, что голубоватые прекрасные зубы его пропали. Во рту чернели теперь коротенькие корешки, острые, как сталактиты и сталагмиты.- Выбили? – ужаснулся Степан. – Выбили все зубы?- Обижаешь, - улыбнулся Марат ещё шире. – У меня же мост. Снял я зубы. Перед допросом отклеил, и убрал за шконку. Они как увидали, что зубов-то нет – так почти не били…В трубке предупредительно затрещало – значит, Марат заговорил о невозможном. Он перевёл тему:- Вы-то как, бедолаги? Петька не сдох без меня, или бегает теперь, землю во дворах раскапывает? – зло поинтересовался Марат.- Он лечится, - сказал Стёпа сдержанно.- Он знаешь как звал меня? Иво! Иво Муратов – вот дурик!- Его Мишелочка забрала к себе, лечиться, - поведал Стёпка, и тут же пожалел о сказанном, - она ему капельницы ставит. Он чуть не умер, и она его спасла.- Ох, силён! – вдруг восхитился Марат. – Я знал, я знал, что он доберётся! Вот всё-таки Петька коварный тип, добился своего, я так и знал, что он на голову встанет – но всё по его выйдет. Что он её получит. Петька всегда своё получает.Стёпка хоть и был убеждён, что нынешнее присутствие П.А. в Мишкином доме – лишь игра случая – всё ж невольно засомневался. А если П.А. такой вот талантливый интриган? Манипулятор? Да нет же!- А ты чем занят? Стримишь? – ехидно спросил он Марата, чтобы снова перевести тему.- Какое! – отмахнулся Марат. – Тут телефоны только с кнопками, ноута нет в хате. До зоны все стримы отложим, - как же он был в себе уверен! – Я карты раскидываю. Всей хате уже перегадал, кому и по третьему разу. Ну, и на то, что было, что будет.- И что будет?И карты, и телефоны, и ноуты, всё это было – запретное, но телефон уже не трещал, не возмущался, видать, и свиданщику интересно сделалось – что же ждёт нас там, в будущем?- Да пиздец придёт нам всем. Чёрный туз пиковый, смерть, удар – и так всякий раз. Вот-вот смерть большая идёт, если картам верить.- Эпидемия? – вспомнил Стёпа недавний свой разговор с Кащеем.- Может, и она. Смерть идёт к нам большая, закроется скоро всё. Дома закроются, границы – так карты говорят. Да только врут карты, - беспечно отмахнулся Марат, и ещё раз переменил тему. – Мамочка моя меня разыскала. Просила прощения, она ведь прокляла меня, ведьма. Что я тут-то, всё она, прокляла. Теперь стыдно ей, прощения просит, деньги шлёт, на ларёк.- Ты же сам её, - удивился Стёпка, - с потрохами продал.- Тот-то и оно, - расцвёл Марат, сталактитами и сталагмитами, - одно слово – баба.- Можно, я пойду? – попросился Стёпка, ему стало вдруг противно сидеть и говорить с Маратом. - У меня дело.Он помнил, конечно, и знал, что за гусь такой – Марат, но всё-таки иногда от разговора с ним становилось просто физически тошно.- Иди, - разрешил ему Марат. – Но за богами смотри. Вернусь – проверю.Он, конечно, шутил – хотя чёрт его знает.Дома Стёпка взялся наконец-то за Цезаря. Выставил голубчика на покрытую полотенцем табуретку, встал за свой рукотворный мольберт, и прицелился над листом, намечая пропорции. В квартире наверху бесновался и прыгал пудель, и били молотками «выше стропила» плотники.Вот чёрт бы побрал все эти к месту и не к месту цитаты из классики, горочкой уложенные у Стёпки в голове. Зеки на зоне тоже цитировали, впопад и невпопад, что-то из «контакта» и из русских комедий: «ну ты блин даёшь, парень» или «иди подмой туза, Маня», прекрасно друг друга понимали и смеялись, а Стёпка с ними говорил – как на другом языке. Вернее, почти и не говорил, разве только с Бесом.Цезарь у Стёпки как-то с самого начала не задался. Крив и лопоух. Был этот Цезарь похож на прежних Стёпкиных сокамерников, сплошь сухоморденьких и лысых, оттого, наверное, и вызывал безотчётную антипатию у портретиста.Стёпка сорвал с двери лист, смял, разодрал, и уселся на кровать читать новости с телефона.Нехорошие были новости – правда, не для Стёпки, для П.А.Прошёл обыск в доме жены Вороронцева, на Рублёвском шоссе, и у двух его сыновей, в пентхаусах в «Кутузовской миле». То есть, и П.А. стоило приготовиться. В новостях мелькнуло фото и самого Вороронцева, Стёпка наконец-то увидал, каков он, приобретатель прекрасных секретарей и картин Попкова и Целкова. Генрих Вороронцев оказался холён и одновременно плюгав, с пересаженными пышными волосами и с бровями, мефистофельски поднятыми ботоксом. Стёпке запомнилась тёмная его индюшачья шея, между пластиково-белым воротником и кукольным, розовым, гладким, по циркулю оконтуренным филлерами личиком.Стёпка подумал – что-то сейчас делает П.А.? Он счастлив? Ведь его любимая Мишель Яновна теперь рядом, и даже ставит ему капельницы, и пишет о нём в дневнике: «прекрасное, несчастное дитя».Стёпка начал вспоминать, что случилось, почему вообще Бес завербовал его, Стёпку, в шпионы. Что же произошло, что его заставило? Стёпка помнил день вербовки, даже календарную дату – двенадцатое июня, два года назад.У Беса в тот день сорвалось длительное свидание, запланированное на длинные летние выходные, и он во злобе полностью оправдал своё тюремное погоняло. Даже отвесил леща его тогдашнему другому шнырю, Лирону, и сказал всё, что о нём думает – после этих слов Лирон ушёл в каптёрку и почти что там повесился. По счастью, крюк его подвёл – упал Лирон, и остался жить.Бес бесился, а отчего свидание сорвалось? Стёпка вспомнил, что Мишка не приехала – потому что заболела. У неё ещё раньше, в начале месяца, случилась пневмония. Теперь-то Стёпка понимал, отчего пневмония, он же видел «элпиду», «труваду». Мишка лежала в больнице, в реанимации, и Бес пытался звонить врачам, и главврачу, и в саму реанимацию, и потом в палату – и со всеми говорил, и ему отвечали. Тогда Стёпка впервые и узнал, что Бес бывает разный, и умеет разговаривать, строя сложные предложения. И может быть очарователен, и мил, и даже жалок, и способен беседовать с самим главврачом на одном с ним языке, и врач отвечает ему – как равному. Не просто потому, что звонит напуганный муж, много их таких звонит, жён и мужей, а потому, что одни языковые коды, и невидимые крючочки, и заветные слова, которые «пароль-отклик», вроде вот этих «выше стропила, плотники» - ты знаешь, что это Сэлинджер. И он, собеседник, знает.Но Мишка не прогуляла свидание, она болела – отчего же Бес попросил Стёпку шпионить? Стёпка вспомнил, как Бес, уже поздно вечером, после отбоя, присел в ногах его шконки:- Звонок у тебя когда?И Стёпка сказал, когда. (Звонок – это день, когда освобождаешься).И Бес посмотрел на него – так смотрят на вещь, которую хотят купить, но сомневаются. Дрогнул ноздрями, принял решение – покупаю, беру.- Освободишься – жена моя возьмёт тебя к себе в фирму курьером. Тебе работа будет нужна, - он не спрашивал, он утверждал.Стёпка молча кивнул. Он уже знал, что ничего на свете не бывает даром. И когда Бес назвал ему цену, эти вот ежедневные созвоны и доклады, просто кивнул ещё раз. Он никогда с Бесом не спорил. И ещё – в тот момент Стёпка и не верил толком в своё, через два года, освобождение, и уж точно не строил планов. А вот Бес – тот строил планы, в долгих телефонных разговорах, на французском языке, и уже тогда. И Стёпка, смышлёный на свою погибель парень, однажды нечаянно его понял.Стёпка тряхнул головой, отбрасывая – память о французских разговорах. И по наитию пролистал в телефоне Мишкин дневник примерно до тех дат, когда она болела. Просто чтобы понять, почему. Быть может, именно в дневниках – ведь и Бес читал! – и крылась разгадка нынешней Стёпкиной неволи. 11 июняЕсли убивать и убивать себя, когда-нибудь да умрёшь. Всё получится, правда-правда.Я чуть-чуть, и попала бы в ад, я в чистилище, во второй инфекции. Вчера меня перевели в палату, я почти разучилась дышать, и в ногах у меня сидит ангел смерти. Красивый, к слову, и как две капли воды похож этот ангел на моего мёртвого сводного брата. Как там было у Цветаевой – юноша влюбился в главную сильфиду, потому что она походила на молочную сестру, которая утонула. Мой брат – не утонул, он умер в девяносто девятом, от передоза, в студенческом общежитии. Его не стало, а с ним – и меня… И в память о нём я убиваю себя снова и снова – чудовищным брачным союзом, пластическими операциями, всякими веществами. Почти – успех.А сильфида красивая. С золотым каре, с дымно-синими глазами, как будто заплаканными.- Смотри! – ангел пальчиком показывает и смеётся.На соседней кровати сидит горбунья, и по горбу у неё ползает муха.Жарко, штор нет, и солнце вытапливает нас, как масло. Мух в палате, действительно, много. А вот ангел смерти мой отчего-то в шубе, в чёрных соболях, и кутается в них, словно мёрзнет.Я всегда ведь знала, что потом, после всего, он придёт и меня заберёт.- Ты же меня заберёшь? – спрашиваю.- Пока рано, - ангел качает головой, и взлетает веером золотое каре, - потерпи.- Почему?- А дочка? Разве можно бросить ребёнка?Вот так. Конечно, нельзя. Как бы ни хотелось, нельзя. Этот воображаемый ангел разумнее и порядочней бездыханной и беспечной меня.Горбунья встаёт с соседней кровати – и муха с её горба отлетает. Я вижу, что на той кровати лежит, такая, как я – с трубкой в горле, синяя, почти без волос. Горбунья-сиделка поправляет ей эти слабые, жалкие волосы, подтыкает одеяло. А у меня пока только ангел. Лёка моя на съёмках.- Что же мне делать?Ангел трепещет крыльями – что он может ответить? Он же глупый. Он так, навестить, проведать, чтобы не унывала – а теперь ему обратно пора, на тот свет.- Что же мне делать?«Писать стихи в тетрадку» - как в том рассказе, где про молочную сестру. Он в таком же духе и отвечает:- Придумай что-нибудь.- И мы уже до самой смерти – не увидимся?Крылья растерянно и радужно играют.- Отчего же, нет. Я ещё попробую вернуться. Не плачь…Потому что слёзы текут у меня из глаз, и уже заливаются за уши. Он склоняется, целует меня – словно окутывает радужное облако – и всё, и его уже нет. А мне – обратно жить.Онатак хочет получитьОтветхотя бы на одно:Вернётли вас господь домойИдёт ли дождь веснойв святой землеЯ попробую придумать – что-нибудь. Занять себя чем-то – до следующей встречи. Напишу роман, и заставлю героя – капризом демиурга – прожить жизнь, полную опасностей, восхитительную, и не трусить, и не плакать, и не идти в руки, и не входить в клетку.Напишу роман, заставлю героя. По-другому я пока не умею.Вот до этой – дней пять не было записей, и потом дней десять не было. Значит ли, что разгадка – вот она, здесь?И тут Стёпка понял – Бес ведь не боялся, что Мишка заведёт любовника, или падёт в омут наркомании. Бес просто пытался, в меру своих сил, защитить её от себя самой, сохранить, как на зоне говорили, «одним куском» - хотя бы до определённого момента.Февраль весёлый месяц. Небо делается высоким, ледяным и светлым, и солнце чуть выше уже и радостней, и на тротуарах сами собой во льду появляются асфальтовые проплешины, мама о них говорила – «происходит возгонка». И воздух февральский пахнет арбузом, словно южное море. И во всём окружающем мире слышится, видится, чудится – трепещущее «вот-вот». Подступает весна.Стёпка шагал по мосту, от дома своего до дома Мишкиного, на Кутузовский. В рюкзаке – краски, карандаши и кисти, под мышкой – папка. Во льду речном, уже сером, рыхлом, зеркально чернели полыньи, и посреди реки шла поджившая, едва затянутая юным новым льдом борозда от прогулочного зимнего катера-ледокола «Рэдиссон». И снег на гранитных откосах набережной уже сутулился под солнцем, оползал потихонечку вниз, так убитые птицы падают, крыла распластав, в воду.И Мишкин дом, высвеченный, высветленный враз февральским весёлым солнцем, теперь, белым днём, увиделся Стёпке тёплым и ясным, как профессорская старая дача. Добродушно грелись в лучах, словно старые замшелые крокодилы, мебельные Мишкины монстры, диваны в растресканной коже, и жутковатая пузатая «горка» с венчающей её скрюченной деревянной лапкой (кленовым листом, в самом-то деле), и иезуитские прямоспинные стулья. Побеги плюща на стенах взомрели изумрудом, тоже обрадовались, заиграли.Лёка открыла ему дверь, вся в копне кудрей, как герцогиня Альба, и вся в чём-то домашнем клетчатом:- Заходи, располагайся, - и жестом указала, - в столовой. Только кроссы сними.- Ты одна дома?- Размечтался. Петька, мама – они у себя. Петька кигуруми мой подрезал, я хотела в кигуруми позировать, но теперь нет, он теперь мне его провоняет. Абстинент, мать его.- А что они делают? – тут же спросил непосредственный Стёпка, смутившись интимным «у себя».Он снял в коридоре кроссовки, и, чуть-чуть стесняясь носков, проследовал в столовую, и уже раскладывал на полированной глади стола художничье – кисти, краски, карандаш, ластик.- Да ничего из твоего, шпионского, не делают, - ехидно отвечала Лёка, - всё на пионерском расстоянии. Или как где-то было: «оставьте друг между другом полметра для господа». Шепчутся, ржут, и всё про какое-то своё, чего я не понимаю. Какие-то дормезы у них, пудромантели. Мама нашла себе слушателя.Она уселась на стул, очень прямо, закинула ногу на ногу:- Рисуй!Тапок-лапа свесился, болтаясь, с тонкой парафиновой ступни, и солнце мгновенно впуталось в вороные кудри, заплясав в них лиловым и синим. У Лёки, наверное, предки были цыгане или индусы, с таким-то синим отливом черноты, потому что у наших-то чёрные волосы на свету отливают красным, Стёпка давно это приметил.- Пересядь чуть-чуть, к горке, а то ты против света, - попросил он Лёку.- К чему?- К горке, - кивнул Стёпка в сторону мебельного чудовища.- Как смешно ты её, это же просто шкаф! – рассмеялась Лёка, и пересела.Теперь солнце вызолотило её лицо, прозрачно-смуглое, а брови и ресницы перелило в сиреневый. Стёпка озадачился – как дать ему, и это всё, и просто-напросто гуашью, детской клеевой краской. Ну, бог да направит… Лёка была такая поистине врубелевская модель, Царевна-Лебедь, красота её была и грозной, и нежной, и хрупкой, злая Астарта, владычица неба.- А у тебя какая часть химеры основная – скромная или наглая? – спросила Лёка, и тут же спохватилась. – Или мне нельзя говорить?- Можно, только не крутись, - Стёпка едва наметил на листе, тонким контуром, голову и плечи, и ногу, заброшенную на ногу. – Я не знаю. Наглая – это я, прежний, до тюрьмы. А скромная – это сама тюрьма. А какая победит – я пока не знаю. Тут как с демонами, знаешь, победит тот, которого ты кормишь.- Я буду болеть за наглую, - сказала Лёка. – И буду её кормить.Стёпка выстроил уже почти всю карандашную часть, когда в дверь заскреблись:- А можно и нам посмотреть?Мишка и П.А. стояли в коридоре, и не решались войти, опасались злого капризного подростка.- Входите, - позволила Лёка, - только без комментариев. А то начнёте – голова так не растёт, и такой шеи не бывает. Молчите.А Стёпку никто не спросил.Они вошли, сели рядом на диван – и правда, в полуметре друг от друга, оставив этот полуметр для господа. Оба были в пижамах-кигуруми, Мишка в прежней, скелетной, а П.А. был в сереньком костюме Тоторо с белым и рябым кошачьим пузом. Стёпка увидел, что П.А. явно ожил, сидел лохматый, нежно-румяный, с совсем детской мордочкой. Счастье было аршинными буквами написано у дурака на лбу.Стёпка закончил карандашный набросок – Лёка глядела на него теперь с листа, прозрачно-призрачная, бледный контур, как тот, вымечтанный Мишкой ангел. (И вот он, чёртов ангел, вот он сидит теперь, от неё в полуметре, точно такой, судя по всему, как в воображении, господи боже ты мой).- Мне нужно воды набрать, - сказал Стёпка, и тут же остановил, - Лилит, не вскакивай! Я сам возьму, на кухне, только скажите мне, где у вас там банки.П.А. отчего-то сорвался с места, взлетел с дивана:- Я покажу!И за руку потащил Стёпку на кухню – то ли хотел показать, что он здесь уже совсем свой, то ли желал переговорить без свидетелей. Он был босиком, и на кухне запорхал, как фея, привстав на мыски, и снимая с полок сувенирные пивные кружки:- Эту? Эту? Или эту?- Любую давай, - вздохнул Степан. – Тоторо, ты всё нарочно подстроил?П.А. растерялся, замер – на мысках, с кружкой в руке:- Неа… так, импровизация.Стёпка представил, как он, Стёпка, вытянув руки, пытается удержать – сход лавины. Так нельзя, но…- Ты знаешь, что это? – он тоже привстал на мыски, и распахнул дверцу шкафа, за которой – «элпида», «трувада».- Ну, терапия, - усмехнулся Объедков, - ты что, сейчас пытаешься меня напугать?- Пытаюсь, - согласился Стёпка, - предотвратить твою гибель.- Высокопарно и глупо. Я это знал о ней, ещё с тех съёмок. Мне всё равно.- Стёпка! – позвала из столовой Лёка. – Вас что там, чёрт унёс?- Она приедет ко мне в Гданьск, - быстро выпалил П.А., гордясь и хвастаясь. – Она пообещала, что в субботу, в полдень, под часами в городском костёле…Конечно же, Мишка ему наврала. Степан это сразу же понял, враньё было вшито в сам стиль обещания, как булавка в шов. Хотя…У Беса как-то, ещё до Стёпки, прошлым сроком, была история. В тюрьме практиковали карточные игры, длительностью в несколько дней, даже до недели, когда игроки полностью вычёркивали себя из внешней жизни, погружаясь в игру, как в могилу. Садились трое ушлых, даже не всегда шулеров, просто, как говориться, «читающие стос», чтобы вместе обыграть богатенького лошка. Одна пятая от выигрыша, «пятая колонка», шла потом на «общее», в тюремный собес, и Бес подобные партии уважал, считал делом благородным и нужным. Бес усаживался за карточный стол – так поп встаёт на мессу. Как Стёпка понял, Бес не был шулером в общепринятом понимании, он хорошо читал колоду, ну, и сговаривались они за спиной у лошка, кто как станет играть. И тогда, в ту давнюю партию, Бес выиграл в карты два миллиона рублями и домик-халупку где-то в Польше, деньги отдал на «общее», а домик остался ему, уголовной братии трудно стало возиться с переоформлением, а Бесу сам бог велел, ведь Мишка-то его юристка, Финч-без-промаха. Чем там дело кончилось с тем польским домишком, Стёпка уже толком и не помнил, да и не зря есть поговорка: «где имение – а где вода».Он не стал ничего возражать П.А., просто налил воды в сувенирную кружку, и поплелся с ней в столовую.Дневной проспект шуршал за окном, серый, длинный, как хвост змеи. Когда небо над домами стало меркнуть и гаснуть, а огоньки фар, наоборот, сделались ярче, Стёпка понял, что свет уходит, и натура уходит. И нужно делать перерыв – до следующего раза.Лёка на портрете уже щурилась ледяными глазами, и лоб, и скулы, и шея её светились смуглым мёдом, но платье и волосы были ещё пока что – лишь призрачная карандашная паутинка.- Всё, свет ушёл, перерыв до следующего раза, - объявил Стёпка, - Лилит, можешь встать.- И посмотреть?- И посмотреть.- А нам можно? – осторожно спросила Мишка, и не Степана, Лёку.Они всё время тихо сидели с П.А. на диване, не комментировали, не встревали, и Лёка смилостивилась:- Смотрите.И они так и подошли – в полуметре друг от друга. Как будто если ближе – то их притянет, замагнитит, и уже не растащишь.- Просто отлично, - похвалила Лёка, - жалко, что волосы не успел.Мишка смотрела на портрет внимательно, даже сощурила глаза.- Это хорошо, - сказала она, - и хорошо весьма. Я училась рисовать в юности, ходила в художку, но я так не сумею.И тогда П.А. вдруг спросил, у неё, у Мишки:- А ты нарисуешь – меня?Мишка удивилась:- Зачем?- Чтобы когда твой муж меня убьёт, портрет остался на память.И тогда Мишка ему сказала:- Я не буду тебя рисовать. Я сделаю твою восковую персону, со стеклянными глазами, с человеческими волосами и зубами, и она будет всегда сидеть в кресле, в моей спальне.- Фу! – фыркнула Лёка.А Стёпка вспомнил – как П.А. рассказывал, что вот опер отвечал ему в переписке за Марата, на своём полицейском жестяном языке, и по стилю было заметно, что это не Марат отвечает. По Мишкиному стилю тоже всё было очень заметно. Как будто паззл вдруг взял и сложился. И Стёпка не выдержал, и спросил:- Мишель Яновна! А это ведь вы написали такую книгу – «Химера»? Про мальчика-гея?- А где ты её взял? – не рассердилась, рассмеялась Мишка.- На работе, в папке «Учебные материалы».- Ааа… да, это моя. Первая, самая неудачная. Сейчас я уже получше пишу. Даже иногда печатают.П.А. и Лёка переглянулись – у них тоже, наверно, сложился паззл из вопросов и ответов, и у каждого свой.- А я-то решил, что ты универсальный гений, - разочарованно сказал Стёпке П.А., - ты же отдал мне её, как свою. Я подумал, ты одновременно и художник, и писатель.- Мой друг, художник и поэт, - задумчиво проговорила Мишка, - биндюжник и король.Стёпка шёл домой уже затемно – и опять пешком. По проспекту, и через мост, и опять по проспекту, и потом дворами. Возле подъезда стоял строительный контейнер, с горкой наполненный досками и трухой – сосед накидал, с чердака. Стёпка ехал на лифте – а по лестнице два рабочих волокли длинные доски.Стёпка вошёл домой, зажёг свет. Бросил на пол папку и краски. Открыл бывшую Маратову комнату, зажёг свет и в ней. Боги стояли на подоконнике, на фоне чёрного прямоугольного зеркального стекла – и за ними жёлтыми хищничьими глазами светились окна дома напротив.Tiger! Tiger! burning brightIn the forests of the nightСтёпка сходил на кухню за спичками, отыскал в Маратовском хламе три свечки, и по одной их затеплил перед каждым богом. Ничего у них не прося, просто так. Просто для того, чтобы их, сироток, порадовать.
----- CHAPTER BREAK -----
Младшая цесаревна Лисавет и малолетний наследник – последний оставшийся в живых – внучонок царский Пётр Алексеевич – совершали неспешную конную прогулку по цветущим аллеям. Немногочисленная свита следовала за ними – на небольшом расстоянии. Петергоф ещё строился, но уже потихонечку сиял, рабочие прилаживали к фонтанам деревянные трубы – взамен сгнивших о прошлом годе. И фонтаны – пока не все – радостно били, и блистала листва, и горели из кустов тигриные глаза чернобривцев.
Принц не сводил восхищённого, тоже почти тигриного взора со своей взрослой и очень красивой спутницы. Цесаревна, как всегда на конных прогулках – в мужском наряде, самодовольно улыбалась. Этот девятилетний большеглазый мальчик, неуклюжий и явно в нее влюбленный, напоминал цесаревне одного вполне взрослого галантного негодяя, не влюбленного ни в кого. Да что там, как две капли воды был на него похож. При взгляде на юного принца в памяти цесаревны всплывали все давние сплетни о матери мальчика и ее ловком гофмаршале Лёвольде. И цесаревне льстило, что хотя бы один представитель той искусительской породы сейчас смотрит на нее с обожанием.
Встреченные в аллеях люди расступались, кавалеры снимали шляпы и кланялись, дамы почтительно приседали. Лисавет о каждом из встреченных рассказывала принцу последние сплетни, не брезгуя и гадостями.
- Вот Ла Брюс, наш почтеннейший концертмейстер, - по-русски, чтобы обидчивый Ла Брюс, услыхав, не понял и не оскорбился, поведала Лисавет, - он очень талантлив и мог бы стать богат, но все свои роялти тратит на смазливых мальчишек. Говорят, у него в доме уже гарем из бывших продавцов пирожков и помощников конюха.
Принц злорадно хихикнул. Лисавет давно подметила, что Петр Алексеевич весьма недобрый мальчик. И это неудивительно – с такой-то кровью в жилах.
- Вот живописец Каравак, а все мы зовем его Коровяком, - отрекомендовала цесаревна старательно раскланявшегося пухляша.
- Привет, Коровяк! – радостно крикнул принц, и придворный художник поклонился ему персонально еще раз, еще ниже.
- Ревнив и бездарен, - чувства Каравака Лисавет не щадила, и говорила громко и по-французски, - он выжил от двора всех искусных живописцев, и теперь никого, кроме него, нет – если хочешь портрет, изволь любоваться на квадратную, толстую свою рожу на его творении.
- А меня он здорово написал, - похвастался принц, - вышло лучше, чем в жизни.
- Тебя легко писать, царевич, и сложно портрет испортить, - отвечала не без зависти Лисавет, - ты же красавчик, - последнее слово было у неё по-французски – «миньон».
- Нет, вот Миньон! – указал рукою принц. - И с ним Берхгольц, и две толстые фрейлины! Как не оборвутся у них канаты…
Впереди две весьма объемистые фрейлины качались на качелях. Качели высоко взлетали, с ними взлетали и юбки, даря надежду на некое откровение. Возле качелей стояли два юнкера, Рене Лёвенвольд и Иоганн Берхгольц, и снизу вверх смотрели на фрейлин. Юнкеры смеялись, пили лимонад, делали дамам вдохновляющие знаки, и Лисавет, как и прежде, окатило волною ненависти и жгучей, мучительной ревности. Она придержала лошадь, лошадь возмущенно взоржала. Толстые девицы скатились с качелей, юнкеры поставили стаканы с лимонадом в траву. Фрейлины слоново присели, кавалеры виртуозно раскланялись. Принц, чистая душа, хихикнул – из-за столь очевидного контраста между нелепостью дам и изяществом кавалеров.
- Как продвигается твоя книга, юнкер Берхгольц? – ласково спросила Лисавет, и счастливый юнкер пролепетал:
- С течением жизни, ваше царственное высочество. Жизнь движется – и книга за нею поспевает.
- Пиши-пиши, - благословила цесаревна и пояснила для юного спутника. - Гензель Берхгольц заделался нашим придворным историографом, писал о маменькиной коронации, а теперь уже обо всем пишет, что при дворе происходит – и о машкерадах, и о лодочных катаниях, и о танцах. Забавно, словно листок газетный читаешь.
Принц милостиво кивнул Берхгольцу, улыбнулся фрейлинам. Красавчик Рене Лёвенвольд ему не нравился, и чистосердечный мальчик состроил для него рожу. Кавалькада двинулась дальше.
- А про фрейлин толстых что ты скажешь, тетушка? – продолжил игру принц.
- Машка и Дашка, дуры брюхатые, давалки беззаветные, - презрительно и задумчиво отвечала Лисавет, - что еще про них говорить? А Миньон Лёвенвольд – ничтожество, живёт за счет женщин, maman чуть не каждую неделю долги его картежные оплачивает. Что о нем сказать-то, о таракане? Сам глуп как пуп, кабы друг его Остерман его за ниточки не дергал, давно бы сожрали его. Тот же Вилька наш давно на него зубы точит…
- За что, тетушка?
- Мал ты еще, царевич, чтобы знать, за что, - бросила было цесаревна, но увидав в глазах мальчишки обиду и злость, придержала коня, склонилась к нему в седле и, в точности как ее мать, кончиками пальцев взяла принца за подбородок. - Не плачь, племяшка. Я тебе про Вильку за картами расскажу.
Принц фыркнул, словно породистый упрямый жеребенок, вывернулся из ее руки, пришпорил коня и ускакал вперед. Лисавет усмехнулась, совсем по-женски и даже по-бабьи – еще года три-четыре, и этот мальчик будет ее с потрохами. Один из них, один из этой проклятой колдовской породы, пусть он об этом и сам не догадывается. Он уже ест с ее рук, и лучшей местью тому, второму, будет – если принц полюбит Лисавет и возненавидит – своего отца, о котором он и не знает. Лишь потому, что его ненавидит – Лисавет.
Цесаревна все же не удержалась, и в полуобороте краем глаза поймала ни разу не своего Рене Лёвенвольда, со смехом брызжущего лимонадом в вырез толстой тупой Дашки. На ярком свете Миньон сиял, как золотая статуя, и смех его играл, как ручей у новенького здешнего фонтана. Лисавет закусила губу, пришпорила лошадь и полетела догонять – своего принца.Аннушка-сестрица за завтраком довела её до слёз. Лисавет принялась было хвастаться – что за жениха сосватал для неё во Франции камергер де Монэ. Короля Луи Бьен Амэ, правнука прекрасного Руа Солей. Как только станет жениху шестнадцать, приедут гонцы, и увезут к нему Лисавет, в милый золотой Версаль.
- Фи, - только и сказала на это Аннушка. Прикусила губу, поглядела – далеко ли слуга с подносом, и продолжила ядовитым шёпотом, - куда нам с тобою, сестра, да с кувшинными рылами. Мы байстрючки с тобою, кухаркины дочки, а Луи – папский кафолик, для него регламент пуще всего. Запачкается он тебя брать.
- Врёшь! – Лисавет со злости пустила в сестрёнку грушей. И – попала, попала!
Слуга поднёс кофейник, принялся разливать тягучий кофий по чашечкам, но Аннушка, змея, не стерпела, стёрла грушу со лба и продолжила, холодно и зло:
- В милый золотой Версаль поедет Мари Лещинская, кура польская, она уже сговорена.
- Кто тебе сбрехал?
Аннушка лишь пожала плечами. В переписке с поляками состояли и Остерман, и оба Лёвенвольда, их слуги дружат с нашими слугами, но Аннушка не дура, чтобы собственную камер-фрау подставлять под кнут. Лизонька во гневе – фурия, гарпия, в папеньку, у такой кнут не залежится.
- Идём тогда! Спросим!
Лисавет вскочила, дёрнув скатерть, повалив и чашки, и вазу, цапнула сестру – не за руку, за самое болезненное – за тонкое дорогое кружево. И потянула за собой.
- Вот спросим, спросим! У Вильки, у самого Вильки! Вот узнаешь!
Аннушка пожалела рукав, не стала спорить. А так-то она знала – Виллим Иванович крутит папенькиными деньгами, врёт, что сватает Лизоньку за Луи, а сам пишет в Версаль то ли конюху, то ли кучеру – и те из Версаля за Луи отвечают. Мол да-да-да. А что станет делать Вилька, когда Луи поженится на Мари? Да отбрехается, он умный, и тут как в басне – «или шах помрёт, или осёл, или я».
Лисавет протащила сестру по лестнице, по аллее, и потом в туфельках – по траве и цветам, подолы от росы отяжелели, и туфли промокли.
Камергер де Монэ в этот час всегда отдыхал, между царским завтраком и царским обедом, читал в беседке, у моря, у самой воды. Над беседкой ветер вздувал парусами белые полотна, и чайки орали, и длинная сивая волна языком тянулась и тянулась к ступеням, да никак не могла лизнуть, достать.
В песке девочки не смогли бежать, увязли, пошли медленно, песчинки налипли на край подолов, полезли в туфли.
- Как он ходит тут? – подивилась Аннушка. Камергер их был всегда чистенький, аккуратный, как гофрированный цветок, как он ходил по песку – не боясь замараться?
- Тут доски были, да я пропустила, - сердито созналась Лисавет.
- Со злости?
- Ага…
Ветер дул такой – чаек сносило в открытое море, они летели с усилием, наперекор. Девочки шли, головами вперёд, подобрав платья, глядя себе под ноги, чтобы не споткнуться. И ветер бросал им локоны в лицо, щекоча носы.
- Т-с-с, там кто-то есть! – теперь Аннушка придержала сестру за рукав. – Он там с метреской.
От беседки слышны были голоса – ветер нёс их в воздухе, как тех чаек.
- Мне страшно, Виля, - сказал женский голос, низкий и мягкий, как пух, как соболиный мех.
- Метреска? Мами! – Лисавет вырвалась, встала под самые хлопающие белые полотна. – Дай, послушаем. А?
И Аннушка подошла, хоть и не хотела. Но если уж ты вдвоём с такою дурой…
- И мне страшно, Кетхен, - отвечал от полотен голос Виллим Ивановича, - но как будем в столице, я всё решу. Клянусь тебе чем захочешь, Кетхен-медхен.
- Честное слово вестфальских Монцев? – спросила женщина, иронически и горько.
- Какое попросишь. У меня всё условлено, но большего не скажу – чтобы не ставить тебя под удар, вдруг ты шепчешь во сне, как Василиса Мелентьева?
- Неправда, не шепчу я, - рассмеялась женщина, - говори!
- Шеепчешь, - проговорил Виллим Иванович, очень ласково, - я знаю.
Лисавет повернула к Аннушке красное, готовое в рёв лицо, пухлой ручкой отвела от мокрых глаз растрепанные волосы.
- Вот ведь Иуды!
И, оттолкнув сестру, побежала по песку, медленно и тяжко, держа повыше юбки – прочь, к парку. Видать, свадьба с Луи Бьен Амэ вдруг перестала её занимать.Рене Лёвенвольд жил теперь в другом доме, куда меньшем, но зато и ближе ко дворцу. И в этом его маленьком доме нашлась все-таки потайная комнатка – для алхимика Десэ. Бывший гувернер Лёвенвольдов не оставлял идеи изготовить универсальное противоядие митридат – и ежедневно упражнялся, если не в прозекторской Каторжного острога, то в своей маленькой лаборатории. Дверь в лабораторию скрывал, как и прежде, потрепанный гобелен с Юпитером и Юноной. Гобелен переехал в новый дом вместе с хозяевами.
Белокурый камер-юнкер Миньон Лёвенвольд вернулся с придворной службы под утро – и старательный Кейтель перед высоким, стрельчатой формы зеркалом снимал с него парадную позолоту. Золотой кафтан с драгоценными пуговицами уже висел на тонконогой распялке, похожей на аиста. Кейтель бережно снял с хозяина золотистый парик и торжественно водрузил – на безликого деревянного болвана. Стянул с волос тонкую сетку, не дающую им рассыпаться, и принялся вычесывать длинные черные пряди.
- Смотри внимательно, нет ли вшей, - напутствовал его Рене, - одна дама была сегодня со мною любезна, - он сделал красноречивое движение бровями, - и я в ней совсем не уверен.
- Бог миловал вас, - успокоил камердинер господина, - ни одной нет.
Мягкой губкой Рене стер с лица – синие стрелки, карминную помаду, фарфоровые белила. Маска сошла, и проступило из-под нее истинное лицо – с прозрачной кожей, бледное и тонкое, как молодая луна. Призрачно-бледное.
- С такой физиономией мне только выть на погосте, - посетовал Рене. - Я превращаюсь в банши, Кейтель.
- Вы прекрасны, ваша милость, - возразил объективный Кейтель, - но вам точно следует больше спать.
Кейтель снял с господина придворные, с красными каблуками, туфли, и надел – мягкие, домашние. Рене смотрел на себя в зеркале – превращение фарфорового блондина с синими стрелками в черноволосую бледную моль заворожило его самого. Два человека жили в нем уже почти десять лет, и никогда не встречались, и Рене-придворный как будто и не был знаком с Рене-алхимиком, Рене-прозектором, Рене-невольным убийцей. Убийцей всех тех, на ком испытывал в Каторжном остроге Десэ свой митридат.
Кейтель расстегнул на нем длинный жилет, снял, повесил на вешалку.
- Погоди, Кейтель, я еще хочу навестить кое-кого перед сном, - Рене вновь спрятал волосы под сетку и накинул шлафрок. - Ты ложись, не жди меня.
- Как будет угодно вашей милости, - поклонился Кейтель и был таков.
Рене подождал, когда шаги его стихнут, вышел в коридор и отодвинул заветный гобелен – открылась потайная дверца. Мрачный Десэ раскладывал по емкостям реактивы, и на лице его было написано – лучше не подходите. Но Рене отважно подошел, встал за его спиною, поднялся на цыпочки и положил подбородок на плечо своего учителя:
- Разбираешься с новой поставкой? – спросил он как ни в чем не бывало. – И каков товар?
- Так себе, - отвечал Десэ, - спрячь свой нос, нахватаешься. Хотя бы повяжи платок.
Рене послушался и повязал нижнюю часть лица платком. И вернул подбородок на плечо Десэ.
- Не подлизывайся, - проворчал Десэ, - твои чары на меня не действуют. Прибереги их для Гасси. Ты знаешь, что Гасси в Петербурге, и уже довольно давно?
- Слышал о нем, но не видел, - отвечал Рене, - он за что-то зол на меня.
Рене на самом деле догадывался, за что, и благодарил бога, что брат не желает его видеть.
- Это ваши с ним шашни, - брезгливо сказал Десэ. - Гасси был у меня в остроге, и звал меня обратно на мызу. Уж не знаю, что смягчило его каменное сердце. Он обещал предоставить мне все, что я попрошу, и напомнил между делом, что на своей земле он полный хозяин, а в остроге я всегда во власти коменданта.
- И что ты ответил?
- Обещал подумать. Сам знаешь, с тобой мне легче. Гасси твой деспот и самоупоенный дурак, и все мечтает о ядах, какие наука дать ему не в силах. А ты – знаешь, что мы можем сделать, а что нет.
- Боюсь, Десэ, тебе придется все же ехать на мызу к Гасси, - вздохнул Рене.
Десэ повернул к нему голову – под черной повязкой у него дернулась щека:
- Что случилось, малыш?
- Помнишь ту записку, что послужила тебе пропуском в острог? Виллим де Монэ, тот тип, что выдал ее, имел со мною в Москве престранный разговор. Если де Монэ чего-то хочет – он первым делом шантажирует, а меня шантажировать можно разве что тобою. Поэтому – уезжай.
- А чего хотел Виллим Иванович? – спросил Десэ отчего-то весело.
- А чего хотят от алхимика царские аманты? – усмехнулся Рене под платком. - Яду, друг мой Десэ.
- Даже так? – поднял брови Десэ. - Я-то думал, чего-то для поднятия мужских сил.
- Эту станцию его карета давно проехала, - отвечал Рене, - Виллим Иванович чуточку рехнулся на своей высокой должности, он полагает себя пажом, преданным прекрасной даме, и всерьез намерен спасти патронессу из-под власти ее тирана. Уж не знаю, влюблен он на самом деле или просто одержим идификс, но он воистину уверовал в свою Цирцею или Альцину.
- Ты прежде говорил о нем – вот тот мужчина, кем я хотел бы родиться, - напомнил Десэ.
- Я говорил о внешности, а не об уме, - возразил Рене, - видит бог, ум у военных по большей части слабый. Вот объясни – отчего некоторые откровенные мужеложцы вдруг возводят на пьедестал какую-нибудь женщину и с упоением ей поклоняются?
- Кое-кто поклоняется и мужчине… - вкрадчиво и насмешливо ответил ему Десэ.
- Я – нет! – фыркнул Рене.
- Ты и не мужеложец, ты – блудница вавилонская, и закрутил бы амур даже со статуей, придись она тебе по вкусу, - рассмеялся Десэ, - я не про тебя, я про Гасси.
- Что ты смеешься? – настороженно спросил Рене.
- Оттого, что твой де Монэ уже побывал и у Гасси, и тоже просил у него аква тофану. А Гасси между делом проболтался мне – он вообще не держит язык за зубами, не удивлюсь, если о просьбе де Монэ знает уже весь их клуб великосветских инвертов. И Остерман – куда же без него. И парочка статс-дам.
- Я погиб! – Рене закрыл было лицо руками, но вовремя их отдернул.
- Молодец, - похвалил Десэ, - не трогай лицо руками, надышишься ядом. Как твой покойный отец. Отчего это ты погиб?
- В Москве я пообещал Монэ свои услуги, в обмен на одну услугу – от него. Сейчас уже вижу, что продешевил, но тогда мне казалось, что дело идет о жизни и смерти. Я влюблен был в одну статую, как ты говоришь…
- К черту статую! Ты обещал ему аква тофану?
- Увы…
- Так дай ему аква, только без тофаны, - Десэ убрал банки с реактивами в стол и повернулся к Рене. - И то, и другое – вода без вкуса и запаха.
- Но через два месяца – никто не умрет? – недоуменно пробормотал Рене. - И что тогда?
- Через два месяца тот, кому предназначена тофана – умрет, - тихо и отчетливо проговорил Десэ, - Самое большее – через три. Я вижу его со стены своего острога, в подзорную трубу, во время всех его праздничных лодочных катаний. Ты видишь его близко и почти каждый день. Неужели мой лучший ученик настолько увлекся статуями, что не замечает очевидного?
Рене смутился и покраснел под платком:
- Возможно…
- Эх ты, фреттхен, - вздохнул Десэ.
Он взял из ящика рубиновый крест на длинной цепочке и повесил на шею Рене:
- Не вздумай отдавать ему свой перстень, отдашь ему вот это – и вложишь в него капсулу с водой. Когда вы встречаетесь?
- Уже завтра, - Рене взял в руки крест и поднял его потайную крышку. - Забавная штуковина. А почему не перстень?
- Потому что у тебя, наверное, помутилось в голове – от бессонницы, от страха или от порочных твоих пристрастий, - проворчал Десэ. - Перстень выдаст тебя с головой, все в Петербурге знают, кто носит перстень с розовым камнем, меняющим цвет. Если вдруг такой же найдут у де Монэ – угадай, чей труп я буду препарировать в своей прозекторской после шести часов пристрастного допроса?
Рене передернулся и выпустил крест – раскрытый крест утонул в кружеве рубашки.
- Помнится, был уже один утешитель прекрасных дам в беде, поручик Глебов – помнишь такого? – тихо и насмешливо спросил Десэ ученика, и Рене судорожно кивнул.
Глебова все помнили. Милый друг первой, разведённой царицы Евдокии, ныне инокини Елены. Когда их поймали – Глебов дорого заплатил за царскую, пусть и давно отставленную, милость. Пытки в крепости – все, все из возможных. И потом – двадцать часов на колу, как будто мы в Блистательной Порте. Двадцать часов, и самая людная из тогдашних казней – люди шли на неё семьями, поглазеть, заранее запасаясь творожком и яичками. Площадь, и улицы, и даже крыши забиты были народом – десять тысяч горожан пришло на казнь, по подсчетам историографа, педанта, идиота Берхгольца.
- Тридцать часов допроса, двадцать часов на колу – как с куста. Де Монэ повторит Глебовскую судьбу, если попадется – и нет ни малейшей надежды, что он выиграет в свою игру, слишком уж он мечтатель. Дай-то бог, чтобы он не попался в эти два месяца, но увы – он глуп и небрежен. Сделай для него капсулу с пустышкой, малыш, и ложись спать, тебя уже трясет от усталости.Виллим Иванович Монэ – и де Ла Кроа, конечно же! – позировал для парадного портрета. Натура, цитируя живописца Каравака, уходила – солнце клонилось к закату. Де Монэ стоял, опершись на фальшь-колонну, в кирасе из черненой бронзы и в голубоватом, под цвет глаз, парике. Осенние желтые лучи бросали свои отблески на бронзовый панцирь, голубой парик, синие глаза и лазоревый бархат, делая их зеленоватыми, и у Каравака, не умеющего преодолевать живописные трудности, невольно выходил на портрете кавалер-русалка – зеленоглазый, с волосами как речная трава.
Рене бесшумно вошел, и какое-то время незаметно наблюдал за работой живописца, и размышлял о том, что напрасно его простоватую дуру-алхимию сравнивают с магией. Живопись – вот настоящая магия: красный платок превращается в кровь, статист – в бога, а кавалер – в русалку.
- Вот и ты! – де Монэ разглядел Рене за спиной у Каравака. - Привет, Миньон.
- Salut, Mignon, - поздоровался и Каравак.
Ученик Каравака, смазливый до приторности мальчишка, помог модели снять декоративную кирасу.
- Я заберу доспех с собою, - по-французски сказал Каравак. Мальчик уже протирал его кисти и завинчивал краски. - Так я смогу закончить портрет, не беспокоя уже вашу светлость.
- Каравак, я не светлость! – напомнил де Монэ, сорвал с головы бирюзовый парик и метко запустил им в художника – тот поймал и стоял, с носом в голубой пудре. - Держи, льстец – наденешь на манекен, и получишь полную мою копию, - Виллим Иванович серебристо рассмеялся.
Рене любовался им, его гордой осанкой, приобретенной за время армейской службы, его манерами – умением держаться на равных и все равно быть чуть выше. Рене, штатский шпак и пшют, никогда не будет таким.
Два лакея подхватили подрамник с картиной и унесли, мальчик, навьюченный красками и кирасой, рысью припустил за ними. Каравак, с париком в руке, весь в голубоватой пудровой дымке, почтительно раскланялся:
- Благодарю вас за терпение, ваша высокая милость. Давно я не имел чести писать столь терпеливую и прекрасную модель.
- До встречи, маэстро, - попрощался де Монэ. - Я сообщу вам, когда можно будет явиться и снова меня помучить.
Каравак попятился к дверям, мимо Рене, мазнул его масляным взглядом и исчез в дверном проеме. Остались фальшь-колонна, облитая алым шелком, словно кровью, гостиная в версальском стиле и в ней – Рене. И Виллим Иванович, в парадном лазоревом бархате, ледяной и загадочный.
Рене приблизился к нему – ловя в зеркалах, как сближаются в лучах осеннего солнца две столь похожие фигуры. Он не стал ни кланяться, ни произносить заученных приветствий – субординации более не осталось, оба они были заговорщики. Виллим Иванович взял руку Рене в свои – и рука эта дрожала.
- Неужели ты боишься? – удивился де Монэ.
- Я не спал ночь, просто озноб – от усталости, - холодно пояснил Рене, - не бери в голову, Керуб.
Де Монэ осторожно потянул было с его пальца перстень, играющий на солнце оттенками розового – от лилового до артериальной крови – и Рене тут же сжал руку в кулак:
- Нет, Керуб, это – не для тебя. Этот перстень все знают, с ним ты погубишь и себя, и меня. И её… Я дам тебе кое-что другое. Но сперва – стоит обсудить цену.
- О, корыстный мой доппельгангер… - начал было патетически де Монэ, но Рене оборвал его:
- Давай обойдемся без театра. Не поверю, что ты вел переговоры на войне – и в подобной манере.
Де Монэ смотрел на него внимательно и зло, фарфоровая маска придворного селадона прахом осыпалась с его лица, давая место – хищному оскалу фронтового переговорщика, миновавшего на своем пути кровь, смерть, окопных вшей и бесконечную череду генеральских палаток с продавленными походными матрасами.
- Как скажешь, Миньон, - де Монэ склонил голову к плечу, копируя движение Рене, подстраиваясь под его пластику – как зеркало. - Но прежде мне нужно снять с себя этот мой маскарадный наряд. Я переоденусь, и мы с тобою поговорим о твоей цене. Подожди меня здесь, в кресле.
Виллим Иванович щелкнул пальцами, и на пороге тут же явился слуга.
- Позови ко мне камердинера, - приказал де Монэ, - и подай этому господину плед. Он мерзнет…
Это «мерзнет» было, конечно, не для слуги, для Рене. Де Монэ приглашающе кивнул в сторону кресла – широкого, на львиных лапах, возле хлипкого ломберного столика. Рене, как загипнотизированный, проследовал к этому креслу и присел на самый его край. Де Монэ махнул ему рукой с небрежной грацией, как прислуге:
- Жди меня, я скоро буду, - и уплыл в смежную комнату.
Камердинер с синим шелковым шлафроком на вытянутых руках зашёл в комнату вслед за ним. К Рене неслышно подкрался лакей с соболиным пледом, бережно укутал его, и так же беззвучно удалился. Рене зевнул – он остался в гостиной один.
Зеркала льстиво отразили призрачно-золотого невесомого сильфа в драгоценных мехах, белокурые локоны, длинные серьги, играющие на солнце, и меланхолические сонные глаза, глядящие с темной тревогой – поверх пушистого соболиного водоворота. Рене сбросил туфли и забрался в кресло с ногами, натянул плед до самого подбородка – так выходило теплее. Потом спустил с кресла одну ногу и принялся ею покачивать – и зеркала покорно отразили его движение. Взял из кармана заветную табакерку, дважды вдохнул – поверх щекотного меха. И спрятал лекарство обратно. Дрожь его успокоилась, как и не бывало. Рене пригрелся и почти задремал.Слуги в коридорах тем временем расшумелись, затопали, послышался даже звон чьих-то шпор. Рене выпрямил спину и с тревогой посмотрел на дверь. Звон шпор приближался, и он почудился Рене погребальным звоном русских колоколов. «Вот и все, – подумал он обреченно и спокойно, – конец игры». Рене качнул в воздухе ногой в шелковом золотистом чулке – и зеркала повторили за ним. Он сощурил глаза – чтобы спрятать пляшущий в них ужас – и смотрел на дверь, и ждал.
Обладатель шпор влетел в гостиную, как смерч, и замер, словно напоровшись на невидимую преграду. Астраханский и казанский губернатор, дипломат-корсар Артемий Волынский стоял, сияя регалиями в лучах последнего солнца, и смотрел на Рене – с недоумением и презрением.
«А ты боялся, - посмеялся над собою Рене. - Это не арест. Это только – свидание».
Губернатор тем временем явственно закипал, как чайник – выразительные его изломанные брови сошлись на переносице, и глаза метали молнии. За спиною гостя возник растерянный лакей, держащий в руках двух золотых внушительных пупхенов. Слуга аж кряхтел – столь тяжелы были эти аллегории взаимной любви. Рене с трудом удержал в себе смешок – в случае с Волынским излишнее веселье могло окончиться дракой.
- Тема, здравствуй, - проговорил Рене лениво, зевнул, прикрывая рот узкой ладонью, и милосердно кивнул отягощенному пупхенами лакею. - Что ты замер, человек, ставь болванов на стол.
Лакей благодарно повиновался. Столь фамильярно поименованный «Тема» сделал шаг к креслу, и Рене понял, что сейчас вместе с пледом они полетят, как птицы – о буйном нраве губернатора Волынского был он изрядно наслышан.
- Брат! Какими судьбами?
Монэ явился, как бог из машины, из распахнутой двери – в драгоценном шлафроке с китайскими синими павлинами, он обнял шипящего от ярости губернатора и увлек его в комнату.
Рене проворно вывернулся из пледа – вся одежда его была теперь в соболиных волосах – отыскал наощупь под креслом туфли, и стрелою вылетел из гостиной – мимо оторопевшего лакея.
Скромная его коляска стояла позади роскошной губернаторской кареты, Рене упал на сиденье – его опять колотил проклятый озноб – и, срываясь от волнения на свистящий хрип, велел кучеру:
- Трогай! Домой… - и рассмеялся истерическим, каркающим смехом, столь непохожим на его всегдашний мелодичный серебристый смех.Рене все чаще ловил себя на том, что в жизни его события повторяются, как фраза в арии da capo. Вот так же стояли они с Гензелем на исходе своего дежурства, и безуспешно пытались вернуть объем опавшим от осенней сырости локонам. И так же возник в зеркале за их спинами бело-золотой Керуб и шепнул Гензелю нежно:
- Кыш…
Сколько лет назад это было? Семь? А ведь ты, Хайни Остерман, как-то обещал, что камер-юнкерство продлится недолго, не дольше инфлюэнцы. Выходит, и ты ошибаешься…
Гензель с кислой миной попятился за двери. Виллим Иванович положил холеные белые руки на плечи Рене и прошептал ему на ухо интимно:
- Нас вчера прервали…Тема отчего-то любит сюрпризы.
- А мне показалось, что он любит скандалы и подраться, - Рене двумя пальчиками снял руки де Монэ со своих плеч, но это не помогло – горячие ладони переместились ему на талию.
- Артемий – давний мой друг, - с неожиданной человеческой интонацией произнес де Монэ. - Он не таков, каким ты его видишь. Совсем другой. Умный, добрый, храбрый. Только вот штатских он считает – не совсем людьми, - Виллим Иванович вернулся к своей омерзительной воркующей манере. - У тебя такая талия, что кажется – ее можно обхватить двумя пальцами.
- Советую вам от этого воздержаться, - Рене убрал его руки и с талии. - Я снимусь с дежурства в полночь, и в час пополуночи буду у вас. Сейчас ночами прохладно, но все-таки – не закрывайте свое окно.
- Ты что – полезешь в окно? Как мальчишка? – изумился степенный Виллим Иванович.
- Так и лет мне немного, - усмехнулся Рене, вспомнив свою истинную метрику, - как, по-вашему, я навещаю метресс? А их у меня достаточно, и мы не мыкаемся по углам, как кошки.
Виллим Иванович, во всем любитель совершенства, разложил по плечам золотые локоны Рене и ловко взбил его кудри:
- Вот так. Теперь – хорошо.
- Вы еще пишете стихи, Виллим Иванович? – спросил Рене, вспомнив, как некогда де Монэ искал всю ночь рифму к слову «рудольштадт».
- Я Керуб для тебя, - напомнил де Монэ. - Нет, почти не пишу. Иногда даже хочется заболеть – чтобы появилось время на поэзию. Но как тут заболеешь – дела, канцелярия эта, будь она неладна. Да я и так нездоров… Рене вернулся домой, позволил Кейтелю раздеть себя, умыть и расчесать, и потом велел камердинеру отправляться спать. Стремительно переоделся – в наряд, в котором в компании с Гасси некогда разгуливал по борделям – и через черный ход неслышно вышел на улицу.
Ночные тати даже в темноте безошибочно определяют цену таким сапогам и перчаткам – какого бы скромного приглушенного оттенка ни были изящные аксессуары. И Рене по горькому опыту знал, что декоративная дворянская шпажонка не спасет его в подворотне, только рассмешит грабителей – поэтому путь до дома де Монэ был проделан быстро, короткими перебежками и преимущественно вдоль заборов.
Каменный дом кавалера де Монэ делился на две части – в правом крыле обитала с семейством его сестра, великолепная ведьма Балкша, и окна правого крыла сияли тысячей свечей. Из раскрытых окон слышна была музыка, темными абрисами мелькали силуэты танцоров – Балкша принимала гостей. Левое крыло, занятое братом, погружено было в темноту и сон, одно лишь окно на втором этаже, приоткрытое, светилось одиноким огоньком.
Рене, скользя дорогими кожаными подошвами, полез по карнизам наверх – к дамам-то он лазил, да только не признался в гордыне, сколько раз на самом деле срывался и падал при этом вниз, в кусты. Холодный камень был влажным от осенней мороси – колени и перчатки тут же почернели от воды. Рене толкнул приоткрытую раму и с усилием вознесся на подоконник, до последнего надеясь, что не ошибся окном. Дрожащая единственная свеча озаряла холостяцкую спальню – мужественный декор, панели тёмного дерева, запах табака и сложных духов. Де Монэ спал на кровати, лежа поверх неразобранной постели в том своем синем шлафроке с райскими птицами. Устал за день и уснул, не дождавшись Рене. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и тонкое бледное лицо его напоминало погребальную маску. Рене едва удержался от искушения разбудить его поцелуем – от озорства спасла мысль, что потом ведь не отвяжешься.
Рене, не сходя с подоконника, позвал шепотом:
- Керуб! Просыпайся…
Монэ открыл глаза и рывком сел на кровати. Он видел темный силуэт на окне, в ореоле дождевых капель.
- Я думал, ты шутишь, - улыбнулся он, - и все же придешь через дверь. Иди же сюда, тебя видно с улицы.
Рене соскользнул с подоконника и присел на кровать рядом с де Монэ.
Керуб изумленно смотрел на него в полумраке – на черную маску и черные волосы, и наряд, столь непохожий на то, в чем он видел Рене прежде. И припомнился ему черноволосый мальчишка в доме старого Лёвольда, злящийся оттого, что нехорош, неуклюж и растрепан. Выходит, мальчишка тот никуда не делся – и вот каким стал.
Рене стянул влажные перчатки и начал расстегивать на груди рубашку – де Монэ округлил глаза:
- Что ты делаешь?
- Смотри, - Рене вынул из-под рубашки крест и взял руку де Монэ, и его пальцами нажал на потайной замок, - не зная как, ты его не откроешь. Вот так, я потом покажу тебе еще раз. А теперь знакомься, Керуб – вот она, госпожа Аква Тофана, - в потайном отделении матово поблескивала капсула, - без цвета, без запаха, в воде или в пище растворяется за пару секунд, - Рене захлопнул рубиновую крышку и спрятал крест в кулаке.
- И сколько времени… - начал было де Монэ.
- Два месяца. И на неделю меньше – если он у тебя толстяк. Но я знаю, что он не толстяк, - криво улыбнулся Рене, и узкое лицо его сделалось злым.
- И что ты хочешь? – глухо спросил де Монэ.
- Ничего, - Рене продолжал змеино улыбаться, - ничего, мой Керуб. Я обманул тебя, когда говорил, что мои услуги дорого стоят – ничего они не стоят. Нам нельзя продавать себя, Керуб. Я говорил о цене, но то было всего лишь озорство, чтоб раззадорить тебя – мы не продаем яды, как ведьмы не колдуют – за деньги. Если все выйдет по-твоему, я свое получу и так – моя Керубина вернется из ссылки, и муттер Катерин не позволит малышке Лизхен преследовать меня со своею любовью. А большего мне и не надо. Только жить – как я сам того хочу. Разве что – мне наскучило открывать и закрывать двери, хотелось бы заняться чем-нибудь более увлекательным, но я не прошу тебя, сделаешь, нет – как тебе будет угодно.
- И все? – не поверил де Монэ. - А долги твои?
- Долги мои раздаст один богатый лифляндский ландрат, - ответил ему Рене, - я не играю на твоем поле, Керуб, у меня есть свое. Или ты веришь брехне Лизхен, что ее мать раздает мои долги? Увы, это делает другой человек, и лишь дьявол знает, чего мне стоит его милосердие.
Рене снял с шеи крест и торжественно надел его на де Монэ:
- Вот и все. Дай мне слово дворянина, что не выдашь меня – можно не слово де Ла Кроа, просто слово вестфальских Монцев.
Керуб рассмеялся – вестфальские Монцы его развеселили:
- Я обещаю. Слово вестфальского Монца. Покажи мне еще раз, как она открывается, - он вертел крест в руке и все никак не мог найти потайной замок.
- Вот так, - Рене еще раз взял его руку, провел – и крышка открылась. Де Монэ захлопнул ее, повторил уже сам – и у него получилось. Де Монэ спрятал крест под шлафрок и вдруг зачем-то двумя руками сдвинул маску Рене – ему на лоб:
- Вот вы, господа Левольды, давно ли вы занимаетесь подобными делами?
- С тех пор, как вернулись из Палестины, - Рене совсем снял с себя маску и смотрел на де Монэ – внимательно и насмешливо. - Яды – семейное дело Лёвенвольдов. Как и шпионаж. Уже шесть веков, - сказал он так, словно сам прожил все эти шесть веков – шпионом и отравителем.
Де Монэ вспомнил герб Лёвенвольдов – наполовину золотой, наполовину черный, разделенный надвое и единый – как древняя химера.
- Какой ты настоящий? – спросил он Рене, проводя пальцами по белой его, прозрачной от бессонницы щеке. - Золотой или черный?
- Нас двое, и оба настоящие.
Де Монэ потянулся было поцеловать его, но Рене отстранился:
- Не нужно. Доброй ночи, Керуб.
- Прежде ты был не против, - к де Монэ возвратилась его вальяжная игривость, и Рене поморщился:
- Молодость, глупость. Спать с доппельгангером – так можно и потерять себя, - он вернул на лицо маску и подобрал с постели перчатки. - Скажи и ты, кавалер де Монэ – неужели можно любить так сильно – чтобы за это убить?
- И убить, и умереть, - серьезно ответил де Монэ, - ты же рыцарь, uradel, вам же положено умирать за дам?
- Ничего такого мы не делаем, - весело возразил Рене, с трудом засовывая руку в мокрую перчатку:
Au Dieu — mоn amе
Моn corps — au Roi,
Mon coeur — aux Dames,
L’honneur — pour moi…
Так что дамам от нас – достается лишь сердце. Добрых снов, Керуб! – он поцеловал де Монэ в высокий его чистый лоб, и взлетел на подоконник с демонстративной лихостью и легкостью.
- Храни тебя бог, Миньон, - пожелал ему де Монэ, провожая Рене озадаченным взором.
- Я агностик, Керуб, - Рене поставил ноги на карниз, и пропал из оконного проема.Де Монэ слушал, как шуршит дождь, как скользят подошвы по карнизам, и со сдержанной руганью тело срывается в облетающий сиреневый куст. Он усмехнулся – забавный ведь мальчишка! – и под шлафроком нащупал крест, и теперь сидел на постели, прижав руку к груди, не выпуская свое сокровище, свое будущее.
Рене отряхнулся от веток, одну, самую корявую, вытащил из-за шиворота, подобрал за кустом помятую шляпу и осторожно, вдоль заборов, поплелся домой, баюкая ушибленный локоть. Он оглянулся пару раз на одиноко брезжащее окошко, и позавидовал человеку, способного и убить, и умереть за любовь – хоть сам Рене и считал подобное глупостью в превосходной степени.
Глупостью превосходной было и то, что он только что сделал – не послушал Десэ, и отдал Монэ настоящий яд.
----- CHAPTER BREAK -----
Стёпка прибежал на работу пораньше – очень уж скучно было дома, да и стройка эта над головой, они начали в шесть утра. Проскакал под каплями с сосуль по Малому Сухаревскому, повернул во двор, и увидел, как курит на стеклянном крылечке новоприобретённый водитель Утёнков.- Что ж вы так рано? – спросил Стёпа.- Я сюда на своей примчал, на ласточке, - кивнул Утёнков на воткнутый в сугроб зелёный «жигулёнок», - а сейчас пешком поеду, за Татьяной, и обратно – мы уже на её.- Аа, - согласился Стёпка, и нажал на кнопку, чтобы вахтёр впустил его в офис.Вахтёр – вернее, сегодня вахтёрша была, тётя Катя, впустила Стёпку, и как он вошёл, его тут же кликнула:- Сюда, щегол!- Воды принести? – Стёпка уже однажды водружал в тёти-Катиной каморке ведро на кулер.- Нет, вода есть. Ты сюда гляди! – тётя Катя показала под стол. Стёпка нагнулся, заглянул – под столом в гнезде из шарфа и горжетки лежали три разноцветных котёнка, чёрный, рыжий и серый, тремя клубками, как три шапочки на гномов.- Откуда они? – спросил Стёпка.- С труб, с подвала. Мамку псы порвали, я их и прибрала – в подвале крысы, сожрут малых.- Здесь псы есть? – удивился Стёпка. – Дикие?- Что дикие-то? Ротвейлеры. Удод такой по утрам гуляет, в красной шапке – и два крокодила с ним, без поводка.- Ужас! – Стёпка присел на корточки, пальцем погладил каждого котёнка по спинке, но только один серый проснулся – и на Стёпку поглядели – глаза. Круглые, жёлтые. В тюрьме у них с Бесом тоже был серый кот, так его и звали – Серый. Кот-котопёс, смелый и глупый, лужи в локалке мерил, влетал в них по брюхо. Стёпка невольно сам дёрнул шеей, словно отряхиваясь. – Ну, побежал я, тёть Кать! Зовите, как вода кончится!- Лети, щегол! – отпустила его тётя Катя. – Трудись. Тебе ведь первому я котят показала, раньше всех других – ты единственный среди всех их не говно. Утёнков потом поплатился за владение «жигулёнком». Он привёз на работу сияющую Татьяну, и тут же получил от бухгалтерии ворох курьерских заданий – развезти по налоговым доверенности на подключение бухгалтерских программ. Впрочем, это отдельно оплачивалось, все эти курьерские поездки. Стёпка помог Утёнкову вытолкнуть «ласточку» из сугроба, перекинулся с ним картечью доброжелательных матерков. Не был этот водитель – от Беса, а вот сам Стёпка оказался дурак и параноик.В сугробе Стёпка набрал в кроссовки снега, и промочил ноги. И в порыве удали и отчаяния, хлюпая носками, заказал в интернет-магазине настоящие «мартенсы». Когда, если не сейчас? Он давно о них мечтал, а нынешняя обувь его была – позорище. И, в связи с полным провалом своей шпионской миссии, Стёпка иногда на полном серьёзе задумывался, в чём его положат в гроб.Прибежала на работу Мишка, добрая и весёлая, живой символ этого самого шпионского провала. Заглянула к Стёпке, помахала:- Привет, дядя Стёпа!И тут же улетела к себе, как всегда, на ходу выпутываясь из куртки. И никакого фаворитизма. Стёпка немного завидовал её умению держать дистанцию, и вести себя как ни в чём ни бывало – он бы так не смог, принялся бы немедленно обсуждать что-нибудь такое, амикошонское.Стёпка разложил документы, разнёс по комнатам, и уселся читать новости. А не обманули Марат с Кащеем. К Москве подбирался новый вирус, лёгочная чума, эпидемия объяла уже Китай и сопредельные регионы. Не врут, значит, карты. Стёпка поискал и про Вороронцева – почему обыскивают его квартиры, ведь он просто свидетель? Но не было о нём, по крайней мере ничего свежего.Стёпка отсидел этот день на работе, как тюремный – скорей бы кончился. Тягостные предчувствия не давали ему дышать. Такой уютный, обыденный ужас. И вертелось в голове – вот можно ли выиграть в игру, когда вовсе не умеешь в неё играть? Ведь он же взялся играть, и с Бесом – толком и не понимая, во что. Стёпка даже с работы сбежал за пятнадцать минут до конца, а раньше никогда так не делал.Стёпка ехал в метро – на экранчике напротив показывали тест: «угадайте, где на портрете маньяк-убийца, а где детский писатель». Стёпка не угадал ни разу.На станции «Арбатская» двое танцевали танго, попеременно упадая в руках партнёра. Длинноволосые, Стёпка пригляделся – то ли две девочки, то ли два парня. Волосы их взлетали при каждом движении, как гимнастические ленты. Оба танцора красивые, очень. Солевики, наверное, кто ещё нынче в метро-то танцует? Как Бес говаривал – красивые деревни красиво горят.Возле подъезда фифа гуляла с собакой, с той, что огромная и с дредами. Вернее, пёс не совсем гулял, он яростно валялся в сугробе, вытянув лапу, как летящий Супермен.Стёпка спросил:- У вас пёс какой породы?Она сняла капюшон, и Стёпка увидел – нет, не фифа, девчонка стриженая, остроносая, бледно-восковая, с тоннелями в ушах, а из-под пуховика выглядывали у неё, доставая до самого снега, пижамные штаны. И в ухе, как капля стекающей крови, красный наушник, она вытащила его, переспросила:- Что вы сказали?- У вас пёс какой породы? – в сугробе очень видно было, что не собака, пёс.Она посмотрела на пса, на сугроб, словно желая лишний раз удостовериться, и ответила:- Да никакой он породы. Это просто пёс.В пять утра телефон заорал.Стёпка открыл глаза. Дом напротив спал ещё, с тёмными окнами, над крышами плавилось зарево городских огней, мерцало, как отсвет пожара.Телефон звонил, и бился вибрацией на стуле. Вместо имени контакта – просто цифры. Стёпка принял звонок:- Бес? – и голос его дрожал.- Нет, это я, - сказала женщина там, в телефоне.- Кто?- Мишель Яновна, боже мой. Прости, что разбудила. Тут такое дело – наверно, только ты можешь…- Что?- Петька от нас уехал. Минут пять назад. Сказал, что на работу. Ты бы мог его привезти?Она говорила глухо, быстро, нарочито спокойно. Это её спокойствие скрадывало абсурдность просьбы.- Куда привезти? – тут же уточнил Стёпка.- Да всё равно. К тебе, или ко мне, или к нему, всё равно. Главное, уведи его оттуда, с работы. У меня плохое предчувствие.- А почему вы сами не можете? – это, действительно, было странно. П.А. именно Мишку слушался лучше всех.Она коротко рассмеялась.- Я боюсь.- Что вас там арестуют?- Да господь с тобой, я же адвокат. Пусть бы рискнули. Я боюсь, Петька подумает, что я в него влюбилась.- А вы – нет? Или всё-таки да? – тотчас же спросил Степан.- Идиот, - совсем, как П.А., хохотнула Мишка. – Так ты поедешь?- Да поеду, - Стёпка даже нашарил уже в ногах своего ложа штаны, - сейчас такси вызову и поеду. Только если там меня арестуют – будете меня защищать. Бесплатно.- Ладно, - шорохом рассмеялась Мишка. – Обязательно бесплатно. Ты знаешь, где это?- Да было дело, заезжал. Не потеряюсь. Я вам позвоню, если что.- Если ничего – тоже позвони, ладно?Стёпка вызвал такси, и совсем немного проехал по пустой ранне-утренней Москве, прозрачной, нарядной, в огнях, в нелепых урбанистических скульптурах – как застывшая фигурная карусель. А ведь карусель по-итальянски – это «маленькая война».На Солянке, у объедковского особнячка, Стёпка отдал таксисту пятьсот рублей.- Подождёте минут десять?- Если заказов не будет – да пожалуйста.Стёпка выбрался из такси. Он не был уверен, что П.А. вообще тут, на своей работе, а не удрал, например, на свидание. С него бы сталось вполне. Но нет – П.А. всё-таки был здесь. Красная машина его, мордатая и хвостатая, неподалёку брошена была – наперекосяк, задранный нос на тротуаре, как у тонущей лодки, а хвост – на дороге.Стёпка по льду, разъезжаясь ногами, подбежал к двери особнячка и позвонил. Вышел швейцар, тот же самый, что и в прошлый раз, но уже не в ливрее, в резиновых чунях и в клетчатой фланелевой рубашке. И спросил, на удивление:- Ты к Петьке, что ли?- А он тут?- А то, - в усы усмехнулся швейцар, - сидит, комп свой чистит. Вон, - он кивнул куда-то вверх, задрав подбородок, и Стёпка поглядел туда, наверх, и в одном из окон увидел невидимый ранее, очень бледный, голубовато-льдистый свет.- А почему? – спросил непосредственный Стёпка.- Да хз, - пожал швейцар клетчатыми плечами, - может, папашу его арестовали, а может, мешалкой под зад получил, как прежние мальчики – попросили на вылет. Мальчики у шефа не задерживаются. Петька тут едва ли единственный – не говно. Всегда на вы, по имени-отчеству, вот коньяк отдал, «Мартель», ему дарили, а он не пьёт. И духи отдал, «Джамп энд кисс ми», с нотками кокаина, под тыщу евро цена за флакон, а он даром отдал – купил, говорит, а запах не его. Тут все цацы, и каждый – золотой пизды колпак, а Петька один – не говно, хоть он, конечно, и гомик.- А можно мне – к нему? – осторожно спросил Степан.- Так ты – его парень? – собеседник уставился на Стёпку со жгучим интересом.- Я брат его, - отказался Стёпа, - сводный. Хочу забрать его, пока полиция не приехала.- А должна? Хуясе, отбегался Петька?- Да не знаю я! Может да, а может и нет! Меня мама попросила его привезти, - в отчаянии ещё наврал Стёпка. – Пустите, а?- Иди с богом, - швейцар приоткрыл дверь, ровно на ширину человека. – Менты приедут – я в приёмную наберу и сброшу, - предложил он от избытка щедрости.- Спасибо! – Стёпка просочился мимо него, вдохнув невольно и коньячный перегар, и чудовищный аромат духов, что с нотками кокаина. И припустил в темноте, по коридорам и лестницам, мимо зловеще-чёрных в полумраке квадратов картин.Стёпка бесшумно подкрался, и встал на пороге приёмной.П.А. сидел за столом, на эргономическом кожаном троне, вытянув руки вдоль поручней – так же сидит фараон в Лувре. Монитор озарял его лицо электрическим синим, и на лице, как на экране, отражаясь в широких глазах, бежали тени и блики – неведомая программа стремительно что-то пожирала и стирала. Мрачная ночная барочная роскошь нависала над П.А. лепнинными и резными грозовыми тучами.- Петь, а Петь! – шёпотом позвал Стёпка.П.А. сощурился, и с трудом разглядел его в темноте.- Иди домой, Стёпа.У него было отрешённое лицо в этом пляшущем синем свете, как у утопленника. Самый красивый утопленник в мире.- Что такое-то? – не понял Стёпка, и прибавил невольно. – Что с лицом? Кто-то арестован?- Шеф арестован, - проговорил П.А. вовсе безучастно, - в пять утра, во Внукове. Его буквально сняли с трапа…- Ну и дурак, - тут же резюмировал Стёпка. – Он ведь прекрасно знал, что тут вилы. Что он попёрся-то? Сюда? К чему такому замечательному?И П.А. его поправил.- Не к чему, Стёпочка, к кому, - и точёными пальчиками убрал от глаз чёлку, и хищный уголок самурайской татуировки выглянул из его рукава. П.А. был в спортивном, голубом, под цвет глаз. – Иди домой, Стёпа. Потом поздно будет.Стёпка понял, что у П.А. от ареста шефа сделалось что-то вроде бессимптомной истерики, и решил действовать как ни в чём ни бывало.- Тебе долго ещё? – Стёпка подошёл, заглянул в монитор. Ничего не понятно, конечно – какие-то строки ползли, меняясь, перетекая друг в друга. Котка, Котка, Кохтла-Ярве…П.А. то ли копировал данные, то ли уничтожал – Стёпка не понял, он дикий был в таких областях.- «С тобою и в темницу готов и на смерть»…Князь Волынский, сходящий в турецкий зиндан вслед за своим генералом. Или болонка Марии Стюарт – за пазухой у неё, до самого эшафота, - П.А. и ещё кого-то третьего хотел назвать, но почему-то не стал. П.А. перечислял эти подвиги патетически и заунывно. - Он всё-таки любил меня, Генрих, он говорил – ты самая сложная моя игрушка, и самая дорогая. Он прилетел – ко мне, у меня ведь нет британской визы. Рискнул собой, чтобы просто увидеть.- Но ты всё-таки стираешь – что ты там у него попёр? – напомнил Степан. – Котка, Кохтла-Ярве?Дурак Объедков посмотрел на него – озадаченно.И тут заиграли часы. Шесть. Вылился, как вино на скатерть, из музыкального механизма приторно-сладкий гавот, и бархатные абрисы куколок-автоматонов на фоне светлеющего окна затанцевали – поклон, поворот, и ножками потом – и так и эдак. И снова замерли в изящных изломанных позах.И тут же загадочная программа, кажется, кончила свой труд – строки погасли, и синяя на сером вышла плашка «энд». Конец.- Пойдём, Петя, - Стёпка наклонился к П.А. и потянул его за руку с кресла, - выключай всё, забирай, что нужно, и пойдём. Может, надо что-нибудь спрятать? Вынести? Сжечь? Я помогу.Тут, в приёмной, много чего можно было бы, и выносить, и жечь. Одни часы чего стоили.- Если здесь пожелают что-либо найти – они принесут это с собой, и положат, - разъяснил П.А. – и я с тобой не пойду. Я буду тут и дождусь опричников. Он заслуживает этой моей последней верности.- Кто, покупатель красивых секретарей? Этот ботоксный мардонг с пришитыми волосами?П.А. не сдержался и тихо хихикнул, и Стёпка продолжил решительней:- Да щаз! Он и не к тебе прилетел, а к жене и сыну, новости надо читать внимательно. Идём уже, раб нарратива. Тоже мне выискался – лорд Браммелл, избравший бусидо.- А кто это? – уже с интересом спросил П.А.- В машине скажу. Идём.- Это не моя машина, мне просто разрешали покататься. Я оставил ключи у него на столе, - П.А. кивнул на дверь за своей спиной.- В такси тогда. Идёёём! – и Стёпка сказал со злости на него, то, что нельзя. – Меня твоя Мишелочка попросила тебя забрать.- Моя? – аж зашёлся в выдохе П.А.- Выходит, теперь уже твоя.И тогда лишь он позволил Стёпке выдернуть себя из кресла за руку, как репку. П.А. наклонился, вытащил флешку из системного блока – Стёпка не выпускал его руки, и ему пришлось – одной. Вырвать флешку, выключить компьютер. Стало совсем темно, только из окна молочно брезжило вечное московское праздничное зарево.- Мне нужно забрать одну картину, - попросил П.А., и Стёпка позволил:- Бери, но быстро.П.А. снял со стены невидимую в темноте картину, небольшую, с усилием выдавил её из тяжёлой барочной рамы:- Это моя картина. Я сам её покупал. У меня есть на неё документы.- Ладно, - Стёпка снова взял его руку, и потянул за собой, П.А. вложил картину под мышку и пошёл за ним, покорно, как ребёнок, только пару раз оглянулся в тёмном, пустом коридоре – назад, на бывшее своё место.- Молодцом, успели до мусоров! – похвалил их швейцар, раскрывая дверь, снова ровно на ширину человека.- А вы здесь живёте? – спросил любопытный Стёпка.- А где ж ещё, - согласился швейцар. – Дома внучка, полгода девке, от крика голова пухнет. Только тут отсыпаюсь. Ну, бывай, Петька, ни пуха тебе, ни пера!- К чёрту! – П.А. истерическим кивком отбросил чёлку со лба.Швейцар прикрыл за ними дверь и прежде, чем лязгнуть замком, крикнул в щёлочку:- Маме привет!П.А. по старой памяти побежал было к машине, и замер – нет, машина больше была не его. Он всё-таки подошёл к ней, погладил на прощание по задранному хищному носу:- Ну, пока.По счастью, тот Стёпкин таксист не уехал. Дремал неподалёку в своей машине – Стёпка постучал по стеклу, разбудил. Стекло опустилось, выглянула помятая небритая рожа:- Обратно, на Арбат?- Ага, - согласился Стёпка, не мудрствуя. Он не хотел возвращать П.А. владелице, но зато очень хотел поспать.Таксист вышел, помог пристроить картину в багажник. Стёпка так и не разглядел впопыхах – что же там на ней. Из машины он набрал Мишке:- Всё нормально у нас. Едем ко мне, на Арбат. Можно я полдня с утра прогуляю? Спать очень хочется.- Гуляй, - разрешила Мишка, и тотчас спохватилась, - ты что, рассказал про меня?- А он иначе не шёл.«Он» не слушал их разговор, смотрел в окно, улыбался уголочком рта чему-то своему. Теперь на лицо П.А. бросали отсветы огни и витрины, разноцветный круглосуточный карнавал, сполохи всегдашней московской «маленькой войны».Они ехали в лифте, и Стёпка поглядывал на картину под мышкой у П.А. – что там такое? Что-то красненькое там было, и на сером фоне, толком не разглядеть. На лестнице слышался топот, семи не было, а рабочие уже волокли на чердак стройматериалы.- Так кто такой лорд Браммелл? – спросил П.А.Лифт открылся, они вышли, и Стёпка уже сонно заковырялся в замке.- Фаворит короля Георга, - ответил он нехотя, - считался иконой вкуса и стиля. Уволился из фаворитов, когда понял, что неукротимо толстеет.- Отчего-то я что-то такое себе и представлял.Они вошли в квартиру, Стёпка открыл заодно и Маратову комнату, зажёг в ней свет:- Вот, сиди пока тут. Только ничего не трогай. Я очень спать хочу. Ты вообще хочешь уйти или остаться? Я по идее должен за тобой смотреть, но сил нет, и дурь твоя вроде кончилась.- Я хочу ненадолго остаться, - П.А. вошёл в Маратову комнату, покружил по ней, как стремительная синяя молния – он был в спортивном, просто в костюме, без куртки, и в какой-то того же стиля легкомысленной обуви. Поставил картину к стене, посмотрел на богов на подоконнике, - а можно я для Эрзули Фреда свечку зажгу? На удачу.- Я не знаю, кто это из них, я в этих его богах ничего не понимаю, - устало вздохнул Степан, - но зажги тогда всем трём, а то остальные обидятся.- Эрзули Фреда – это белая мадонна, - пояснил П.А., и послушно зажёг три свечки, перед каждым божеством по одной, - покровительница влюблённых, но только гетеро-влюблённых, у гомо своя покровительница, Эрзули Дантор, чёрная мадонна.- Вот про эту я знаю, - вспомнил Стёпка, - в Польше висит, Матка Бозка Ченстоховска, она?- Она, - П.А. присел на край кровати, потянулся, показав из рукавов зубчики татуировок, - можно я тут у тебя поваляюсь?- Да валяйся, я сам спать сейчас иду, - позволил Стёпка, - ноут только с кровати сними.П.А. оглянулся, потянул из-под подушки ожерелье презервативов, рассмеялся:- Занятно.- А ты успешно всё скопировал, ну, там, с компа? – спросил любознательный Стёпка, прежде, чем уйти к себе. – Ну, то, что у шефа своего попёр?- О, да! – опять рассмеялся П.А., играя, как кот, длинной гондонной лентой. – Вин-вин. Спасибо тебе. Я правда раб нарратива. Падок на обаяние момента. Ты меня просто за ухо вытащил из потока. Спасибо!- И куда ты теперь? – Степка и спать хотел, но и любопытство не пускало.- В Гданьск, доучиваться, - П.А. стянул через голову свою голубую олимпийку, и потянулся опять, лохматый, с острыми ушками, весь в чешуе разноцветных татуировок, дракон с проколотыми сосками, и зевнул, - и Мишелочка туда ко мне приедет. Вин-вин.- Врёт она тебе, - предупредил его Стёпа, - вот увидишь.И все три свечи, перед тремя богами, одновременно заплясали огоньками и затрещали, зашипели – да-да.- Нет, это ты – вот увидишь! – П.А. уставился на него фаянсово-синими злыми глазами. – Тебе говорили, что ты вылитый Рауль Кассо?- Нет, а кто это?- Актёр.- Отчего-то я так и решил.Стёпка взъерошил волосы, и задумался – интересно, это красивый актёр, или страшный? П.А. внимательно глядел на него, потом зевнул, и принялся тереть глаз:- Посмотри, что у меня там, что-то попало, и никак не вынимается.Стёпка хотел принести ему зеркало, но заленился, и подошёл, и с интересом заглянул в раскрытый фаянсовый глаз, в длинных ресницах и с розовым белком:- Да ничего там нет.И тогда П.А. двумя руками притянул его к себе, и сам весь подался к нему, и стремительно поцеловал – у него оказался очень длинный язык, и очень подвижный, как у змеи. Как сама – змея. Стоит сказать, это было очень приятно – щекотка, и близость, и влажное движение во рту, и горячий жар, и слепящий, душный, заволакивающий, упоительный запах амбры. Но Стёпка решительно отодвинул П.А. от себя, и отступил:- Прости, но я предпочёл бы остаться девственником.Он не стал ни ругать его, ни драться, он понял – почему П.А. так сделал.- Прости, - сказал и П.А., - увлёкся. Обаяние момента. Так и просилось же… А это первый твой поцелуй? И с мужиком? – он сдавленно хихикнул.- Увы. Но хоть остальное пусть останется для той, единственной, - усмехнулся и Стёпка, - так что я – спать. И не с тобой.- Ага, - согласился П.А., и раскинулся на кровати в позе морской звезды, - ты же сидевший – странно, что ты не сломал мне нос.Стёпка ответил ему, несуразному:- Ты просто не умеешь по-другому расплачиваться, я угадал?- Пожалуй, - согласился П.А., - секс – это всегда была моя валюта, – и тотчас просиял. - Но теперь у меня есть деньги! А что бы ты хотел?- Я подумаю.Стёпка вдруг вспомнил, что он на самом деле хотел, и уже битый час, если не больше. Он подошёл к картине, у стены, и посмотрел – что же там.На картине было Рыбинское водохранилище, или очень на него похожее, под слоистым муаровым мартовским снегом, иссечённым колеями, и на горизонте – гидроэлектростанция, цементно-серый мордатый Мордор с клыками и когтями, с нежном венчике болезненно-жёлтой габаритной иллюминации. И мутное небо над ним казалось темнее снега. А красненькое на переднем плане было – снегоход, тонущий в чёрной растресканной полынье. Красная капля – в чёрной ране. Это было очень похоже на Хоппера, но это не мог быть Хоппер, он ведь не писал ни Рыбинск, ни снегоходы.- Как будто Хоппер и Куинджи вдвоём родили этого художника, - задумчиво проговорил Степан. – А кто это?- Это Отдельнов, - зевая, сказал П.А., - два ляма за неё отдал, не торгуясь. Правда, прелесть?П.А. потом уехал, конечно. Стёпка проснулся – цвёл белый день, голубь с цокотом ходил по карнизу, перед богами почти прогорели их жертвенные свечи. А вот П.А. в Маратовой комнате уже не было – ни его, ни ужасной-прекрасной его картины.На другой день Стёпке позвонила Лёка – неожиданно, голосом, когда он был на работе. Стёпка тут же скосил глаза на окно – за окном сползались синие сумерки.- Портрет не получится закончить, - сказал он Лёке. – Уже слишком стемнело.- Да я не за этим, - рассмеялась она, - закончишь когда получится. Я хотела с тобой прогуляться. Дома сплошной сироп, невыносимо. Я заеду к тебе после работы?- А ты вообще учишься? – Стёпка вспомнил – Лёка же школьница.- На отъебись. Меня Шацкий возьмёт к себе на курс, считай без экзаменов. Что мне эта школа? Так, общеобразовательные домучить.- А возьмёт – из-за папаши? – уточнил Степан.- Из-за меня, - обиделась Лёка. – Я не так ужасно играю, как мама пишет про меня в дневнике. Ну ты же видел мой фильм. А папаша в кино не очень-то и нужен, он же не будет всех вечно запугивать, когда-то приходится и самой, - прозвучало это двусмысленно, Лёка опять хихикнула. – Так я заеду?- Давай.И она, действительно, к нему приехала. Ровно в шесть встала на пороге, в короне кудрей, и в каких-то клешах немыслимых:- А мама тоже здесь?- Пока ещё вроде не уехала.- Ну мне её и дома хватает. Не буду заходить. Побежали? Ровно шесть.Стёпка вылез из-за стола, снял с вешалки куртку. Лёка мгновенно оценила его новые ботинки:- Мартенсы, круто. А раньше было говно какое-то.Вечером здания по обеим сторонам бульвара походили на подсвеченные снизу сырные и творожные торты. На ветвях деревьев ещё с нового года остались лампочки, мерцали, как запутанные в марлю светляки. Снежная крупка сыпалась с небес потихонечку. И на лужах, прихваченных вечерним ледком, разъезжались подошвы.- Так что за сироп у тебя дома? – спросил Стёпка.Лёка посмотрела на него сверху вниз, фыркнула, тряхнув кудрями.- Мне, наверное, не стоит из-за этого говниться, - сказала она задумчиво. – Мама наконец-то счастлива. В кои-то веки она больше не хочет себя уничтожить. Но мне, знаешь ли, немного обидно. Ведь раньше это я была – её любимый ребёнок. И ведь я нарочно притащила к нам домой этого Петю – потому что понимала, что они мамой – абсолютно конгруэнтны, - и Лёка показала пальцами, сомкнув и разомкнув их, - где у одного впуклость, там у другого выпуклость. Не пошлом смысле, а в смысле – комплексы, психика.Так вот кто был хитрый манипулятор, а совсем не П.А. – как же Стёпка это проглядел?- Объедков меня поцеловал, - сознался Стёпка, он не желал носить подобное в себе вечно, скрывая и не деля ни с кем, - вчера, когда я его забирал. Между прочим, был мой первый поцелуй – и с мужиком.- Вот дурак! – расхохоталась Лёка, и опять несколько прохожих обернулись – ведь смеялась такая красавица. – Это он, наверное, в благодарность. Петя со всеми пытается расплатиться жопой, она у него вместо пластиковой карты.- Ну, ты угадала, он как-то так это потом и объяснял, - согласился Стёпка.- Ну и не злись.- Я не злюсь, я в некоторой панике. А твоя мама знает – что он вот такой?Лёке надоело скользить, она подошла к лаково блестящей, льдом облитой скамейке, бросила на неё рюкзачок, и присела на край его, оставив место и для Стёпки:- И ты садись, - и приглашающе хлопнула ладошкой рядом с собой. Стёпка сел, конечно. – Знаешь, маме всё равно, с кем он там ещё спит, или будет спать. Он её радует, и слава богу. Мы же с самого начала с ней знали, что он такое. Со временем учишься принимать людей – такими, как они есть, а не как тебе самому удобно, как ты хотел бы, чтобы они были. Вот я, например, асекс, а парни смотрят только на внешность, и думают – о, брюнетка с синими глазами, ащ-ащ. И начинаются идиотские претензии – а я ведь им с самого начала обо всём говорю.- Мне – нет. А что значит асекс? Асексуал?- Ну да. Тебе, наверное, тоже стоит знать, раз ты мечтаешь со мной встречаться. Я могу тебя целовать или обнимать, но дальше дело не пойдёт, мне просто неинтересно. Не подгружается какой-то половой функционал.Стёпка задумался – у него ведь тоже привязанности не шли дальше эмоций, он сам никого никогда не хотел. И всегда считал, что это признак незрелости, или с гормонами что-то не то.- У меня тоже не подгружается этот функционал, - сознался он.- Ты это говоришь, чтобы мне понравиться?- Вообще-то нет, хотя понимаю, что всё так и выглядит. Но сама подумай – мне двадцать два, и я девственник.Лёка тут же стала внимательно его рассматривать – в темноте, в мерцании урбанистических новогодних светляков. Долго рассматривала, и спереди оглядела, и сбоку.- Да ты вроде ничего, мог бы развернуться, при желании, - резюмировала она, - с милфами, например – ты изящный, им такие нравятся. То есть твоя девственность – сознательный выбор?- Скорее да, чем нет. Хотя мне толком никто ничего не предлагал, ну, кроме Объедкова.- Забудь про Объедкова, - Лёка наклонилась, и поцеловала его, быстро проведя языком по его губам. Это был, конечно, совсем не такой роскошный поцелуй, как у Стёпки с П.А. – Ну вот. Теперь ты целовался не только с мужиком. Твоя честь спасена?- Спасена, - вяло согласился Стёпка.- Зад замёрз, - Лёка встала, отряхнула шубку, - пойдём дальше.И они пошли, разъезжаясь ногами, по бульвару. Стёпка всё думал – зачем же она его позвала? Ведь должна быть какая-то цель? Он понимал, что сам по себе не особенно Лёке интересен – только как художник, или как источник – но только вот чего?- Тебе папенька мой как отец? – спросила Лёка.- Скорее, он мой начальник. В средневековой терминологии – я принёс ему некий оммаж.Бес никогда не говорил, что Стёпка ему как сын. Да с чего бы? Бесу – усыновлять шныря?- Мне он говорил – что у него к тебе отцовское отношение, - возразила Лёка.- Ну, в средневековье дети считались собственностью родителей. А вы с ним часто общаетесь?- Я стараюсь избегать, - сказала Лёка мрачно, - но он названивает и лезет. Я его послала недавно, перед самым карцером – не знаю, надолго ли хватит. От него тяжело отвязаться. Собственно, я об этом и хотела тебя попросить.Вот и оно – то, зачем он ей.- О чём?- Попроси его оставить нас в покое. Вы же часто разговариваете? Ты же ему постоянно рассказываешь – как мы ужасно живём? Ты скажи, что мы так ужасно живём – именно из-за него. Корчимся, как карлик в бочке у компрачикосов. Может, он хоть тебя послушает.- Он меня пошлёт. Потому что я – всего лишь его слуга, и это не моё дело. Может, тебе просто поставить его в чёрный список? У него двадцать три года срока – чем он оттуда-то тебе мешает?Бульвар закончился – нужно было или идти куда-то дальше, или разбегаться по домам. Впереди маячил перекрёсток, с пробкой, с аварией, машины толпились, мигали огнями и истерически гудели.- Ты не всё знаешь, - сказала Лёка ещё мрачнее, - там не двадцать три года. Поэтому я и пытаюсь – отвязаться сейчас. Помоги нам, - она взяла Стёпку за руку.Снежная крупка сыпалась на уши, и за шиворот, и люди обходили их, и смотрели, и даже некоторые оглядывались. Ведь такая красавица. И Стёпка подумал – бывают разные управляемые куклы, марионетки, бурратино, бибобо, вот он – какая из них?- Так получилось, что я как раз знаю, - он вынул руку из Лёкиной руки, у неё сделалось потрясённое лицо, не из-за руки, конечно, из-за его слов, - я знаю, что там не двадцать три, на самом деле. Я попробую тебе помочь. Но в мире твоего папы – я никто, ноль, кукла на ниточках, точно так же, как и для тебя. Поэтому вряд ли что у меня получится.Возле подъезда стояла какая-то женщина, в пуховике и в шапке, обсыпанной снегом, и набирала на домофоне его, Стёпкину квартиру. Никто не отзывался, конечно.- Вы наверно к Марату? – Стёпка приложил ключ, впустил её.- Я к Степану, - женщина на него посмотрела – у неё лицо было, как в романах писали, со следами былой красоты. Очень большие серые глаза, много грима, и кракелюры морщинок.- Я Степан, - Стёпка вызвал лифт, - а что вы хотели?- Необязательно подниматься, - женщина принялась копаться в сумке, - я могу и здесь отдать. Петя просил оставить вам своё свидетельство о рождении, ему зачем-то понадобилось.- Петя? Объедков? – не поверил Степан. – А что он сам не забрал? А вы ему кто?Женщина на мгновение перестала копаться, подняла голову, и с отчаянной злостью посмотрела на Стёпку.- Я его мама. Почему он сам не забрал? А попробуйте угадать.Лифт приехал, открылся, сияя чревом, опять закрылся.- Потому что ваш муж проиграл его в карты, - и правда, рискнул угадать Степан, - и с тех пор он вряд ли с вами дружит.Женщина наконец-то отыскала в сумке жёсткий ламинированный квадратик, и резко, как пырнув, вложила в Стёпкину руку.- И вы тоже в это верите? У Пети для каждого своё враньё – то в карты его проиграли, то на порностудию продали, а он сам ни в коем случае ни при чём. Запомните, юноша – Петя всегда, и всем, и обо всём врёт.- А что тогда правда? – Стёпка не мог не спросить. И задал этот вопрос он так пронзительно и громко, с эхом по подъезду, что Петина мама ему ответила, хоть уже и застегнула сумку, и собралась уходить:- А вы – его новый парень? Я не удивлена – такой дом, и на Арбате. Петя всегда стреляет в цель. Вот вам ваша правда, юноша Степан – мой муж вырастил его, как родного сына, а потом Петя нас предал. Он столько в этого Петьку вложил – кружки, лагеря языковые, столько времени потратил, а Петька, дрянь такая, только и думал всё время, как его соблазнить. Он всегда был порочный.- И – не получилось?- Отчего же, всё получилось, только Миша жил бедно, а Петя очень любит деньги, он нашёл себе кого побогаче, а потом и ещё побогаче, и теперь говорит им всем – какой же его отчим был сутенёр.Женщина заплакала, зло, сухо, без слёз, только пудра осыпалась со щёк на воротник. И растаявший снег сполз с шапки, от брови и ниже, длинной ложной слезой. Стёпка посмотрел на свидетельство в своих руках, увидел город рождения – Пермь, и год рождения – девяносто восьмой.- Так ему двадцать два? Я думал, он старше.- Зато много успел.Женщина набросила на голову капюшон и с понурой спиной пошла вниз по лестнице – плечи её всё ещё злобно дрожали. Стёпка остался один, с листом в руке, и снова вызвал лифт – тот, светясь, раскрылся. Стёпка вошёл внутрь, нажал на свою кнопку.Кто врал из этих двоих? Оба, наверное, каждый по-своему.Бес позвонил ему ровно через десять дней, десятого февраля, правда, не в пять утра, а в семь. Как только выпустили из карцера, наверное.- Я, - Стёпка принял звонок, сел на постели.В доме напротив уже светилось несколько окон, силуэты мелькали в них, как фигурки в театре теней – люди собирались на работу.- Ты, кто ж ещё, - согласился Бес. – Ну, как ты там без меня? Как – наши?Стёпка растерялся. И спросонья, в растерянности, в отчаянии всё выложил своему жестокому средневековому господину. Про то, как Мишка пытается убить себя, и потом лечится, крест-накрест замазывая раны йодной сеткой – потому что нельзя ведь бросить ребёнка. Про то, как ломает и калечит невидимая клетка – как бочка компрачикосов, та, что не даёт пленнику встать и выпрямить спину, и он сидит в ней скрюченный всё время. Про то, что жена и дочь давно Беса не любят, просто боятся, что он убьёт их, если они его бросят. И про П.А., придурка, что дело не в нём, что Мишка просто устала от своей собачьей жизни, смертельно устала, и П.А. – лишь игрушка, повод отвлечься, а дело-то не в нём.- Отпусти их, - взмолился Стёпка. – Пожалуйста, Бес. Пусть сами живут. Как им хочется. Они устали, их как будто вместе с тобой – тоже посадили, и ещё на двадцать три года.Бес выслушал эту его тираду, не перебивая, и в конце её сделал вывод:- Узнаю Лёкин стиль. Она тебя подучила? Компрачикосы…- Мы разговаривали, - признался Стёпка.- Оно и видно, - доброжелательно, равнодушно сказал Бес. Он избегал тратить себя, и на эмоции тоже. – Во-первых, это не твоё дело, Стёпа. А во-вторых, кто-нибудь поинтересовался – а что мне надо? Им надо – свободу, а мне?- Тоже? – попробовал угадать Степан.- Мне семья была нужна. Я до тебя с Мишкой поговорил, она мне то же, что и ты, сказала – от себя, конечно. Мол, катись, и подальше. Расход. Ничего, пускай. Попа к попе – и кто дальше прыгнет. Ничего им не будет, не бойся. Пинчу только – голову разобью. А им ничего.- И пинчу не надо, он-то ни при чём.- Тебя забыл спросить, - усмехнулся Бес, Стёпка как наяву увидел его волчий оскал. – Ты только не бросай меня, Стёпка. Один ты у меня остался. Ты же мне – как сын.Стёпка не был ему как сын, и это прекрасно знал.Бес не делал зла с удовольствием. Он не любил причинять страдания. Он не упивался чужим горем, не извлекал из чужих несчастий – собственной выгоды. Например, будучи совладельцем подмосковного борделя, никогда не пользовался услугами девочек – сам. (Это не Бес рассказал, а Лирон, прежний его подельщик). Бес прошлым сроком покровительствовал трансу Любке, не давал её в обиду. Любку ведь не убили-то только из-за него. Бес однажды спас первохода Стёпку, спрятав раз и навсегда под своё крыло.Но он и не был добрый человек, он был злодей. Вернее, Бес умел отключать в себе сострадание, вмиг, по команде, по щелчку.Стёпка помнил, как Бес однажды из кипы своих бумаг, апелляций, кассаций, приговоров, вдруг вытащил пожелтевшую газетную вырезку, и дал Стёпке прочесть, не гордясь, не хвастаясь, просто для информации – каков он.- Смотри – моё первое дело.Стёпка не решился спросить – Бес был организатор в этом деле, или исполнитель?Эта была статья, совсем крошечная, из раздела «криминальная хроника», из новостей, излёт девяностых. Бумажная газета, хрупкая, как старинный пергамент.Молодая женщина купала двухмесячного младенца в ванне, и ребёнок захлебнулся. Мать в отчаянии вскрыла себе вены. В закрытой ванной. В запертой квартире.Вот и всё.
----- CHAPTER BREAK -----
Монэ расплатился с ним на другой же день. Рене отправлен был организовывать оперу, к предстоящей свадьбе Голштинского принца и одной из – пока не понять какой – цесаревен. Официальный распорядитель празднества, злой гофмаршал Шепелев, пал после очередной ассамблеи, как в омут, в запой. Лежал в своём доме, налитый до глаз рассолом, с пиявками на висках и, понятно, распоряжаться уже никакою оперой не мог.Рене, выпросив в канцелярии у Остермана точно такую папку, как у де Монэ (ну, попроще, конечно, да), бегом побежал в театрик – организовывать оперу. И нашёл за кулисами рыдающего Ла Брюса.- Мы будем биты с тобою, Рене, - проплакал Ла Брюс, размазывая по лицу румяна и белила, и те смешивались в необычных и внезапных сочетаниях, - Шепелев пьян – так и певцы все пьяны, хор разбежался, половина из певчих сегодня угодила под арест за драку. Кастрат на свидании с Караваком, в загородном поместье, и на премьеру – ни в какую.- Я его выманю, - пообещал Рене, - эти двое мне неплохо знакомы, их есть чем припугнуть.- Ого! – восхитился Ла Брюс.После настоящего, опасного и злого двора, где рубят головы и вешают за песенки, здешний фальшивый и забавный оперный мир очень Рене понравился. Бумажные деревья, гипсовые гроты, за промах – всего лишь царская трость, не смерть. Миленько…- Шепелева они боятся, - пояснил Ла Брюс, - он злюка, бьёт чуть что по лицу. А ты нежный мальчик, кто станет тебя тут слушаться?Шепелев слыл грозным типом, и в придачу авантюристом, брегов не ведающим. Не так давно они вдвоём с лейб-медиком Жано Лестоком похитили на спор свору собак. На свору сию залюбовался его величество, изволил похвалить – и назавтра уже получил всех собаченек в дар от радетельных подхалимов. Подхалимы в награду огребли палкой по хребту – ведь величество после сам отбрёхивался, от хозяина краденой своры. Но заработали и славу персон залихватских и заради величества готовых на всё.- Посмотрим, - пожал плечами Рене, - вернется ли кастрат после моей записки. Мой брат много болтал о его пристрастиях – и маэстро вряд ли захочет, чтобы весь двор о них узнал. Там такое…- Содомией двор не удивишь.Рене наклонился к Ла Брюсу и прошептал на ухо, что же там – такое. Пуще содомии.- Сadavera vero innumera.Ла Брюс икнул, но тут же напомнил:- Хор?- Будет и хор. Скольких нам не хватает?- Да бог с тобой, добудь хотя бы шестерых. Но ты не сможешь, Рене, куда тебе до Шепелева, - заныл, дразнясь, Ла Брюс, - ты слишком мягок, у тебя даже имя – женское.- То-то Картезиус об том не знал, что его имя женское, - рассмеялся Рене. Потрепал Ла Брюса по зарёванной щеке и побежал – от этих лесенок, и картонных колонн, и трепещущей на фальшивом ветру фальшивой же позолоты – добывать хор.Цесаревна Лисавет молилась в церковке, маленькой, домовой, позади царских покоев. Матушка и сестрица набожны не были, а вот Лисавет и молитву, и церковь, и ладана запах, и пение певчих – любила. И из певчих порою миленькие попадались.Яркая роспись на сумрачных сводах, злые личики у икон, медовое пение, едкий тревожный ладан. Озеро шёлка – розовое на чёрном, на каменных плитах – вокруг колен. И внезапный Рене Лёвенвольд, у этих колен, весь в золотой лисе, шепчущий униженно и жарко:- Спасите меня, принцесса!«Вымолила» - только и подумала Лисавет. И спросила холодно – прекрасного, жалко глядящего изнизу:- Ты-то что тут? Ты же нехристь.- Спасите меня! – на сладком, мелко изломанном русском продолжил шептать Рене. – Нужно шесть певчих для оперы, они только тут, в вашей церкви, а здешний поп верен своему иподьякону, и мои чары против него бессильны.- Ах ты свинюшка! – хихикнула Лисавет. – Отдать тебе певчих? На завтра, в оперу?- О, богиня, Диана, Цирцея, Психея, Минерва, Малифисента…- Пенелопа, - продолжила Лисавет этот ряд, - а что матушку не попросишь?Рене стоял на коленях перед нею, заглядывал снизу вверх в глаза, и по всему – очень желал бы заплакать, да только не мог, актёрства недоставало. Бедная куколка.- Личиком мы не вышли, - сказал он грустно, - у матушки просить, слишком маленькие мы и жалкие. И до вашего высочества бессильны дотянуться…Две тонкие золотые слезы сошли наконец-то с золочёных его ресниц и медленно поползли, обгоняя друг друга, по набеленному узкому личику. У Лисавет сжалось сердце – он ведь был лучше, так и остался – лучше, всех её, певчих, офицериков, пажей.- Дам я, - она встала, и его за руку выдернула с пола – с собою, - певчих тебе. Слыхала я, вы, Лёвенвольды, всегда долги отдаёте – вот и проверим.Лисавет поискала глазами попа, и найдя, кликнула, как прислугу:- Фимка! Вот этой цаце выдай завтра шесть мальцов твоих, из певчих. Кто спросит – я велела. И спасибо, отец мой… - склонилась, и поцеловала, с благодарным лукавым смирением, поповскую ручку.Августейшее семейство восседало в опере в первом ряду, и Лисавет с удовольствием глядела на своих – одолженных – певчих. Певчие собой изображали лес, и из-под древесных, в пушистых листьях, перевитых лианами нарядов виднелись поповские рясы.Извлечённый из-под Каравака кастрат прибыл в последний миг, выпал из кареты уже в сценическом, и Рене в том его полёте успел влепить ему пощёчину – в память о Шепелеве. Кастрат орал на подмостках с розовой щекой, весь в раскрашенных перьях, павлиньих и куриных, и бросал за сцену затравленные злые взгляды – на нового диктатора, шантажиста, грубияна, нового своего хозяина. На Рене.- Ну, что? – спросил Рене у Ла Брюса.Они стояли за кулисами, и мимо, за спинами их катили к сцене машину для метания блёсток. Перед антрактом предполагался ураган.- Что-что? – зло усмехнулся Ла Брюс. – Биты будем, вот что.- Отчего же, всё идёт по либретто, - не понял Рене, - Саломея пела, потом Иоанн, Ирод наш проспался и тоже выйдет, ему за шкирку снега напихали – стал как новый. Что же ещё?- В антракте должны быть лацци, а наши Смеральдина с Тартальей вчера удрали в Ригу, пока Шепелев не видит. А ты не знал? – со злым торжеством уточнил Ла Брюс. – Папенька привыкли, чтобы и в антракт их шутками развлекали. Лацци – душа любой пьесы. Без весёлой шутки опера занудна и скучна. Без комедии её не вынести. А шутников и нет, вон, только шкурки от них висят.Ла Брюс кивнул на вешалки, где болтались, и в самом деле, как сброшенные змеиные шкурки, полосатый наряд злодея Тартальи и красненький Смеральдинин.- А ты помнишь лацци? – спросил у Ла Брюса Рене.- Немного, - замялся тот, - но я не стану выступать, я барон, а бароны не прыгают по сцене, даже если вконец разорятся. Палка кесаря Петера – меньший позор, нежели подобный выход.- Маски, - напомнил Рене, - дель арте играется в масках, ты же знаешь. Я тоже барон, так что позориться будем вместе. Не ломайся, снимай штаны и полезай в Смеральдину. А я побуду Тартальей – во мне довольно яду, чтобы такого играть.- Я думал, яд у тебя только на пальце, - проворчал Ла Брюс, снимая с вешалки алый, в ромбах, наряд с короткой пышной юбкой.- А сколько я перепробовал, когда готовил противоядия? – напомнил Рене. – У меня даже падучая порой случается, в память о прошлом.Он вывернулся из золотого кафтана, и закопал своё сокровище под горой тряпок – чтоб не украли, пока он будет на сцене. Примерил очкастую и усатую личину Тартальи.- Я слышал, Тарталья в дель арте – значит «человек без сердца»?- Что ты, - рассмеялся Ла Брюс, уже шнурующий корсет цвета крови, - Тарталья по-итальянски – это всего лишь заика. Не выдумывай лишнее.«Импровизация».Рене не знал лацци. А если бы и знал – от страха на сцене позабыл бы. Из первых рядов таращились на них императорские величества и высочества – и, ура-ура, не узнавали – ведь Екатерина, разгляди она любимца под усами и накладным пузом, не стерпела бы и разгласила открытие всем. Простая была женщина.Стул Виллима Ивановича возле матушки отчего-то пустовал – да и бог с ним.Ла Брюс, похоже, наврал и тоже ничего не помнил – переступал в крошечных, маленьких для него туфельках, в карнавальном дыму минувшей оперной сцены, в ещё летящих с потолка блёстках, посреди Иродовой пиршественной залы (такова уж была та их опера – «Иоанн и Саломея»).Скрипки и флейты пели вразнобой, кто куда – кто-то из музыкантов остался на галерее, а кто-то и сбежал перекусить и в клозет. Вот запиликала шаловливая виола, модную придворную песенку, и Ла Брюс машинально принялся подсвистывать, а Рене и пропел, не придворным, высоким и звонким, а природным собственным голосом:Âne, roi et moi – nous mourrons tous un jour ...L'âne mourra de faim, le roi de l'ennui, et moi– de l'amour… pour vous(Осёл, король и я – все мы однажды умрём,осёл от голода, король от скуки,я – от любви…к Вам)Певческий голос у Рене оказался – мурлыкающий кошачий тенор, и Ла Брюс, сам музыкант, сморщился так, что задралась маска Смеральдины, и выглянули – модные тонкие усы. Зал, полупустой, скучающий, нестройно захихикал. Его величество, собравшийся было встать и выйти вон, развернулся к сцене – и с ним вместе оборотилась и стайка подхалимов. Принцессы бросили жевать и шептаться, Екатерина разлепила пока лишь один, сонный с похмелия глаз. Публика ожидала лацци.«Импровизация».Рене шагнул к своей красотке Смеральдине, приобнял её за талию – и тут их выручил умница инженер. За сценой заработала ветряная машина, нахмурилась под потолком шёлковая туча, и с неба хлынули звёзды. Колючим, злым ветром, вперемешку с конфетти, вихрь из острых золотых шестерёнок сбил с ног обоих комических любовников. Маленькие туфли с Ла Брюса с готовностью и стуком разлетелись в стороны, явив миру мужские ступни с растопыренными пальцами, и красная юбочка задралась, тоже кое-что явив. Зал взревел – шутка была сыграна. Рене поклонился, и за подол утащил Ла Брюса со сцены – того объял ступор. Занавес за ними схлопнулся, и тут же на сцену вбежали рабочие – менять декорацию, у них на всё про всё было минут пять.- Нас не узнали? – спросил Ла Брюс. – Если узнали – можно сразу убираться в Ригу, вслед за нашими комедиантами. Два барона – и такое позорище.- Rien, - отмахнулся Рене. – Если б узнали, они бы проорали это сразу, здесь не стесняются. Гляди-ка, как нас изрезало звездопадом…Золотые звёзды оказались остры – Ла Брюсу посекло до крови торчавшие из-под юбки ноги, а у Рене был единственный порез, но тоже до крови, так, что залило галстук – на шее. Как тогда, когда-то, во время почти забытого их с Гасси поединка.Поздним вечером, с заветной папкой под мышкой, Рене явился в приемную ее величества в надежде на встречу с блестящим де Монэ.В папке неограненным бриллиантом прятался проект помолвочных торжеств – принцу Голштинскому с усердием сватали одну из цесаревен, только все не могли решить, какую именно.За окнами приемной неслась горизонтальная ноябрьская крупка, а за тонконогим столиком бездельник Гензель Берхгольц что-то воровато записывал карандашиком в своем писательском блокноте.- Привет, летописец, - снисходительно поздоровался Рене.Гензель вздрогнул и спрятал блокнот – с судорожной поспешностью.- Привет, Миньон, - сказал он отрывисто.- Хозяйка у себя? И с ней ли ее белокурый паж? – фамильярным шепотом спросил Рене, склоняясь к неподвижно сидящему Гензелю – тот икнул. – Что с твоим лицом? Кто-то арестован?Это была их давняя шутка – если грустное лицо, возможно, кто-то арестован? – и Рене совсем не ожидал ответа, который услышал:- Камергер де Монэ арестован. Этой ночью, за чаем у государя. Лучше не суйся к хозяйке со своими топиарами – у нее теперь другие заботы. Через час придёт гвардеец, в пару ко мне – матушка наша под домашним арестом.- Обвинение ты знаешь? – быстро спросил Рене. – Не её, Монэ?- Говорят – плутовство, дачи. Ты радоваться должен – Виллим Иванович не любил тебя.- Он еще не умер, Гензель, - отвечал Рене, и Берхгольц уставился на него, как поп на икону – решил, что Рене ангел всепрощения.Рене, напротив, пожалел, что де Монэ еще не умер – он знал, как проходят допросы, и ни на секунду не верил честному вестфальскому слову.- Я пойду, Гензель, - Рене поудобнее перехватил свою папку, - когда будет нужда во мне – хозяйка, бог даст, позовет сама. А что ты такое пишешь – неужели ты хочешь вставить в книгу главу о его аресте?- Т-с-с, - зашипел на него Берхгольц. - Это ведь тоже история!- Еще какая. Ты идиот, Гензель – кто-нибудь прежде тебе об этом говорил?Рене собрался с духом, прежде чем шагнуть в коридор – ему предстояло еще до самой ночи строить довольную физиономию, говорить с придворными – злорадными или перепуганными, но тоже не оставляющими попыток «держать лицо». И улыбаться.А в доме де Монэ тем временем дознаватели перебирают архив, и осматривают личные вещи, и допрос в тайной канцелярии идет своим чередом, и открываются интриги, и льются невидимые миру слезы, и ничего ты, Миньон, с этим не поделаешь. Улыбайся и жди.Чулок должен быть туго натянут – даже если он порван.Пастор Десезиус сдёрнул с лица черный платок и неторопливо раскурил искусанную, щербатую трубку. В разрывах туч моргали тревожно ноябрьские звезды, ледяной сквозняк рвал с головы капюшон. Из подвала поднялся к нему прозектор Лука:- Напрасно ты сегодня подошвы трепал, батюшка – не помер никто, - сказал он ехидно.- Только три пополуночи, - отвечал невозмутимо Десэ, попыхивая трубкой, - ночь еще не кончена.- Считаешь, с допроса кого подвезут? – догадался Лука. - Днем знатная охота была, думаешь, помрет кто на дыбе?Десэ пожал плечами – он вовсе не собирался вступать с Лукой в дискуссии, не в его это было стиле.Вдали на мосту мелькнула невесомая фигура, словно гонимая промозглым осенним ветром.- Твой, - узнал Лука, - его ты ждешь?- Выходит, его, - криво усмехнулся Десэ и сплюнул под ноги.- Доброй ночи, господин Рьен, - с преувеличенным радушием поздоровался тюремный прозектор. Из темноты выступила тонкая фигура в маске, в растрепанном на ветру плаще и в шляпе, щедро осыпанной мокрым снегом. Можно было бы подумать, что это девица в мужском наряде – такой тонкой была талия – если бы не тени на щеках и не усы над верхней губой. Все-таки небритых девиц почти не бывает.- Здравствуй, Рьен, - поздоровался и Десэ. - Не утерпел, прилетел.- Здравствуй, - выдохнул запыхавшийся Рьен.Имя «Рьен» значило «ничто». Это имя выдумал для него Десэ, когда понадобилось как-то называться. Так и прозывались они в Каторжном остроге – господин Смерть и господин Ничто.- Пойдем, - Десэ обнял его за плечи с неожиданной теплотой, - я не скажу, что в морге ты согреешься – но хотя бы перестанешь дрожать.- А я – пойду спать, - догадливый Лука смекнул, что он сейчас третий лишний, и поспешил ретироваться. - Разбудите, если подвезут кого.Все трое спустились по щербатым ступеням – вниз, в морг, и Лука тут же закрылся в своей каморке.На колодах лежали острожные мертвецы, их желтые ступни призрачно выступали из мрака в свете слабой лампы.Десэ взял перепуганного ученика за плечи и ощутимо тряхнул:- Прекрати дрожать, как заячий хвост. Слушай, - Десэ склонился низко, к самому уху Рене, и прошептал так тихо, как только мог, - при обыске из опасного для тебя нашли одну лишь записку, писанную твоим кавалером полгода назад сестре Модесте – мол, отыщи мне травку, а мышьяк у меня есть. Этот идиот пытался сам собрать тофану.- И – что? – спросил Рене – воздух шел из его легких со свистом, как из разорванных мехов неисправного инструмента.- Господин Толстой лично сжег сию цидулку на свечке, вот что, - отвечал Десэ, - остальной улов при обыске – записи о кавалерских махинациях, любовная чушь и пропасть бездарных стишат, писаных слободским письмом. Так что погоди бояться, малыш.- Откуда ты-то знаешь?- Я взял за правило угощать в трактире канцеляристов, что скучают в крепости, - ответил Десэ, - и этим вечером один из них многое выложил мне после третьего шкалика русской водки. Как здесь говорят – зелена вина. Так что пьянство не всегда вредит алхимику, иногда бывает и полезно.- Я не знал, что ты водишься с дознавателями, - Рене поднял на него удивленные глаза.- А как же, - пожал плечами Десэ, - у них тоже тюрьма, и в этой тюрьме заключенным бывает нужно утешение.- И ты бы мог – утешить кавалера так, чтобы он не болтал?- А зачем? – Десэ глянул на собеседника насмешливо. - Кавалер на все вопросы отвечает даже излишне подробно – он под большим впечатлением от истории поручика Глебова. Мой канцелярист говорил, что господин Толстой и половины не позволил ему записать из этих кавалерских показаний. Но про яды не было сказано ни слова. Завтра царь лично явится его допрашивать – он уже провозгласил себя личным тюремщиком кавалера и не велел подвергать его пыткам.- Жалеет, - улыбнулся Рене, - царь всегда любил Керуба больше всех других своих братьев.- Помнится, и Люцифер был кое у кого любимым ангелом, - ехидно припомнил Десэ, - но всё это поэзия. Если кавалер вдруг помрет – сразу смекнут, что он отравлен. А выяснить, кем отравлен – сам знаешь, дело двух дней. И если ты сейчас решишь сбежать на вашу эту мызу – ты не сможешь вернуться уже никогда. И от собственной трусости потеряешь то, что высиживал здесь долгих семь лет. А если наберешься храбрости и с невозмутимым видом переждешь эту небольшую охоту – получишь все. Выбирай, малыш.- Что я получу? – взвился было Рене. - Екатерина с вечера под домашним арестом, если ее казнят, как Анну Болейн – ее двор разгонят и нас, немцев, сожрут самыми первыми.- Тю, - Десэ отошел и сел на край разделочной колоды, - имей терпение подождать два месяца. Я же говорил тебе…- Тише! Лука услышит, - спохватился Рене.- Он не знает по-французски. Во-первых, твой любимый барон Остерман не допустит истории, как у Анны Болейн – все престолонаследие покатится кувырком, цесаревны сделаются уже официально байстрючками и голштинец сбежит у них из-под венца, так, что засверкают пятки. Твой зайчик Хайни очень любит равновесие, и ты увидишь – он удержит эти весы. А через два месяца, - Десэ сделал страшные глаза, - ты наследуешь своему Керубу и получишь все, что он имел. Если не струсишь и не сбежишь сейчас. Выбирай.Рене задумался. Взял табакерку в кармане, вдохнул опий, просыпав дрожащей рукой. Он готов был этой же ночью удрать в Лифляндию, он еле выдержал этот последний вечер и не знал, как переживет день завтрашний. Спокойствие Десэ и его ленивая уверенность в том, что все – к лучшему, озадачили Рене. Он не смотрел на ситуацию с такой точки зрения – насколько это выгодно. Страх схлынул, и из-под него выглянуло – любопытство. Так лиса подползает к охотникам, чтобы получше разглядеть – что же там такое интересное?- Попроси барона Остермана, чтоб он вправил твои бестолковые мозги, - Десэ уже откровенно веселился. - Он это умеет, он хорошо дергает тебя за ниточки. Я не советчик, как тебе вести себя на твоей службе – я даже не знаю, что вы там делаете. А вот зайчик Хайни выпишет тебе несколько чудодейственных рецептов. Хорошо, что ты пришел ко мне, а не сбежал сразу, - в голосе Десэ послышалась почти теплая интонация.- Мне нужно вернуться домой и поспать хотя бы пару часов, - сказал Рене задумчиво. - Чтобы завтра не падать на службе в обмороки.Десэ посмотрел на него иронически, но с долей уважения:- Мой лучший ученик в очередной раз выбрал правильно, - Десэ поднялся с колоды и запахнул плащ. - Никого уже не привезут сегодня – выходит, никого в эту ночь не запытали до смерти. Впрочем, все, кроме кавалера – пешки, и нам они не важны. Балкша, Столетов, Балакирев. Они и ему самому не важны – так легко он ими пожертвовал.- Балкшу жаль.- Кавалер о ней не думал – и ты не печалься, - успокоил его Десэ. - Я, пожалуй, прогуляюсь с тобою до дома – не хочу, чтобы ночные тати поживились в очередной раз твоими изысканными аксессуарами.Рене склонил голову к плечу – и Десэ усмехнулся, наблюдая за тем, как легко переходит его ученик от чернейшего отчаяния – к легкомысленному кокетству.- У тебя есть дети, господин Смерть? – спросил Рене.- Понятия не имею, - озадачился Десэ, - никогда об этом не думал. Должно быть, бегают где-нибудь двое или трое. А к чему ты спрашиваешь?- Порой ты ведешь себя так, словно ты мой отец.- Окстись, несчастный! – Десэ расхохотался так, что Лука на секунду высунул нос из своей каморки – любопытно ему стало, что такого смешного нашлось в прозекторской. - Скорее уж за отца тебе – барон Остерман. А я…Мы с тобою вместе – пока полезны друг другу, но как только польза закончится, ты станешь для меня – как твое здешнее имя, Рьен, ничто. Как-то так, малыш. Пойдем домой, тебе и в самом деле надо хотя бы немного вздремнуть.Десэ стукнул в дверь каморки прозектора, и крикнул по-русски:- Мы уходим, Лука!Рене первым поднялся по ступеням на улицу, Десэ задержался, раскурил трубку, надвинул пониже шляпу и последовал за ним.То ли слово вестфальских Монцев оказалось крепче булата, то ли просто повезло, и не повернулся допрос в сторону тех ядов, которые разыскивал через сестру негодник кавалер. Так или иначе, на первое время гроза обошла Рене Лёвенвольда стороной.Царь лично допросил херувима-предателя, и тот, памятуя об участи поручика Глебова, признался во всем. Преступный адюльтер взошел над августейшей четою, как утренняя заря. Его величество бесновался, метал кинжалы в стенные панели, Екатерина сидела под домашним арестом в своих покоях, на цесаревен смотрели как на зачумленных, а двор императрицы передвигался по стеночке и держал себя тише воды, ниже травы. Любители брать и давать дачи трепетали, и лишь отважные братья, царские бывшие адъютанты, осмеливались вслух жалеть опального кавалера.Рене занимался устройством свадебного празднества для Голштинского принца-заложника – которого еще неизвестно на ком женили. Принц до последнего не знал, какая из принцесс ему достанется – будущий тесть отчего-то держал интригу. Бедняга принц пытался выспросить у всех, кого считал в этих делах сведущими – кого же назначат ему в невесты – не оттого, что одна принцесса нравилась ему больше другой, а просто из немецкой своей педантичности. Рене, конечно же, и сам не знал, кто невеста, но из всех сил надеялся, что это будет Лизхен. Он приносил голштинскому высочеству на утверждение планы расстановок в пары на балу и схемы украшения зала гирляндами – и принц смотрел на Рене округленными вопрошающими глазами, как будто жалкий камер-юнкер мог что-то знать, такую государственную тайну.А камер-юнкер не знал даже – не придут ли за ним самим после очередной допросной ночи, и улыбался фарфоровой неживой улыбкой, под которой прятался панический страх.После дня, проведенного в высокой компании вопросительного принца, Рене вымотан был до невозможности его любопытством и собственными дурными предчувствиями.Рене обессилено валялся на козетке в своей гостиной. Эта комнатка с единственным забитым досточками окном, озаренная светом пяти дешевых свечей, вряд ли, конечно, могла бы с полным правом претендовать на гордое звание гостиной, или, по-русски, горницы – но в других комнатах и вовсе стояли кровати или обеденный стол.Рене пытался вязать на спицах при скудном свете экономического шандала – и с трудом различал при этом свете петли. Лицо его было покрыто косметической маской – принц Голштинский в благодарность за труды презентовал усердному камер-юнкеру детища своей голштинской оранжереи, и Рене, недолго думая, использовал один из огурцов для выбеливания кожи. Он знал, что со временем от грима появляются пятна – и принял превентивные меры.Явился важный Кейтель и объявил:- К вашей милости Карл Густав фон Лёвенвольде!- Куда столько пафоса, Кейтель? – вздохнул Рене.Гасси, весь в снегу, с изысканной тростью, влетел в гостиную и царственным жестом сбросил на Кейтеля плащ и шляпу.- Что у тебя с лицом? – Гасси навис над братом, кончиками пальцев дотронулся до маски и потом поднес палец к носу. - Неужели – огурец?- Он самый, Гасси, - подтвердил Рене, - как средство для светлой кожи.- Люди не знают, как зимою раздобыть к столу свежие овощи, - проворчал Гасси с напускным недовольством, - а молодой повеса мажет их себе на физиономию…Рене отложил вязание и платком стер маску с лица:- Пожалуйста, если это так уж тебя раздражало.- Не так уж, но раздражало, - Гасси сел у него в ногах, играя тростью, которую он Кейтелю не отдал, пристроил между колен. - Ты помешан на своей красоте. Мне это нравится, но иногда – бесит.- А что тебя не бесит? – философски спросил Рене. - Давно ты приехал? Столица стоит на ушах, а ты, наверное, и не знаешь наши грустные новости.- Отчего же грустные? – удивился Гасси. - Забавные. Мотылек летал над свечою и закономерно влетел в огонь. Жаль мне разве что Тему Волынского – он сам не свой от этих известий. Сперва царь пригрозил ему виселицей, теперь любимый друг его арестован – не лучший год выдался для Темы, - Гасси погладил голову волка, на трости своей, по широкому лбу. - Я проехал в его карете от Астрахани до Казани, утешал его анекдотами – и услышал от него в ответ один, презабавнейший.- Что ты делал, Гасси – в карете от Астрахани до Казани? – спросил Рене, про себя догадываясь, что Гасси шпионил – возможно, за тем самым Темой.- Целее будешь, если я промолчу – что я делал, - подтвердил Гасси его догадку. - Лучше послушай – какой анекдот. Ты знаешь, что Тема – знаток мусульманских обычаев, сиживал в зиндане у османлисов с графом своим Шафировым, и читает свободно по-персидски и по-арабски. Как губернатор, он присутствовал на каком-то русском церковном празднике – ни ты, ни я все равно не поймем, на каком именно – и на этом празднике был также русский бискуп, - Гасси, презиравший все русское, нарочно с упорством называл архиепископа немецким словом «бискуп». - Этот бискуп был одет в парчовое парадное облачение, сплошь покрытое арабской вязью. Русские пребывали в святой уверенности, что вязь – это орнамент, представляешь? А Тема, знаток наш, всю эту вязь – прочитал. «Нет бога, кроме Аллаха». И этим Аллахом русский бискуп изукрашен был с ног до головы.- И Тема сказал ему об этом?- Воздержался. Нельзя отнимать у людей их иллюзии.- Зачем ты желаешь похитить моего учителя? – спросил вдруг Рене. - Десэ признался, что ты заманивал его вернуться на мызу.- Мне нужен был помощник, - отвечал Гасси почему-то сердито, - но старый разбойник, видать, прикипел к тебе сердцем и решил сохранить тебе верность.- Или он боится тебя, - предположил Рене, - как все тебя боятся.Гасси рассмеялся и щелкнул по носу волка на своей трости:- Какие все нежные! Трус на трусе… Я уже наслышан, как арестовали де Монэ – когда объявили ему об аресте, он так перепугался, что упал без чувств и валялся, пока ему не пустили кровь.- Он хотел, чтобы его допросили дома, а не в крепости, - догадался Рене, - это не трусость, это скорее хитрость. После пущенной крови его остереглись подвешивать на дыбе – вот в чем был его расчет. Керуб побоялся участи как у Глебова.- По итогу-то все равно – боялся, - возразил Гасси. - Забавно, что ты зовешь его Керуб. Так зовут его те, с кем был он – как выражается этот напыщенный мечтатель – счастлив.Рене лишь пожал плечами. Бледное, отчетливое, как римская монета, лицо Гасси потемнело от гнева, и даже волосы как будто приподнялись – словно грива озлобленного льва:- Ты, наверное, убит сейчас? Или та деревяшка, что у тебя вместо сердца – ей все равно? Керуб… Он отдал тебе дворцовые церемонии, и Тема проболтался, что видел тебя в его доме… Погоди, Рене, этот дурак Вилька просил меня дать ему тофану – уж не просил ли он об том и тебя? – спросил Гасси с последней надеждой в голосе. Он придвинулся к Рене совсем близко, обнял его одной рукой и приблизил его лицо к своему, держа Рене мертвой хваткой за затылок – так, что пальцы запутались в волнистых черных волосах. - Скажи, Рене – он ведь хотел от тебя – тофану?- Отравитель или содомит? – легкомысленно улыбнулся Рене, словно не чувствуя на затылке своем железных жестких пальцев. - Увы, Гасси. Helas… Содомит. Ты – не – угадал.Гасси рывком убрал руку от его затылка – и перстнем вырвал клок волос, запутанных в оправе – и ударил его, так, что перстень рассек губу и оставил на щеке длинную кровоточащую царапину.Рене смотрел на него неотрывно бархатными презрительными глазами:- Ревнуешь, Гасси? Он же скоро умрет. Поверь, это такое острое и необычное чувство – любить того, о ком знаешь, что он обречен. Это незабываемый опыт…Гасси вскочил и стоял, опираясь на трость – то ли бежать собирался, то ли броситься на Рене:- Ты проделал это с ним – как со мной? – спросил он тихо и зловеще.- Куда проще, - Рене пальцами пробежал по лицу от губы до скулы, ощупывая начинающую отекать гематому. - С ним не нужны были хитрости. Мы сразу поняли друг друга…За столько лет Рене хорошо усвоил – с Гасси бессмысленно драться, от Гасси бессмысленно бежать. Можно только максимально закрыться – и ждать, когда он ударит. Гасси ударил трижды – великолепной тростью с головою волка. Три удара, три черных следа, три ослепительные огненные вспышки, после которых придется хромать и не разогнется рука. Потом вошел Десэ – неслышно, как всегда – и молча взял трость из руки Гасси, и с легкостью разломил ее пополам.Рене даже в плачевном своем положении не смог удержать улыбки, когда из разлома трости показался шпионский потайной стилет, который Десэ переломил – заодно. Гасси тряхнул волосами – словно живыми змеями на голове Медузы – как будто Десэ и не было в комнате, и наклонился к Рене:- Прощай, мой веселый братишка, - Гасси поцеловал его в разбитые губы – долго и больно, смакуя вкус крови. – В расчёте с тобой – за «Керуба». И – за Измайлово.И вышел вон.Десэ поглядел ему вслед – грохот сапог затих в прихожей, слышно стало, как Кейтель подает Гасси плащ и шляпу, как бьет последняя, уличная дверь, и как отъезжает от дома санный возок.- Для чего ты злил его, дурачок? – Десэ поставил обломки трости в угол и сел в ногах у Рене – как только что сидел Гасси.- А ты не понял? – храбрящаяся жалкая улыбка осветила лицо Рене. - Мой брат болтлив без меры, и все, что узнает – он разносит по своим друзьям-инвертам. Уж не знаю, как его еще держат в шпионах…У меня был небогатый выбор, Десэ – прослыть содомитом или отравителем. Я всего лишь выбрал меньшее из зол.- Теперь понял, - Десэ дотронулся до ноги Рене в месте удара – тот даже выгнулся от боли, - что же ты будешь врать своему голштинскому принцу, когда он спросит, с чего ты вдруг охромел?- Скажу, что упал с лошади, - Рене задрал рукав и изучил чернейший синяк и негнущуюся руку.- Ты бы пристрелил эту лошадь, малыш, - тихо отвечал ему Десэ, - непонятно, почему ты до сих пор этого не сделал.- И кто у меня останется? – спросил Рене – то ли у Десэ, то ли сам у себя. - Родители умерли, а Казик не считается. У меня никого нет, кроме этого Гасси. Он моя семья. Я не могу, Десэ.Они были братьями, а то, что между ними порою случалось, не отменяло, увы, ничего – они все равно оставались семьей, и прошлое было у них на двоих одно. Общее прошлое, общая память – химера, будь она проклята…Отцу никогда не было дела до Рене, а Гасси, он всегда был с ним, рядом. Рене поначалу и лепил себя – с Гасси, был жалкой его картавой копией. Гасси один любил его, безусловно, и беззаветно.Помнил Рене и ночное рижское небо, в котором Гасси называл для него созвездия и, похоже, выдумывал половину из головы. И фабрику у них на мызе, по которой Гасси носил его на плечах, так, что приходилось пригибаться – чтобы низкие балки не ударили по лбу. И портрет, на котором – они двое, без Казика, Казик лежал тогда с оспой. Гасси позировал, стоя за его спиной, и Рене, как всегда, чувствовал позади себя – жар, страх, трепет, тревогу – будто перед грозой. Как всегда, жар, страх, два бесконечных чёрных его крыла.Поцелуй старшего брата был – с привкусом пепла. Запах конской гривы сменился на тонкие дорогие духи, а пепел – остался. Рене подумал опять, что жизнь его – ария da capo, бесконечно зацикленная на единственной повторяющейся фразе. Хайни Остерман отчего-то сразу догадался, что внезапная хромота его друга – вовсе не следствие падения с лошади. И про себя пожелал лифляндскому ландрату долгой, мучительной смерти. Рене сидел перед ним на любимой своей кушетке – припухшая скула под фарфоровым гримом, разбитая губа под помадой… и руку держал он так, словно каждое движение причиняло ей боль. Хайни дал себе слово, что найдет способ максимально удалить Гасси Лёвенвольда от двора, а если получится – то все-таки уничтожить.- Я хочу утешить тебя, Рейнгольд, - вкрадчиво и ласково начал Хайни свою речь.- Как пастор мой утешает тюремных подопечных? – иронически уточнил Рене.- Наоборот, я верну тебя к жизни! – рассмеялся Хайни. - Наше благоразумие одержало наконец победу над царственной злобой и мстительностью. Наше – это мое и сиятельного графа Толстого, верховного дознавателя по делу де Монэ. Екатерине более не грозит печальная участь Анны Болейн или той, второй казненной королевы.- Кэтрин Говард, - вспомнил Рене давние уроки своего гувернера.- Да, вот этой ее английской тезки. Императрицу не казнят – чтобы принцессы не лишились нынешнего статуса цесаревен, сиречь дофин. Екатерина посидит в личных покоях под домашним арестом, а там, глядишь, и склонит своими знаменитыми чарами супруга к примирению. Так что двор ее не разгонят, и если ты собрал сундучок для возвращения в Лифляндию – разбирай обратно.- Я верил в тебя, мой Хайни, - отвечал Рене со вздохом облегчения, - только-только моя полудохлая карьера сдвинулась с мертвой точки – обидно было бы все потерять.Остерман качнулся к нему в кресле – так, что навис над кушеткой, как гриф над добычей – и сказал шепотом:- Знаешь, как хозяйка, у которой издох кот – тут же заводит себе нового точно такого же? Погоди пару месяцев, не высовывай носа – и наследство преступного кавалера само упадет тебе в руки. Вот увидишь.Рене про себя подивился – как точно Хайни повторяет недавнее предсказание господина Смерть.- Если никто не перехватит этот приз прежде меня, - ответил он скромно.- Люди склонны выбирать себе лучшее, сам знаешь, - Хайни качнулся в кресле назад и заговорил обычным своим умиротворяющим тоном. - И я здесь не исключение. Ты – моя лучшая марионетка, и самая любимая. И любая женщина, имея возможность выбирать из всего, что предлагает ей нынче двор – выберет тебя. Так что не бойся будущего, но и не дергай сам бога за ноги. Само придет, вот увидишь. Занимайся свадьбой голштинского принца – тебе хорошо удаются все эти праздники, особенно те, где есть опера и балет. Кажется, это и есть твое истинное призвание – устройство дворцовых празднеств. Де Монэ напоследок угадал.- Мне нравится этим заниматься, - польщённо потупился Рене, - люди подобны алхимическим реактивам, от их взаимодействия можно получить и яд, и противоядие, и пьянящий напиток со сложным вкусом… Главное – уметь сочетать характеры между собою и заставить себя слушаться. Да ты же, Хайни, сам это прекрасно умеешь!- Я-то как раз не умею, - возразил невесело Хайни, - я затворник, раздающий мудрые советы из своего неубранного гнезда. Я, как дракон – всегда над схваткой, и не имею ни мужества, ни желания в нее ввязаться самому. Люди делают то, что я им советую – или не делают.- Ну, меня тоже пока не все слушаются, я же не настоящий гофмаршал, - отвечал Рене. - Скажи, Хайни, а известно уже – кого выдают за принца? Он каждый раз вопросительно заглядывает в мои глаза, как будто я знаю – а я совсем не знаю…- И отец цесаревен пока этого не знает, - проговорил медленно Остерман, - он думает. Де Монэ поселил в его величестве уверенность, что возможно выдать Елисавет за молодого Луи – это нереальная комбинация, но отцовское сердце верило и надеялось… Любимица Петра – Лисавет, Анна для него всего лишь разменная карта. И сейчас вопрос стоит – синица в руках или журавль в небе, скромный принц или великолепный Луи Бьен Амэ. Если он верует еще в Луи – вопреки моим советам – тогда Лисавет останется в девках. Странная то была идея – сватать незаконнорожденную цесаревну ортодоксальной веры за католического короля, помешанного на сословном регламенте. Де Монэ был воистину великий прожектер…- Он еще жив, - напомнил Рене.- Это можно считать художественной условностью, - усмехнулся Остерман. - Хотя нельзя не отдать ему должное. Жил как поэт – война, прекрасные дамы, стихи, драгоценные мелочи жизни, поклонение недостижимой цели. И умирает как поэт – граф Толстой говорил, что, в отличие от его сообщников, до кавалера пальцем никто не дотронулся – царь запретил. Сидит себе Виллим Иванович в камере, пишет стихи о любви и смерти. Через пару дней красиво взойдет на эшафот и сложит свою белокурую голову во имя любви – без всех этих отвратительных мелочей вроде дыбы и вырванных ногтей, как это было с Глебовым. Я немного завидую таланту Виллима Ивановича исполнять любую партию элегантно и без грязи. Белый мотылек красиво порхал над грешной землею и красиво влетел в огонь, который сам и раздул своими неосторожными крылышками.- Гасси тоже как-то так говорил о нем…- Твой Гасси, - Хайни красноречиво взглянул на руку Рене, бессильно повисшую вдоль тела, - он животное, этот твой хваленый лифляндский ландрат. Можешь любить его сколько душе угодно, но я сделаю его при дворе персоной нон грата – мне так будет спокойнее. Не хочу быть приглашенным однажды на твои похороны. Если он так тебе дорог – ты всегда сможешь навестить его сам в его замке, и получить от него очередной подарок.- Спасибо, Хайни, но – нет, я к нему не поеду, - слабо улыбнулся Рене. - Правда, спасибо тебе за это. У меня нет мужества, чтобы даже говорить об этом, не то чтобы – бороться. Если сможешь убрать его от двора – я буду навеки у твоих ног. Я чувствую себя таким ничтожным и слабым, и все мои призрачные успехи кажутся мне прахом и тленом – когда я вспоминаю о Гасси…- Я попытаюсь избавить тебя от Гасси, - пообещал Остерман. - И, если хочешь, я могу рассказать тебе историю, которая потешит твое пошатнувшееся самомнение. Знаешь, что кое для кого ты сделался символом триумфа и знаменем борьбы с тиранией?- Я? – не поверил Рене. - Это для какого же дурака?- Для Эрнста фон Бюрена. Встреча с тобою так его впечатлила, особенно близость твоя к ее величеству, что по возвращении в родную Курляндию этот парвеню решил действовать. О, как он развернулся! Во-первых, чем-то таким настолько очаровал герцогиню – уж не знаю и не хочу знать, чему ты его научил...- Ничему, Хайни, - возразил Рене, - он не давался учить.- Не знаю, говорят, герцогиня так им впечатлилась, что дала отставку старине Бестужеву. Бюрен тут же принялся топить своего прежнего патрона – обвинил его в воровстве и растратах курляндского бюджета, и, надо сказать, не без оснований. Сейчас они грызутся так, что пух летит по всей Курляндии – Бюрен проводит аудиты и сверяет бухгалтерские книги, а Бестужев вяло и беспомощно отбивается – крыть ему нечем, половина курляндского хлама вывезена в его русское поместье, а другая половина – распродана.- Мой отважный месье Эрик, - вздохнул мечтательно Рене.- Отважный и безрассудный. Он сцепился вдобавок и с орденом ливонцев, с которым еще отец его имел давнишние счеты, а эти ребята обид не забывают. Ливонцы – они как бульдоги, если вопьются в горло, не разожмут челюсти, пока враг не умрет, или сами они не подавятся.- Знаю, сам из такой породы.- И бедняга Бюрен сражается сейчас на двух фронтах, и даже приобрел себе сторонников – оттого, что русский легат в Курляндии не то чтобы популярен, да и ливонцы отнюдь не подарок. Мне доносят об его успехах – этот парень определенно стремится сделаться вторым человеком в герцогстве. Интересно наблюдать за его газартами – особенно зная, что вдохновился он после знакомства с тобою.- Приятно быть чьей-то музой, - задумчиво проговорил Рене, - надеюсь, отважный месье Эрик не свернет свою прекрасную шею. Мне было бы жаль.Рене задумался, прикрыв глаза – и Остерман невольно залюбовался тенью пушистых ресниц на его фарфоровых щеках. Тонкие черты, оленьи глаза, и брови, словно прорисованные тушью – говорят, две камер-фрау подрались из-за него после балетного представления. Он же – Цирцея, Альцина – в мужском воплощении. Через несколько месяцев случится то, о чем шепчутся придворные доктора, и всесильный принц Александр, светлейший князь Меншиков, сделает Екатерину правительницей – в надежде, что получит послушную марионетку. Но слабости стареющей женщины – сделают ее марионеткой совсем в других руках. В этих нежных руках с острыми пальцами, унизанными фамильными драгоценными перстнями – и один из них с ядом. В этих руках, послушных трепету невидимых нитей, которые протянул Хайни Остерман. Главное – убрать от него Гасси, этого изверга, этого Amoklaufer…Рене вспоминал последнюю улыбку Бюрена, горькую и потерянную, последний его взгляд – как наброшенную огненную сеть, и свое поспешное – от него, от себя – бегство. Бестолковое, несуразное, бездарное его счастье… Не было у них никакого будущего, да и прошлого совместного – кот наплакал. Рене тряхнул головой, сбрасывая морок, и запретил себе раз и навсегда даже надеяться, что в палатке той у них было нечто большее, чем просто каприз одного пресыщенного молодого господина, помноженный волей случая на продажность и любопытство – другого.
----- CHAPTER BREAK -----
На работе у Стёпки случилась главная модная катастрофа. К счастью, не с ним самим.Главбушка Таня и юристка Мишка пришли практически в одинаковом – в костюмчиках в стиле лендлорд. Обе в бархатных бриджах, в жилетке, в жабо, и в рябом, в гусиную лапку, камзоле с пёрышком на лацкане, и всё это в бутылочно-песочной гамме. Даже несчастное перо на лацкане повторилось у них зеркально – у одной с правой стороны, у другой с левой.Обе дамы не стали в смущении прятаться по комнатам, наоборот, то и дело нарочно сталкивались то в коридоре, то возле Стёпкиного секретарского поста, и даже шутили:- Вот что я скажу тебе, Танечка, как лендлорд лендлорду…Стёпка смотрел на них и думал – которая лучше? Мишка была объективно красивее, но к Таниным красным кудрям бутылочный цвет шёл необычайно, придавая самой Тане очарование эльфийского коварного подменыша, да и ноги у главбушки были куда длиннее. Бриджи смотрелись на этих ногах так, что, цитируя Лёку – «ащ-ащ».Когда телефон зазвонил, две дамы как раз перебрасывались колкостями через Стёпкину голову. Зашли, чтобы выдать секретарю задания, увидали друг друга, и переплелись языками, как две змеи. Стёпа слушал их задорные саркастические любезности, перекрещенные над его макушкой, как острия шпаг, и захлёбывался в самуме духов, шипрово-горьких с Мишкиной стороны и с Таниной – цветочно-сладостных. Он как пьяный сидел, и от духов, и от близости двух красивых женщин, и когда запищал телефон, он снял трубку и по привычке брякнул:- Я, - вместо названия компании.- Кто – вы? – обиделись по ту сторону разговора. – Это Аудит-центр?- Ага, - согласился Стёпка, - с кем вас соединить?- С Мишель Яновной Кирневич-Мурза.Мишка стояла у него вот тут, за плечом, руку протяни и отдай трубку, но Стёпка всё-таки спросил для проформы:- А как вас представить?И трубка сказала, сперва прокашлявшись:- Секретарь начальника колонии ИК-шесть Шексна.Мишка услышала это, велела:- Переключи на кабинет, я там возьму, - и быстро убежала.Стёпка переключил, конечно, но и свою трубку класть не стал – ему сделалось любопытно. А Таня отошла к лоткам с почтой, и принялась в них копаться, делая вид, что она совсем не подслушивает.- Да, - сказала Мишка там, в своей комнате.И секретарь начальника колонии проговорил для неё спокойным, выученным речитативом:- Ваш муж, заключённый Бесчастнов, вчера скончался.- Почему вы на мобильный не позвонили? – перебила Мишка.- Было выключено, - опять словно бы обиделся секретарь.Стёпка так и не понял, какого пола этот секретарь – мужчина он или женщина? Голос был никакой, скрипучий, механический, так мог бы говорить автоматон с часов в вороронцевской приёмной.Мишку спросили – будет ли она забирать тело, и она ответила – нет, не буду. Потому что не хочу. Она захотела только справку для загса, для свидетельства о смерти, и ей пообещали отдать эту справку.- Как тебе не стыдно подслушивать, - Таня подкралась сзади, взяла трубку из Стёпкиной руки и вернула на аппарат.Стёпка задрал голову и уставился на неё с искренним непониманием, удивлением, хотел было возразить – мол, сами-то?И тут в Мишкиной комнате что-то упало. Что-то большое и тяжёлое грохнулось на пол. И Стёпка сорвался с места, пулей полетел – туда, к ней.Ботинки, окованные железом, как колодки каторжника – они и бьют по стене с колокольным гулом. И оставляют на белой штукатурке рифлёные чёрные следы.Мишка говорила по телефону, стоя у стола, и потом, наверное, просто осела, опала на пол, как отпущенная с нитей кукла.Мишка не плакала, вернее, плакала, как недавно мама П.А., молча, зло, с сухими глазами, только сердито кривились губы, и пальцы впились в колени, оставив в чулках две прорванные раны. Она сидела на полу, спиной опершись о свой начальничий стол, и ботинком гневно пинала белую стену, оставляя новый и новый отпечаток протектора. Отпечаток ползущей змеи и фирменного знака «гуччи ледиз». Горевала, или была в бешенстве?- Отчего он умер? – быстро спросил Стёпка. Он боялся подойти, встал в дверях.Мишка посмотрела на него ясными глазами, усмехнулась, углом рта, совсем как прежде Бес:- Как на венках пишут, видел – «от семьи, от друзей, от жены, от детей»? Ты же знал всё, Стёпочка, правда? Что же ты тогда придуриваешься?Увы, Стёпочка знал. И он молчал – ведь нечего было ответить.- Всё, кончена моя жизнь, - Мишка сказала это очень спокойно.И тут, конечно же, прискакала эта дурацкая Таня, и оттолкнула с дороги Стёпку, и принялась Мишку с полу поднимать, и отряхивать, и оглаживать:- Да ничего не кончено, девочка моя, да сколько он крови твоей попил. Сейчас для себя поживёшь, отдохнёшь. Да сколько зла он тебе приносил! Стёпка, кыш, кыш отсюда, не мельтеши! Видишь – не твоего ума дело.- Я её друг, - сердито возразил Стёпа.- Да таких друзей – за хрен и в музей! – огрызнулась Таня, и опять принялась гладить и утешать Мишку, уже каменную то ли от горя, то ли от злости. – И слава богу, и хорошо, что всё кончилось. Да сколько ты ему передач перетаскала, сколько сил отдала. И слава богу, девочка моя. Одной лучше, одной легче, это я как баба тебе говорю.- Как лендлорд лендлорду? – переспросил Стёпка.- Иди отсюда! – Таня на него даже замахнулась.И Стёпка ушёл к себе.Pour m'accompagner, vous devez renoncer à votre vie et renaître à la mienne.Эту фразу Бес, путаясь в окончаниях и артиклях, так часто повторял за Мишкой, что и шнырь Стёпка, ничтожный и вечный Бесов спутник, расслышал её, и запомнил. И однажды – понял.Чтобы следовать за мной, вы должны умереть в вашей жизни, и возродиться в моей. Умереть – чтобы воскреснуть.Стёпка не знал, как всё это будет выглядеть. Как технически осуществится. Он лишь начал ждать – и бояться.Мишка в тот день сразу уехала домой – просто потому, что положение молодой вдовы её обязывало. Она тогда мгновенно успокоилась, отодвинула от себя Таню, стала было заниматься разными рабочими делами – но все теточки так на неё смотрели, и охали за спиной, что Мишка плюнула (Стёпка прямо увидел это её сердитое «да чтоб вас!»), села в свою горбунью-машинку и уехала домой.Стёпка в тот день уже не решился никому из них позвонить – ни самой Мишке, ни Лёке, ни П.А.На другой день Мишка не пришла на работу – ей же нужно было забрать ту справку, о смерти, для загса. Стёпка открыл её живой дневник, или как там его, живой журнал. Но в нём была просто какая-то художественная фигня, вовсе не имевшая отношения к Бесовой смерти.13 февраляКостёл в Дертпте, фамильная усыпальница древнего рыцарского рода. Все они здесь, под каменными плитами пола, и ты ступаешь по их именам – Карл Дитрих фон, Клаус Казимир фон, Мария Доротея урождённая фон Курц, Кристина Шарлотта, урождённая цу Пудлиц. И ещё и ещё – другие. Отравители, алхимики, авантюристы, фавориты – и их смиренные покорные жёны. Пособницы, вдохновительницы, жертвы преступлений. Ты ступаешь по их могилам, невольно попирая ногами их прах. Через час здесь ляжет ещё одна плита, Карл Густав фон…А пока что тут стоит гроб. Усопший особенно страшен, оттого, что набальзамирован. Запавшие щёки, слоновье-серая кожа, проваленный рот, чернотой обмётанные глаза – маска смерти, и маска всех отравленных ядом аква тофана. Как шутят в тёмном городе Кёниге, в столице чёрных магов – маска барона Самди.- Бедный вы мой. Харон не возьмёт вас в лодку, такого страшного.Щелчок замка – ты опускаешься на колени возле гроба, открываешь саквояж. Пудра, помада, тонкая кисть, желтоватые шарики корпии в острых точёных пальцах – и как же скоро лицо трупа превращается в божественную венецианскую маску. В копию собственного твоего лица, в твой автопортрет. Ты – это я. Тень ресниц на белых щеках, трагические высокие брови. Запавшие щёки подложены корпией, почернелые от яда губы закрашены кармином – его на губах чуть больше, чем принято носить мужчине. Снова такой, каким был при жизни, совершенное чудовище, божественное животное, красивейший из кавалеров Европы.- Теперь мы можем с вами попрощаться. Jeune ´etourdi, sans esprit, mal-fait, laid…Последний поцелуй стирает излишек кармина. Прощайте. Или же нет? Ведь эта прекрасная кукла отныне и навсегда будет каждую ночь садиться у тебя в ногах, на твоей постели, и улыбаться тебе, и говорить с тобой. И вы никогда не расстанетесь. Как ты однажды ему и пообещал.С бесконечной болью, по-прежнему любящий вас безмерно, до самого последнего, седьмого неба китайских богов, ваш и только ваш – ты подносишь к губам чёрно-кровавый свой перстень, и целуешь его, и улыбаешься.Ты – это я, Рене. Мы повторяем друг друга, и давно уже не понять, кто из нас и чья креатура, кто из двоих отражение, а кто живой человек.В пятницу Лёка опять позвонила ему сама, и опять голосом.- Ты на меня сердишься?- Нет, почему?- Ты в тот раз так стремительно от меня убежал. Я решила, что ты злишься – что я пытаюсь тебя использовать. Я ведь манипулятор, кукловод, вся в папашу.- Лилит, я тоже люблю людей такими, какие они есть. Можно сказать, беру с тебя пример.Лёка засмеялась – и Стёпка тотчас представил, как она смеётся, быть может, у себя в школе, в школьном коридоре, и все на неё смотрят. Потому что красавица. И подумал, что сам он не без греха – влюбился в девушку только из-за внешности, художник несчастный, и знать не знает, что там у неё в голове, и тем более – что у неё на душе.- Можешь дорисовать меня завтра? – попросила Лёка. – Потом я уеду на съёмки, этой засраной Доротеи в детстве, и меня месяц не будет, а может, и два. Или ты занят?- Я не занят, - ответил Стёпка. – А ты с Мишель Яновной поедешь?- Мишель Яновна написала доверенность на директора картины, что «ответственность за жизнь и здоровье ребёнка они берут на себя». Да и мне семнадцать стукнет, прямо там, на съёмках, в костюме Доротеи. Вот ты приедешь ко мне туда на дэ-рэ?- Туда – куда?Это было неожиданно. Жаль, что вряд ли всерьёз.- У нас по графику будет то ли Светлогорск, то ли Зеленоградск. Балтика в общем.- Тогда приеду, - согласился Стёпка, - если позовёшь.- Ну вот же, зову! Как с тобой трудно, Малыга плюс один. И я ещё напомню, если ты забудешь. Так что насчёт завтра – можешь?- Могу.- Секси.Это её «секси» не значило – секси, а значило просто – хорошо. На подростковом жаргоне.- Ой, а что это за кукиши?Стёпка купил цветы, там палатка цветочная была, на выходе из метро «Студенческая». А на работе как раз в пятницу выдали зарплату, за конец января, крошечную, но приятно. И Стёпка купил пять пионов, бутоны, похожие на сжатые детские кулачки.- Они потом раскроются, и станут очень красивые, - объяснил он Лёке, - это пионы.- А, ну спасибо, - Лёка взяла пионы, понесла на кухню, ставить в воду, крикнула в полуобороте, - разувайся, иди в столовку. Там Петька спит, буди его.В столовой, на диване, и в самом деле спал П.А., под одеялом, в одних трусах. В полосатых солнечных лучах – играли бликами волосы, ресницы, и серебристый пирсинг, и жёсткая цветная чешуя дракона. Стёпка нарочно потопал возле него, раскладывая краски – П.А. открыл сонные, мутные, как у молочного котёнка, глаза:- А, портретист, - и сел на постели, обняв руками колени, - а можно я побуду зрителем? Обещаю не комментировать.- Можно, - Лёка вернулась, передвинула стул, уселась на него, как и прежде – ногу на ногу. – Прошу, маэстро!Маэстро положил лист на планшет, прищурился, и начал – продолжил – писать. Там уже немного осталось. Вот волосы затрепетали лиловыми лепестками гиацинта, и на каждом лепестке – бриллиантовый солнечный отсвет, как возглас – ай-ай!- Шикарно! – Объедков потянулся, и Стёпка увидел у него педикюр, ногти на ногах были накрашены артериально-кроваво-алым.- Объедков, а тебя на допросы не дёргают? – спросил Стёпка.- Неа, как ни странно, нет. Но я и не появляюсь там, ни в приёмной, ни в квартире. Нужно валить, конечно, поскорее, пока они не чухнулись, у меня как раз на два года шенген открыт, - П.А. сказал это задумчиво, и потом тряхнул волосами, словно с негодованием отбрасывая такую идею. – Нет, я не могу уехать, будь что будет. Вот только вещи нужно забрать из квартиры, а то у меня тут только эти штаны.П.А. вытянул из-за дивана штаны, синие, спортивные, как доказательство, и влез в них, красиво выгибаясь на диване.- Женщина-змея, - посмеялась над ним Лёка. – Петя, ты боишься, что мама тебя забудет, если ты свалишь?- Боюсь, - согласился П.А.А Стёпка-то думал, что он ответит чем-нибудь вроде статусов в «контакте», «меня трудно найти, легко потерять, невозможно забыть».- А мама дома? – спросил Стёпка, в квартире было как-то подозрительно тихо.- Мама в ЗАГСе, - объяснила Лёка, - получает свидетельство о смерти.Какое-то время они сидели молча. Стёпка рисовал – дело дошло уже и до платья, и до смуглой медовой ступни, с которой так забавно свешивается тапок. Лёка смотрела в сторону и вверх, думала о своём. А П.А. пересаживался на диване в разные акробатические позы, от нечего делать. Потом Стёпа не выдержал и спросил его:- Петь, а чем ты дальше будешь заниматься? Играть?- Booooring! – зевнул П.А. - Сколько можно! Я же теперь опять студент. Я теперь совсем другой человек, прошлого себя я убил и закопал.- И перестанешь надевать женские платья? – уточнил Стёпка.- Конечно же, нет! – фыркнул П.А.Стукнула дверь – Мишка вернулась.- Привет, мам! – крикнула ей Лёка.- Привет, дети! – отозвалась и Мишка, и ушла в свою комнату. Быстро, не заглянув даже к ним. По П.А. прямо видно стало, как ему хочется броситься за ней, он весь извертелся на диване, но почему-то не пошёл, застеснялся.Портрет у Стёпки получался, почти совсем получился. Клетчатое платье, с сиреневыми и лиловыми тенями, и тёплый ореховый фон. Длинные пальцы, переплетённые на колене, ноготки, как перламутровые слёзы. Февральское низкое солнце, осторожно и несмело скрестившее лучи за спиной модели. Локоны, играющие в лучах, бриллиантом, синим сапфиром.В соседней комнате что-то упало – совсем как вчера.Стёпка бросил кисть, кажется, всех обрызгав, и побежал.У них в бараке если умирал передозник – прилетало потом всему отряду. Жёстко прилетало. И молодой фельдшер, вернее, бывший фельдшер, зек по прозвищу Доктор (не-Смерть), оперативно и споро приводил в себя этих павших бойцов. Стёпка следил за ним с интересом – пара оплеух, встряска, снег за шиворот, или холодная вода, если не было снега. Они все потом непременно оживали у Доктора на руках – отчаянно матеря спасителя. Тут главное было – успеть. И когда с передозом свалился сам Доктор, Стёпка спас и его, растряс, разговорил, напихал за шиворот снега. Спас его, спас отряд. Стёпка за свой недолгий тюремный срок столько повидал этих передозов – ну как даже и не сказать чего ещё.И он не очень-то испугался, когда её увидел. Чёрные губы, чёрные ногти, серая испарина, и белки закаченных глаз – это страшно, только если видишь впервые. Лёка с П.А. оцепенели на пороге, потом осторожно подошли, с такими глазами – как у младших школьников в кунсткамере.- У вас есть налоксон? – Стёпка взял её за плечи, усадил на кровати, подложив подушку – кованый Мишкин ботинок ощутимо ударил его по колену. Мишка не дышала. Стёпка нашёл на кровати инсулиновый шприц, наполовину полный вспененной чёрной кровью, и отбросил подальше, чтоб не поцарапаться, и выкинуть потом.- Не-ет, - проблеяла Лёка, и П.А. тоже мотнул головой, так, что взлетело каре.- Весь на меня потратили, - сказал он смущённо.- Тогда снег, с окна, с балкона, быстро!Пока они бегали, Стёпка взял Мишку за челюсть, и ударил по щекам – как тех своих, спасаемых, на зоне. «Что ты его гладишь, ты бей!» - так ругал его Доктор за жалостливую мягкость. Голова мотнулась раз, два, три – но нет. Стёпка тряхнул её – нет.- Вот снег, - они принесли.Стёпка размазал несчастный тающий снег – под свитер, за шиворот, на грудь, растоптал, растопил по немыслимому её кружевному колючему боди, приложил две льдины к вискам. Набрал в лёгкие воздух, вдохнул ей в рот – так он зекам не делал, но знал, что и так можно. Почти поцелуй – глубоко вдохнуть, и потом отдать ей – это дыхание. Снег растаял под свитером, красная шерсть намокла, стала чёрной, как рана.Мишка захрипела, вдохнула раз, и два.- Вот и всё.Стёпка сел рядом. Усадил её повыше – ещё закаченные белки, и испарина над губой, но она уже дышала, и ногти светлели, и губы светлели, из черноты – в серый.- Выкиньте шприц, - велел он им, - заверните во что-нибудь и выбросьте, где-нибудь не дома. И всё.П.А. присел у Мишки в ногах, кончиками пальцев погладил железный нос ботинка:- Я могу что-то сделать?- Говори с ней. Когда откроет глаза – разговаривай, всё равно о чём, не давай уснуть. Ты-то знаешь, про что, а мне не о чем с ней говорить.Лёка подобрала шприц, осторожно, двумя пальцами:- А до помойки с палевом, значит, я пойду.И вышла. Слышно было, как она в прихожей шуршит по Мишкиным карманам, что-то ищет, достаёт. Потом хлопнула дверь.- Почему лицо болит?Мишка проморгалась, и рукой провела по щеке. Под глазами её уже проступали потихонечку красные фингалы после Стёпиных оплеух.- Стёпа тебя спасал, - рассказал П.А.Он теперь держал её за руку, и гладил. У Мишки глаза всё равно то и дело норовили закатиться.- Поговори со мной, - жалобно попросил П.А., - не спи. Не спи, Мишелочка.- Золотая пуля, - Мишка посмотрела на него, мутно, не видя, - поймала золотую пулю.- Поговори со мной, девочка.- О чём же?Стёпка уже понял, что она не умрёт, что всё прошло, всё кончилось, но для верности необходимо было заговорить, заболтать смерть – хотя бы на час. С такой работой прекрасно справился бы и П.А. Стёпка пересел подальше на кровати, он теперь просто слушал, о чём П.А. станет с ней говорить, какие выберет темы.- Расскажи мне что-нибудь, что ты знаешь. Про Рене Лёвенвольда, про графа Остермана.- Мне не выговорить Лёвен-вольда, - Мишка запнулась об это длинное немецкое имя, хрипло рассмеялась, - в таком состоянии.- Расскажи про Остермана. У него была семья? Что он был за человек? Кого любил?- Господи, Петя! – Мишка закашлялась. – У Остермана была прекрасная семья. Я могу тебе столько лекций прочитать: «Остерман и дети», «Остерман и политика», «Остерман и его друзья».Вернулась Лёка, принесла чашку с водой:- Ты же всегда после этого пьёшь, - сказала она Мишке бесцветным голосом.Поставила чашку на спинку кровати, присела рядом со Стёпкой.Мишка прикрыла веки, задышала глубоко, как спящая, иголочки волос царапнули по стене. П.А. потряс её за плечо:- Не спи, пожалуйста. Говори.- Да что же? Ну хочешь, расскажу, как Остермана везли на казнь?Лучи, перекрещенные в пыли комнаты, низкое солнце февраля, птицы в эмалевом небе. Глаза её опять убегают – под веки.- Говори же!- До господи боже ты мой…Квалифицированная казнь, пятеро приговорённых. Новая императрикс Елисавет подмахнула пять смертных приговоров – и укатила на охоту в Сарское. Представь – площадь, толпа вожделеет увидеть казнь – и зрители запаслись перед просмотром яичками, хлебушком и варёной репой. Военный оркестр надрывается – барабаны, как тахикардия, флейты, как сверло зубного врача. Профос переживает не меньше приговорённых, ведь он должен проявить сегодня все свои умения, квалифицированная казнь – это непростая работа, тяжёлый физический труд. Остерман – колесование, Мюних, Лёвен-вольд, - Мишка смеётся, с таким трудом даётся ей сейчас это длинное имя, - Менгден и Головкин – у этих всего лишь отсечение головы. Но и голову нелегко отрубить правильно и красиво. Фельдмаршал Мюних – бывший, увы – обожает эпатаж, эскапады – он сшил себе роскошный красный плащ, специально для казни, эффектный, с утяжелителями для пущей драпируемости. Стоит перед эшафотом, яростно драпируется, шутит с конвоирами. А Менгден и Головкин – рыдают. Лёвенвольд спокоен, как статуя, он слишком уж презирает свою тюремщицу, свеже-выпеченную царицу Елизавету, - Мишка опять спотыкается, смеётся. - Он прима, красивейший кавалер при дворе, приговорённый к смерти именно за то – что не был с её величеством в достаточной мере почтителен. Его единственного казнят не за политику, за любовь. Лёвенвольду, прежде чем забрать его в крепость, дарованы были сутки домашнего ареста, высочайший шанс броситься в ноги, вымолить расположение, но нет – он не изволил, не снизошёл, ne daigne. Женщины такого не прощают – и в отнятом доме Лёвенвольда уже хозяйничает царицын фаворит, бывший пастушок Разумовский. В миниатюрном сказочном дворце, построенном знаменитым Растрелли…В крепости Лёвенвольд тяжело болел, и едва не умер, они оба были больны, и Остерман, и Лёвенвольд, и Остермана отпустили к семье, под домашний арест, а Лёвенвольда оставили в камере – ведь некуда отпускать, дом его был уж занят. Мюних перешучивается с конвоем, и Лёвенвольд сдержанно улыбается его солдатским остротам, но на этом, увы, всё – после болезни бывшая прима не имеет сил красиво отыграть последний выход. Остерман и Лёвенвольд – пупхен и пуппенмейстер, кукловод и марионетка, Остерман хозяин, Левенвольд – его давний, любимый порученец и шпион. Красивая, напоказ, кукла – и незаметный кукловод, игрок, за сценой перебирающий нити. Наверное, это был равный союз – ведь марионетка не умеет двигаться сама, но и кукловод не сумеет сыграть пьесу – без своего драгоценного инструмента… Остерман направлял своего шпиона, подсказывал, кого отравить, за кем приглядеть, с кем – быть любезным. Быть в должной мере почтительным…Сам Остерман – нелюдимый затворник, и его кукла жила за него – всю его небывалую, непрожитую, им выстроенную и выдуманную жизнь. Но сегодня марионетка сломалась, и Остерману впервые придётся сыграть – самому.За окном по карнизу неспешно проходит голубь, цокая коготками по звонкой жести. Совсем как у Стёпки, дома. Мишка вздыхает, прикрывает глаза, и – спит…- А что потом? - нежно будит её П.А.- Да ничего дальше не было, хэппи-энд. Остермана едва успели уложить на плаху – как выступил асессор. «Бог и государыня даруют тебе жизнь». И бывший вице-канцлер поднялся с колоды и невозмутимо попросил палача: «В таком случае, извольте вернуть мне мои парик и шляпу». И эта его эскапада – как-то разом перечеркнула роскошный драпированный красный плащ господина фон Мюних, его шутки и задорную дерзость. И плащ был напрасно, и рыдания Менгдена и Головкина. Зато о хладнокровии и мужестве бывшего вице-канцлера Остермана отписали своим государям все иностранные послы, ну, и улыбнулся, наверное, тот единственный, ради кого эта сцена и была сыграна. И всё, всё, Петенька – их раскидали по ссылкам, и больше они никогда не увиделись, эти кукла и кукловод…Солнце спряталось за тёмными крышами, и с ним вместе, кажется, закатилась, откатилась и смерть.П.А. держит в руке своей теплеющую руку. Она не умрёт – не сегодня, не сейчас, не у них на руках. Не оставит его одного – как бросили однажды ту бедную, сломанную куклу в бессрочной сибирской ссылке. Эти мысли проступают у него на лбу, как субтитр.А вот на Мишкином лице проступили синяки – чёрные, и красные, как маска енота. Стёпка так на них смотрел, внимательно, не отрывая глаз, что Мишка догадалась, и попросила Лёку:- Принеси мне зеркало.Лёка подала ей зеркало – и с ехиднейшей усмешкой. Мишка поглядела на себя, оценила ущерб:- Хороша, чертовка. Особенно эти усики – с ними в самый раз Гитлера играть.Над губой и в самом деле синели два отпечатка, от зубов, после удара. И глаза стали – как у панды.- Я заново нарисую тебе твоё лицо, - пообещал П.А., - и станет – как было.Он держал Мишку за руки, и заглядывал ей в глаза – там ли ещё смерть, или ушла насовсем?Стёпка знал, что он им тут уже не нужен. Всё плохое закончилось, и портрет он тоже дорисовал. Его, правда, тревожил один, довольно дурацкий вопрос, и кажется настало самое время, чтобы его задать.- Мишель Яновна! – позвал Стёпка.- Что, Стёпа?- Я посмотрел портрет в википедии, Лёвенвольд ведь был блондин с голубыми глазами, типа нашего Пети, - Стёпка кивнул в сторону П.А., - а в вашей книге у него чёрные волосы, и тёмные глаза. Это зачем-то надо или так?Мишка судорожно сглотнула. Сняла со спинки кровати кружку, отпила воды.- Знаешь, Стёпа… может, его просто воспринимали таким, или он сам хотел таким казаться. А какой он был на самом деле – никто не знает. Портреты писались очень в соответствии с эстетикой и пожеланиями заказчика, и цвет глаз у портрета – не всегда совпадает с цветом глаз у модели. Вот у Анны Иоанновны были синие глаза, а Каравак рисует ей чёрные, потому что тогда это было модно.Мишка не договорила, её стошнило, слава богу, не на постель, рядом. Стёпка вышел – чтобы на это не смотреть.- Спасибо тебе за маму, - Лёка выбежала за ним, Стёпка только начал обуваться. Она взяла его за руку, заглянула в глаза. – Спасибо!- На здоровье, - Стёпка вспомнил про краски, он не успел их собрать. – Помоги мне закрыть гуашь, а то засохнет. Портрет мы закончили, можешь повесить его на стену. И я тебе вряд ли уже пригожусь.- Стёпа, ты дурак! – Лёка обняла его. Теперь, в ботинках, Стёпка стал с ней почти одного роста.Он вспомнил ещё кое-что, выложил из кармана ламинированный квадрат:- Отдай потом Петьке, ему мама передала. Свидетельство о рождении.- Хорошо, - тихо сказала Лёка.«Я люблю вас, а вы меня даже не видите» - припомнилось Стёпке почему-то.Стёпка, когда возвращался домой – увидел у подъезда, на проступившем из-подо льда асфальте, мёртвую птицу, раскатанную до полной, абсолютной плоскости. Отпечаток крыльев на камне, и чёрные растоптанные высохшие внутренности. Почему-то подобная гадость завораживала, как анатомический театр, или афганские публичные казни. Или женское лицо, только что смеющееся, прекрасное – и теперь почерневшее в агонии, с упавшей челюстью, с пеной на губах, с жёлтыми закаченными белками, или потом то же лицо, всё в сизых укусах гематом, отёкшее от пощёчин. Не зря же Да Винчи писал – уродство в разы притягательнее прекрасного. Стёпке казалось, что в такой притягательности есть какое-то предательство по отношению к жизни. Именно в том, что глядишь и не в силах отвести глаз. Неправильно это! Как та самая сцена в «Хрусталёв, машину!» - Стёпка смотрел, хоть и не желал смотреть, но и оторваться не мог, как гипноз – прекрасно и гнусно. Он стыдился, страдал, но смотрел. Ему случилось как-то раз подглядеть такое и в жизни, когда в каптёрке пинчу тоже швабру пристроили в зад – и сколь же велика сила искусства, в жизни это не завораживало, оказалось просто гнусно, и всё. Без «прекрасно».На его этаже курили двое – вот как сказать теперь, чтоб не обидеть? Афроамериканца? Но эти оказались французы, спросили у Стёпки, картавя:- Месье Муратоф?- Иво? – Стёпка вспомнил, что так звал Марата П.А.- Иво, Иво! – закивали те двое, переглянулись, хихикнули. Один был в дредах, а другой бритый, оба в русских сувенирных шапках, отсюда, видать, с Арбата, и оба с крошечными блестящими ореховыми личиками, с глазками в кучку. – Иво, Иво…- Иво – в СИЗО, - сказал им Стёпка, - кончился Иво. Оревуар, не поминайте лихом.Вошёл в квартиру, хлопнул дверью у них перед носом.Со стуком скинул ботинки, зашёл сперва не в свою комнату, в бывшую Маратову. И зажёг три свечки перед тремя богами. Он теперь постоянно так делал. Так Стёпке было чуть менее одиноко.На другой день Стёпка посмотрел жэ-жэ, проверил, жива ли Мишка. И, в принципе, прочёл, что и ожидал. Сюрпризов – не было.16 февраляВсего лишь некое движение, совершённое в темноте.Помню – вернее, вспоминаю с трудом – как примерно в таком состоянии я однажды улетела из Шереметьево, и наутро не в силах была сообразить, в какой же я стране. Поселилась в гостинице на полном автопилоте, без слов раскрыв паспорт и приложив к терминалу карту. И ещё два утра пила в ресторане кофе, и плавала в гостиничном бассейне, в нижнем белье и с бахилом на голове – ведь шапочки у меня не было. И лишь на третий день по названию оператора в телефоне поняла, что это – Лиссабон.Лисбоа. Руа де Тарталья. В провале улицы, на самом донышке, плещется глоточек недопитого океана, как мартини в треугольном бокале – сравнение избитое, но всё-таки верное. Истерика чаек, рыбный аромат моря, пустота в голове, гриппозная боль в мышцах. Бассейн на гостиничной крыше – как чаша Ганимеда, и я плаваю в ней, в пузырьках, представляю себя яйцом в кастрюльке, и фантазирую, что варюсь.Я и теперь-то не совсем понимаю, на каком я свете.Я только что вышла на кухню, чтобы выпить таблетки – наконец-то больше не тошнит.Лорен спит на моей постели. В ногах, как питомец. Чёрт бы тебя побрал.Лорен нарисовал мне новое лицо, моложе и лучше прежнего – а после не забыл как следует накрасить себе глаза и губы. А потом непонятно было, кто в чьей помаде.«И мне надо бежать от тебя, пока мы не убили друг друга».И правда, стоит опять подхватиться и удрать. Мне-то, старой дуре, казалось, что у него ко мне сыновние чувства – а вот и нет.На окне Стёпкин букет – днём это были ещё такие невзрачные зелёные фиги, а теперь, к ночи, распустились роскошные палевые бутоны. Забавно и пошло – но совсем недавно был вот такой же татуированный бутон, вмиг расцветающий дивным цветком. Я думала, только полинезийцы делают там у себя такие татуировки – а нет, ещё и некоторые порноактёры. Неудивительно, что он имел успех. Змей-искуситель, змей-утешитель, способный сцеловать и осушить любые слёзы. Беги от него, дура, дура.Злое моё счастье бесшумно подходит сзади, и закрывает мне глаза ладонями – узнаёшь? Ангел Смерти, Жанна Дай – те, кто любит меня, за мной.
----- CHAPTER BREAK -----
- К вашей милости господин Иоганн Берхгольц. Прикажете принять?
Вот уж кого Рене никак не ожидал видеть в своем доме в два часа пополуночи. Ему сделалось страшно – что за известие могло пригнать к нему Гензеля в такое время?
- Проси, - велел он Кейтелю, и дворецкий величественно уплыл из так называемой гостиной.
Рене захлопнул папку, в которой чертил сложнейшую схему – как расставить гостей на венчании, чтобы никто не обиделся, ничья сословная честь не была задета, и принц Александр не выпирал среди старой аристократии, как гнилой зуб.Гензель Берхгольц влетел в комнату в скромном и темном наряде для ночных приключений, маску он взволнованно перебрасывал из руки в руку.
- Садись, - Рене кивком указал ему на кресло. - Что случилось? Кто-то арестован? Вернее – кто-то еще арестован?
- Нет, Миньон, слава богу, пока никто, - успокоил его Берхгольц. - Я побоялся явиться к папи так поздно, приду под утро, когда он совсем уснет. Ты же приютишь меня на пару часов?
- Сиди, только не мешай мне рисовать, - Рене раскрыл папку и вернулся к своей схеме. - Если я не разложу к утру этот пасьянс, гости потом передерутся – прямо на венчании. Ты опять играл? Не с Нежиным, надеюсь?
Гензель уселся в кресло и порыве какого-то фривольного откровения закинул ноги на подлокотник. Рене удивленно поднял брови:
- Дружба с Ла Брюсом плохо на тебя влияет.
Гензеля явно переполняли впечатления, он не мог молчать.
- Представь себе бордель, но тайный, вроде закрытого клуба, и в нём прекрасные юноши и девушки в чёрной коже привязывают тебя на дыбу и бьют кнутом. А ты при желании можешь проделать то же и с ними.
- Вотчина графа Толстого, тайная канцелярия, - ехидно проговорил Рене, - признайся, что таскал кавалеру де Монэ записки, и тебя привяжут и побьют безо всякой оплаты – вот как нашего пажа Балакирева.
- Ты же не можешь сам в ответ побить дознавателя, - разумно возразил ему Гензель, - и потом, в этом секретном клубе есть особое правило. Тебе причиняют боль лишь до той поры, пока ты готов терпеть, а потом ты произносишь стоп-слово, un mot de sécurité – и пытка сразу же прекращается.
- Фу, - с лица Рене не сходила брезгливая гримаска, - как скучно. Когда во время au jeu de l'amour, любовного поединка, не знаешь, уйдёшь ли ты на этот раз со свидания живым – вот тогда все чувства играют, как грани бриллианта. Когда лежишь, захлебываясь собственной кровью, и не ведаешь, что будет с тобою дальше – что захочет сделать с тобой твой мучитель, будет то любовь или смерть…А это твое – un mot de sécurité – просто фу.
- Не всем так повезло, как тебе, - фыркнул Гензель, - менее удачливым приходится стучаться за острыми впечатлениями в закрытые клубы.
- Надеюсь, ты вставишь главу о секретном клубе в твою книгу, - ядовито предположил Рене, - и читатели смогут набраться полезного опыта.
- Ни за что! Мой папи меня читает, - отвечал благоразумный Берхгольц. - К слову, Рене – тебя тоже обязали явиться смотреть на казнь?
- Всех обязали, всех придворных, и некоторых министров – списки любителей брать дачи обещают вывесить возле места казни на столбах. А что до меня, я и сам бы пошел – во-первых, проститься с благодетелем, во-вторых – воспитать в себе дальнейшую разумную осмотрительность, - Рене поднял голову от своей сложной схемы и подмигнул Гензелю.
Гензель вздрогнул – от такого цинизма.
- Тебя не подпустят с ним проститься, - сказал он тихо.
- Так хоть взгляну на него напоследок. Гензель, не смотри ты на меня, как на монстра – я любил его, я хотел быть им, или таким же, но мне всегда не хватало пороху. Кавалер де Монэ был едва ли не первый человек, кого я узнал Петербурге – и я, провинциальный мальчишка, мечтал превратиться в такого же неотразимого красавца. Брат мой еще твердил, что мы с де Монэ похожи. А вышло из меня – то, что вышло, миньон, нумер два, в лучшем случае. Виллим Иванович все боялся, что я займу его место, а я просто повторял за ним все его движения, как покорное зеркало. Ты напишешь главу о казни?
- Обязательно, - пообещал Берхгольц, - моя книга охватывает все события.
- Тогда смотри внимательно, Гензель, - попросил Рене, - ничего не упускай. Я-то сам не отведу от него глаз, но что от меня проку – бездарен, ни стихов, ни прозы не могу написать. Я закажу себе копию с твоих мемуаров – с той главы, в которой ты расскажешь о казни. Не гляди на меня с ужасом – я любил его, и хотел бы сохранить о нем хоть какую-то память.
- Ты все время называешь меня дураком, - проговорил Гензель медленно, - но сам ты – чудовище, Рене. Ты просто сумасшедший, опасный безумец…Я, пожалуй, пойду, доброй ночи тебе, Миньон. Удачи с пасьянсом.Схема расстановки высоких гостей получила высочайшую визу – его величество поставил кривую загогулину, не читая, и смерил Рене презрительным взглядом. Он давно позабыл, что там у них было с реестром, и держал уже в голове совсем другое – чрезмерно нарядный придворный попросту вызвал у него раздражение. Чересчур хорошенький, чересчур услужливый, излишне вкрадчивый – золотая змея.
Рене подобрал завизированную императором схему, грациозно поклонился и мелкими шажками попятился к выходу. За дверью вложил подписанный лист в папку, стряхнул с себя подобострастие, как змея кожу, и направился было к принцу – за дальнейшими распоряжениями. Лакей уже накинул на плечи Рене шубу, увы, всего лишь лисью, не соболиную, как была у де Монэ – когда крепкие ручки нежно обвили его бедро и горячая ладошка шлепнула – пониже спины.
- Какой важный ты теперь, мой Миньончик, - весело проговорила шалунья Агашка, - к тебе и не подступишься!
- Агашечка! – Рене обрадовался старой приятельнице. Он даже присел рядом с нею на корточки, и лица их оказались на одном уровне, а драгоценная его шуба волнами легла на пол. - Подружка моя! А глупый твой Миньон видишь, во что ввязался, в какую мороку, - и Рене похвастался папкой.
Он говорил с Агашкой по-русски, чтобы ее порадовать, быстро и бойко, но с ужасным немецким акцентом.
Агашка с искренней нежностью обняла Рене короткими ручками и расцеловала – она любила этого камер-юнкера за легкость его и беззлобность. Другие почти все были сволочи.
Рене воспользовался положением и шепотом спросил:
- Как муттер, маленькая моя?
- Ох, не спрашивай, плохо, - карлица отстранилась, оглянулась на внемлющих лакеев. - Потом мы с тобою пошепчемся. Тебя тут видеть кой-кто желают, пойдем, провожу.
Рене поднялся и церемонно подал Агашке руку:
- Будь моим Вергилием, прекрасная госпожа.
- Не ругайся, - пригрозила безграмотная Агашка.
Она цепкими пальчиками впилась в руку Рене и с самым деловым видом увлекла его за собою.
- Я до последнего надеюсь, что там – дама, - выразительно проговорил Рене, и Агашка со смехом откликнулась:
- Да уж не Коровяк!
- В моем случае, Агашечка, может оказаться и Коровяк…
Они спустились по черной лестнице, среди снующих лакеев, конюхов и зеленщиков, и оказались в саду.
После темноты черных лестниц Рене зажмурился – такими белыми оказались снег и дневной свет.
Агашка тащила его по аллее, среди опушенных белым ветвей, и потом по безлюдной тропинке, в конце которой темнела часовня.
- Ты не венчаться ли меня тащишь, Агашка? – весело поинтересовался Рене.
- Я замужняя, - сурово напомнила карлица.
Они остановились перед входом в часовенку, и Агашкина хватка разжалась – Рене пошевелил пальцами освобожденной руки, и в локте тут же отозвалось эхо Гассиной палки.
- Иди, я покараулю, - кивнула на дверь Агашка и прибавила неожиданно серьезно. - Ты будь наконец-то почтителен, юнкер. Извелася по тебе девка.Рене приоткрыл тяжелую, как в крепости, дверь, и шагнул в часовню. Было тепло, пахло свечами и ладаном. Со стен укоризненно таращились страшные русские святые, бородатые и лупоглазые, и каждый святой держал в костлявых пальцах атрибут – предмет, которым был он замучен.
- Отчего ты хромаешь, Рейнгольд Густав? – цесаревна Лизхен вышла из-за раскрашенной колонны и смотрела на Рене широкими, как у кошки, глазами. В отсветах свечей казалась она старше и лучше, и запах ладана перебивал кое-как ненавистное розовое масло.
- Упал с лошади, ваше высочество, - светло улыбнулся Рене. Он приблизился к Лизхен и склонился к ее руке, и цесаревна пальчиком качнула в его ухе сережку – как делал это недавно дурачок Эрик Бюрен.
- Как вы живете, принцесса? – Рене поднял голову от ее руки и заглянул в широко распахнутые голубые глаза – обстановка диктовала ему некоторую фамильярность. - Как ваша матушка?
- Maman вчера три часа стояла на коленях перед papa и вымаливала прощение. И я не знаю – надолго ли то прощение, - выпалила Лизхен, - а мы с сестрою как прокаженные. С нами боятся даже говорить, ведь наша судьба не решена.
Лизхен шагнула к Рене и взялась за ворот его шубы:
- Я не знаю, возможно, всех нас скоро вышлют. Или не всех – матушку казнят.
- Нет, ваше высочество, - Рене выставил между собою и Лизхен спасительную папку, - барон Остерман отстоял вас, никто вас не вышлет. И в этой папке – планы для вашей свадьбы. Или для ее высочества Анны – еще не известно.
- Я это знаю, Рейнгольд Густав, если меня не вышлют – то выдадут замуж, ведь Луи меня не взял, а принц – вот он, тут, - Лизхен отняла у него из рук папку и с улыбкой бросила на пол. - Ты же сам знаешь, если выдадут – то меня. Я у papa любимая дочка. Только я не хочу – выходить девицей за голштинскую жабу. Будь ты человеком, Рейнгольд Густав. Знаешь же, что я по тебе умираю. Пожалей меня. – И прибавила, по-французски, чисто и звонко, - я люблю тебя, а ты меня даже не видишь…
Господи боже ты мой…
Рене знал, что цесаревна в пятнадцать лет уже два года не девица – два боярских доблестных выродка похвалялись близостью с нею, а в этом деле как с тараканами – если на виду только двое, значит, на самом деле их было пятьдесят. Но Рене пленило бесстрашие цесаревны – бежать из-под ареста, организовать свидание, отважно признаться…Рене вспомнил себя в свои пятнадцать, трусишку, удравшего из Риги. Голубые глаза цесаревны, с расширенными зрачками, в темноте часовни казались почти чёрными, и её веселое отчаяние – сгорел сарай, гори и хата! – напомнили Рене его собственное дурное признание, на одной осенённой фейерверком крыше.
- Мне не жаль вас, - он обнял цесаревну и запахнул ее в свою шубу, - жалеют слабых.
От аромата розового масла болела голова, но Рене давно научился получать удовольствие – и от боли тоже. Пудра на плечах Лизхен лежала неровно и скаталась в комки – девочка совсем не умела ею пользоваться.
- Поменяйте свою камеристку, - Рене сдул катышки пудры с плеч и шеи цесаревны, и от его горячего дыхания Лизхен задрожала и рассмеялась. Рене целовал ее розовую мягкую кожу, повторяя нежные и бессмысленные немецкие слова, которые он всегда говорил женщинам в подобных случаях. Лизхен взяла его за подбородок – совсем как ее мать – и поцеловала в губы. Вгляделась в него в полумраке – с прежним своим плотоядным выражением:
- Кто разбил тебе лицо, Рейнгольд Густав? И не ври, от копыта конского не такие следы.
- Значит, кошка расцарапала, - усмехнулся Рене. - Как же мы будем дальше?
Он снял с себя шубу и расстелил на полу. Опустился на лисий мех и протянул руку Лизхен.
- Иди сюда, моя девочка.
- Иду, мой мальчик, - насмешливо отозвалась цесаревна и шагнула на шубу, накрыв кавалера пышными юбками, как крестьянка накрывает сбежавшую курицу. Рене привычным движением провел ладонями по ее ногам, от толстых щиколоток – вверх и выше, и поцеловал душистые перепудренные груди, в вырезе платья, и Лизхен опять засмеялась:
- Мне щекотно! Почему ты носишь эти усы – с ними ты похож на таракана?
- А без них меня принимали бы за даму, - отвечал Рене, и пальцы его заскользили ещё выше, по шелковым чулкам, по ажурным подвязкам, туда, где вход в преисподнюю, - у меня не самая мужественная внешность, как вы можете видеть.
- Дурак ты, барон, - цесаревна легко расправилась с застежками на его панталонах, со сноровкой, какую дает только опыт – так что даже сбеги Рене сейчас, вряд ли голштинскому принцу досталась бы девица. Рене пару раз имел дело с невинными девами – ни одна из них не держалась с ним столь уверенно и не двигалась на нем с такою легкостью и сноровкой. «Vite, vite, cheri…» - совсем как те, из отдельных кабинетов.
«Смирись, Миньон – цесаревна тебя посчитала, - подумал Рене, - ну, и ты ее тоже посчитал».
Русские мученики смотрели на них с икон оловянными глазами – с безмолвным осуждением. Но то ведь были святые религии Лизхен, ей и придется потом перед ними каяться.
После всего Рене вытер шубу платком – ему предстояло еще предстать в этой шубе перед голштинским принцем.
- Отдай мне платок, - протянула руку Лизхен.
- Ваше высочество собирает сувениры? – Рене с усмешкой протянул ей платок, и цесаревна ловко спрятала его в вырез платья.
- А у тебя, говорят, есть книжица, куда ты всех записываешь, - отвечала на это Лизхен, поправляя чулки, - под каким номером я у тебя пойду?
- Для особ королевской крови у меня отдельная страничка, - Рене накинул на себя шубу и подобрал с пола папку, - вы будете на ней первой.
- Хоть сейчас не ври, барон, - нахмурилась Лизхен, - третья, не меньше.
«Четвертая» - посчитал про себя Рене. Принцесса Шарлотта, императрикс Екатерина, и Катерина Мекленбургская – она ведь тоже из принцесс, дочь Иоанна.
- Прощай, барон, - цесаревна взялась руками за ворот шубы и поцеловала Рене в кончик носа, - сбрей ты эти усы, бога ради. Все, ступай, до встречи на площади.
Рене подумал еще – на какой площади? – и только на выходе понял, что площадь – та самая, где отрубят голову бедному де Монэ.Замерзшая Агашка все еще дежурила у двери.
- С почином, Миньончик, - поздравила Агашка юнкера-счастливца.
- Не каркай, - сморщился Рене, - надеюсь, больше мои услуги не потребуются.
- Не угодил? – не поверила Агашка.
- Низко же ты меня ценишь, Агашечка, - обиделся Рене, - просто цесаревне хотелось меня посчитать – и она меня посчитала. А игрушка-то – не ее. Ты поцелуй от меня нашу муттер, пусть не унывает – плохие времена пройдут, и настанут хорошие.
Рене наклонился, чмокнул карлицу в ледяную щечку, румяную, как зимнее крепенькое яблочко, и бегом побежал по засыпанной снегом аллее – навстречу неотвратимой своей службе.Когда Рене Лёвенвольд и Гензель Берхгольц явились на площадь, августейших особ еще не было на их местах, но протрезвевший по такому случаю гофмаршал Шепелев орлом оглядывал придворных – все ли на месте, все ли явились? Рене и Гензель послушно заняли свое место в задних рядах, места для пешек и мелких карт.
Гензель вертел любопытной головою – собирал материал для книги – и про себя считал количество палачей, приспособления для казни и по шляпам пытался вычислить согнанных для устрашения взяточников – те, как высокие персоны, стояли далеко впереди, сразу за царскими креслами.
Рене увидел неподалеку от себя Агашку и Сэм Сэмыча – и что они, бедняги малорослые, надеялись разглядеть со своих мест? Рене тихонечко свистнул – Агашка обернулась, узнала его, схватила мужа за руку и потащила к юнкерам. Карлики ловко протолкнулись сквозь толпу любопытствующих, и Гензель тут же спросил:
- Вас-то за что пригнали? Вы же души невинные, дач вам не предлагают?
- Мы сами, - с достоинством отвечал Сэм Сэмыч, - по собственному почину явились. Агафья моя желает с патроном своим проститься, с другом и благодетелем.
- А-а…- протянул тупица Гензель.
Рене с сочувствием посмотрел на бледную погрустневшую Агашку – что такая мелочь увидит за спинами и задами праздных зевак? Рене подхватил карлицу на руки и усадил к себе на плечо:
- А ты, Гензель, возьми-ка Сэмку.
- Спасибо, Гензель, я не хочу, - отказался Сэм Сэмыч, - мне легче будет, если ничего не увижу.
Агашка благодарно обняла Рене за шею и погладила по щеке:
- Спасибо, Миньончик…
Она была тяжеленькая, и Рене трудно было ее держать – еще болела спина после палки лифляндского ландрата – но он не подавал вида.
Прикатила карета с гербами и коронами, императорская чета и цесаревна – была одна Лисавет – расселись по своим креслам, и тут же шепот разнесся над толпой, словно дуновение ветра:
- Ведут…
И Агашка вдруг сорвалась с плеча Рене и стремительным колобком пронеслась сквозь толпу – к эшафоту. Люди толком не понимали – что это такое бежит – и невольно расступались. Даже солдаты опешили – пропустили.
Кавалер де Монэ, в нелепом тюремном тулупе, бледный до прозрачности после недель в крепости, прощался со своими близкими – то ли с братьями, то ли вовсе с камердинерами. Агашка пробилась к нему – под ногами караульных – обхватила на секунду ручонками шею ненаглядного кавалера, расцеловала, разбрызгав слёзы – губы, щёки, пропащие синие глаза – и тут же бросилась прочь.
- Вот дурочка, - укоризненно проговорил Сэм Сэмыч, и пояснил для юнкеров, - в тяжести она, а сама как дитя неразумное – ведь солдат, он может и полоснуть…
Но про Агашку тут же забыли – де Монэ взошел на эшафот, пошатываясь то ли от страха, то ли от пережитых страданий.
- Как думаешь, его пытали? – спросил шепотом Берхгольц.
- Нет, Гензель, - отвечал Рене, - я точно знаю, что нет, - он знал это от вернейшего источника, от тюремного пастора Десезиуса, - но, сдается мне, ему все равно сейчас больно.
Агашка пробилась к юнкерам обратно, и Рене поднял ее – уже на другое плечо. Карлица обняла его голову дрожащей горячей ручкой:
- Один ты у меня остался теперь, Миньончик…
Виллим Иванович отдал пастору знаменитые свои часы – с портретом императрицы – снял с шеи и поцеловал крест, и тоже отдал. Рене даже издалека узнал этот крест, рубиновый, с секретным замком, свой собственный, и страх на мгновение закогтил его – резко и остро.
Другие осужденные теснились чуть поодаль – дрожащие и скособоченные после дыбы, про них Гензель мог ничего и не спрашивать, по ним видно было – их пытали. Гензель, придурок, вдохновенно шевелил губами, проговаривая про себя свою идиотическую книгу.
Палач уже укладывал кавалера на колоду, и другой палач – примеривался топором, как половчее ударить.
- Ох, Агашка, - вздохнул Рене, - я не могу смотреть… - он прежде никогда не видел, как убивают на плахе.
- И не надо, - Агашка, маленький его ангел сострадания, прикрыла Рене глаза влажной от слез ладошкой, - мне бы только стрелки твои не смазать, юнкер… ну, вот и все.
Агашка отняла ладошку – свет ослепил трусливого юнкера до слез – и соскользнула на землю. Палач водружал отрубленную голову на шест – красивую голову, с полузакрытыми синими глазами и белокурой гривой, её терзал и рвал в клочья завистливый декабрьский ветер.
Другой палач привязывал у столба злосчастную Балкшу – ей за мздоимство прописали кнута. Кровь была везде – на плахе, на эшафоте, на снегу – черный, дымящийся ручей. Августейшая чета поднялась с царских кресел и двинулась к карете. Екатерина смеялась, и край ее платья прошелся по черному ручью – должно быть, затем, чтобы потом можно было отпороть это кровавое кружево и хранить под подушкой…Или нет.
Цесаревна Лисавет вертела головою, словно гриф в поисках добычи – кого-то высматривала в толпе, да так и не высмотрела.
- Не плачь, Миньончик, - Агашка обняла Рене и прижалась к нему.
- А разве я плачу? Я не умею, это – снег. А ты вот – плачешь, - Рене присел на корточки и тонким своим платком стер слезы с Агашкиных глаз, - зачем ты, мелочь бесстрашная, к кавалеру сигала, если ты брюхата?
- Ты бессердечный, Миньончик, ты не поймешь, - вздохнула Агашка.
- Helas… - почти беззвучно согласился Рене.
На столбе вопила побиваемая кнутом Балкша – оттого еще, что кровь с головы на шесте все лилась и лилась ей на плечи.
Палачи оттащили тело де Монэ на край эшафота и позабыли о нем, и на шее трупа сидела уже первая алчная ворона.
Гензель оторвался от сочинения невидимой книги и спросил Агашку:
- А кто родится-то у вас – тоже карла?
- У карликов не всегда тоже карлики рождаются, - разъяснил степенный Сэм Сэмыч, - мы каждый день богу молимся, чтобы родился такой же, как все, человек.
- Обычный родится, - прошептала Агашка на ухо Рене и тихонечко рассмеялась, - я-то знаю. Ты не сердись, я со зла сказала, ты не бессердечный, ты хороший…
Рене промокнул ее последние слезы и выпрямился с платком в руке. Агашка взяла его за руку – чтобы не бояться, а Гензель, вот уж поистине бессердечный – проговаривал опять про себя свою будущую писанину. На эшафоте хлестали уже пажей и шутов, но придворные не смели уйти – им предписано было досмотреть экзекуцию до конца. Любители дач, что стояли в первых рядах, давно вполголоса переговаривались и похохатывали лениво – устрашение на них не действовало, они обменивались анекдотами и обсуждали уже следующие свои газарты и авантюры.
Рене не сводил глаз с призрачно-прекрасной головы на шесте – как когда-то в зеркалах дома де Монэ ловил он свое случайное далекое отражение – и было ему весело и страшно. Нет, «весело» ушло куда-то, осталось у него только – «страшно».
- Ты обратил внимание, что асессор, когда зачитывал вины – назвал кавалера его истинной фамилией – Монц? – спросил вдруг Берхгольц. - Я, конечно, слышал, что он вовсе не Ла Кроа никакой, но уверен был, что он хотя бы де Монэ…
- Милый мой Гензель, - проговорил Рене, не сводя глаз с трепещущей на ветру белой гривы, - ты же писатель, а значит, и философ. Пески времени ничего от нас не оставят. Это пройдет, и это тоже пройдет. Люди забудут о нас, и уж тем более о том, кто, кого и как – называл.
- Кровь делает тебя поэтом, Рене, - ревниво отозвался Гензель.
- Кровь, да, и вот эти вот вороны на трупе, - горько усмехнулся Рене, и Агашка сердито пнула его ногою.Под конец свадебного ужина, после осетров, и быков, и дичи, вынесли на блюде огромный и высокий свадебный пирог.
Завизжали с крыши павильона скрипки, музыка запела болезненно и остро, словно зубовная боль. Ударили в воздух и раскрылись огненными цветами славные фейерверки генерала фон Мюних, и цветы через мгновение сделались – Паллада, и корона, и крест. Фигуры постояли в бархатном небе, отразились в чёрной речной воде, да и истаяли. Прочь, навеки.
- Режь же! – Пётр протянул нож дочери, в обход жениха. Аннушка встала над пирогом, с этим ножом, но резать боялась. Под всеми кремами и цукатами свадебный пирог отчего-то дышал, как живой. Круглые бока его ходили, как у коня, и кремовые розы дрожали, и трясся, словно в ознобе, на самой его маковке белый ангел из взбитых сливок.
Аннушка скоро поняла, в чём тут игра, и больше боялась не дивной этой дрожи, а именно ранить, разрезав. Ведь папеньке дела нет, нет, он без сердца, как тот злодей-адвокат в итальянской комедии. Головы рубят – так он берёт мёртвую голову, и глядит на срез, на то, как идут внутри кости и жилки, и дела нет ему, и жалости нет, что уж там какие-то порезы, и просто кровь?
Вот заместо камергера на свадьбе всеми блюдами командует злюка Шепелев, а отчего камергера нет? Где теперь добрый красавец Виллим Иванович, отчего заменён отныне на пьяницу и дурака? Да нигде уже…Аннушка вспомнила утренний свадебный свой поезд, и голову бедного камергера, на шесте, вознесённую над эшафотом, белые волосы его, длинные, и переплетённые с седым декабрьским снегом. Отчего, отчего же? Знакомые черты словно опали, стали навсегда печальны, эшафот ещё чёрен был от крови – говорят, её много было. Аннушка тогда не посмела плакать…
- Что ты, боишься?
Папенька начинал, кажется, злиться, и в глазах его затеплился столь знакомый, опасный, осоловелый огонь, и противная сестрица Лисавет за плечом его противно же подхихикнула. (Сплетничали, принц не хотел её, Аннушку, принц просил в невесты Лисавет, но папенькина любимица не снизошла, бережёт себя для французского Луи, дура).
И Аннушка решилась, и осторожно взрезала край пирога. Далее уже и не пришлось резать – пирог раскрылся сам, осыпая и отряхая с себя, как древо листву, кремовые цветы и фигуры. И встала из пирога карла Агашка, и шумно вздохнула – видать, тяжело дышалось ей там, внутри. Агашка была в расшитом платье, и со взбитыми, в лентах, волосами, правда, всё это было на ней чуть примято, как у кота, когда тот лезет после сна из-под козетки.
Папенька громом расхохотался, ударил в ладоши, и поднял Агашку на руки, как ребёнка. Потом поставил на твердь земную, и даже изобразил с нею, низко-низко склоняясь, две фигуры менуэта. Скрипки с крыши как раз что-то сыграли, чуточку похожее на менуэт.
Пирог стоял раскрыт, и никто не ел его, позабыли. Пётр танцевал с Агашкой, ему больше не было дела.
Вокруг танцующих прыгали карлики, те, что могли ходить, все уже пьяненькие. И неходячих карл для чего-то притащили, те лежали на досках и мычали, так уже упились. Герр Мюних, огненный умелец, пустил в небо ещё три сияющих шара, и шары раскрылись золотыми лебедями. И папенька, жестокий забавник, тоже изрядно пьяный, возвышался среди карл, малорослого своего народца, в призрачном свете переплетённых лебединых шей, и, кажется, позабыл всё, и себя самоё, и сделался ненадолго счастлив.
- Тарталья, - одними губами сказала Аннушка, вдруг припомнив имя злодея, того, из комедии.
- Отчего же? – тоже шёпотом, едва слышно, спросил жених. Умный был у неё жених, пуганый, бывший папенькин заложник.
- Тарталья – он человек без сердца.
- Нон, душа моя, - осторожно и лукаво улыбнулся вдруг жених её, - нон. Тарталья по-итальянски – это просто заика. - А для чего вы вообще её сняли? Ещё бы полгодика повисела… - похоронщик Десезиус с лицом, обвязанным аж двумя платками – от вони – брезгливо переворачивал рукою в чёрной перчатке мёртвую голову на мраморном разделочном столе. Здесь, в крепости, у них царила роскошь – разделочные столы вместо колод, готические своды, целый немецкий лекарь-прозектор…Немец этот, Фалькенштедт, нарядный молодящийся дед, более всего заинтересованный не делами прозекторской, а городской своей практикой, рассказывал, словно оправдываясь, приглашённому мастеру:
- Свадебный поезд проследовал по площади, а тут конфуз – голова, и тело на колесе… Её высочество Анна Петровна глазки-то и закатили… И герцог Голштинский личико скривили… Вот и повелели убрать. Тело – в яму с известью, а голову его императорское величество приказали в банку поместить со спиртом и в покои к утру доставить. Только как доставишь – вот такое…
Голова и в самом деле была нехороша – без глаз, исклёванная птицами, дурно пахла, и волосы свалялись, как пеньковые клочья.
- Почему вы не отдали тело родственникам? – удивился Десэ. - Такая высочайшая месть?
- Увольте, нет, - замахал ручками доктор Фалькенштедт. - Кому отдавать? Сестра в Тобольске, выслана, племянница в Охотске, тоже выслана, слуги и братья двоюродные давно в Вестфалии, бежали без оглядки, покуда целы. Вы же выручите меня с этим заказом, господин Десэ? Я наслышан, вы лучший бальзамировщик.
- С этим заказом, Коко? – переспросил саркастически Десэ. Он не помнил имени доктора, и оттого бессовестно называл его Коко – как всех, кто зависел от него и не смел возражать. - Это не заказ, это несколько иное. И я не бальзамировщик, вас ввели в заблуждение, мой Коко. Я всего лишь прозектор, вроде вас.
- Неужели – нет? – доктор воздел холёные нежные лапки к небу. - Вы же понимаете, господин Десэ – доставить императрице – такое! – значит нажить в будущем злопамятного врага. Вы же знаете перспективы, вы же тоже - врач…
- Т-с-с! Не мельтешите! – оборвал его Десэ. - Я ничего не смыслю в украшении трупов, но знаю господина, который вас выручит. Я оставил ему записку – и господин сей прибудет, как только сможет её прочесть. Это весьма занятой господин – вам, возможно, придётся ждать его всю ночь, мой Коко.
- Он тоже лекарь? – спросил ревниво Фалькенштедт. - Здесь, в Петербурге?
- Не тщитесь угадывать, - Десэ усмехнулся под своими платками, - знаете легенду про Эроса и Танатоса? Я вижу, что не знаете. Я предложил бы вам перекинуться в карты на этих удобных столах, но, кажется, уже слышу на лестнице его лёгкую поступь. Встречайте вашего мумификатора, Коко!
На ледяных ступенях прозвучала стремительная дробь шагов. В полукруглой арке возник силуэт, тонкий и тёмный, как игла, на острие которой – смерть.
Чёрная шляпа – дворяне таких не носят, нелепая шляпа с опущенными, как уши, полями, чёрная маска и видавший всё на свете линялый плащ. А перчатки и ботфорты – увы беспечному конспиратору! – от лучшего в городе скорняка. Шпаги не было на изящном господине, но в руке он держал саквояж, вроде тех, с какими лекари являются к пациентам. Фалькенштедт озадачился – кто перед ним – доктор, дворянин, проходимец?
- Рекомендую вам моего коллегу, господина Рьен, - представил гостя Десэ с глумливой торжественностью. Рьен в ответ не произнёс ни слова. Он бесшумно, как тень, приблизился к озарённому лампами столу – лицо его было безразлично и неподвижно под бархатной маской. Десэ подошел к нему сзади, снял плащ и помог надеть прозекторский кожаный фартук. Поставил саквояж на стол возле многострадальной головы. И бережно повязал на лицо месье Рьена спасительный платок – голова воняла нестерпимо.
Драгоценные перчатки коснулись свалявшейся белокурой пеньки трепетными кофейно-шоколадными пальцами:
- Её величество намерены носить трофей сей на бедре, как Маргарита Валуа носила голову Ла Моля? – раздался тихий, холодный и отчего-то очень отчётливый голос.
- Увольте, нет! – всполошился перепуганный Фалькенштедт. - Его императорское величество повелели поместить голову в сосуд со спиртом и к утру доставить в покои его августейшей супруги. Но вы же видите, месье Рьен, голова без глаз, и в столь жалком виде… Государыня не простит нас, если мы доставим ей кавалера – таким.
- Не простит – вас? – тихий голос был как скальпель – из хирургической стали.
- А на кого же ей гневаться? – развёл руками злополучный лекарь-прозектор. - На палача – нельзя…
- Я вас понял, - месье Рьен опустил веки, соглашаясь, и доктор поразился – какие длинные у него ресницы. - Вам придётся выйти, пока я не приглашу вас вернуться обратно. Десэ, тебе придётся ассистировать.
- Да, хозяин! – с насмешливым подобострастием отозвался чёрный пастор.
- Подбери мне краски, которые не смываются спиртом, и наверти побольше турунд из корпии – тут нам ещё чистить и чистить, эти авгиевы конюшни, - распорядился Рьен безразличным и деловым тоном. - Ступайте же, доктор, чем раньше вы уйдёте – тем раньше мы закончим.
- Выйдите вон, Коко, - велел бесцеремонный Десэ, уже по локоть погружая руки в саквояж. Фалькенштедт пожал плечами и с независимым видом, даже насвистывая, поднялся по лестнице наверх – в гости к караульным.
- Такое поле для куртуазного юмора, - проговорил задумчиво Рьен, распутывая длинные белокурые волосы бедного кавалера, - а мне отчего-то не хочется упражняться в остроумии.Десэ пришёл в караулку за доктором, когда на улице уже светало. Фалькенштедт, обыгравший за ночь гвардейцев в карты, да что там – наголову их разбивший – глядел именинником.
- Принимайте работу, Коко, - пригласил добродушно пастор.
Лекарь-прозектор в сопровождении двух неумеренно любопытных гвардейцев спустился по лестнице вниз, в морг. Банка со спиртом, озарённая медовым светом прозекторских фонарей, красовалась посреди мраморного стола – словно хрустальный шар, в котором ведьмам является сатана. Словно чудовищный голубоватый аквариум. Кавалер-русалка плавал в своём аквариуме – будто спал. Каким-то чудом волосам его вернулась шелковистая пышность, а лицо обрело прежние черты – хотя бы отчасти. Это был уже не тот прекрасный Виллим Иванович, конечно, но – его бело-золотой призрак, в котором угадывались былые его черты, проступала, как насекомое сквозь янтарь – ускользающая красота, уходящая натура.
- Красивый был мужчина, - сказал мечтательно лекарь-прозектор, - даже жаль…
- А ведь даже глаз не было, - припомнил гвардеец нанесённый воронами ущерб, - и дыры были – вот такие… А теперь гладко.
- Как вы это сделали? – спросил, любуясь, Фалькенштедт. - Он такой красивый теперь – государыня будет плакать…
Гвардейцы хором зашипели на глупого немца, а Десэ ответил, красуясь:
- Первый секрет мумификатора – щёки, умело подложенные ватой.
- А где же ваш маэстро? – Фалькенштедт огляделся – не было видно ни самого господина Рьен, ни его волшебного саквояжа.
- Утро, - пастор, явно веселясь, воздел руки в перчатках и даже пошевелил пальцами. - С первым криком петуха химера переходит в другую свою ипостась, и при свете дня вы её уже не узнаете. Забудьте о месье Рьен – на то он и Рьен, чтобы пропадать без следа. О цене вы говорили со мною, Коко, со мною вам и расплачиваться. Не думайте, что я дам вам унести во дворец этот аквариум – прежде, чем вы отсчитаете мне положенный гонорар.Рене поставил саквояж на заснеженный парапет и задумчиво смотрел на ледяную пепельно-серую реку. Утро впервые застало господина Рьен в ночном его невзрачном наряде. Редкие утренние прохожие не обращали на Рене никакого внимания – принимали, наверное, за лекаря, идущего домой от ночного пациента. Аборт прошел неудачно, вот лекаришка и пригорюнился…
Река спала под стальным своим одеялом, и отважные рыболовы сидели на льду возле лунок. Снег на гранитных откосах набережной похож был на силуэты птиц, распластавших крылья. Птиц, упавших с неба – на этот чёрный гранит, и не имеющих более сил подняться – вовеки. Рене задумался об удивительном парадоксе – отчего он в который раз гримирует после смерти тех, кто был ему дорог. Принцесса Шарлотта, папи, де Монэ… Можно сколько угодно врать себе о том, что они были ему безразличны – но они не были ему безразличны. Не любимы, но всё-таки дороги.
Впервые за столько лет Рене не хотелось возвращаться в свою золотую форму – оттого, наверное, и не спешил он домой. Конечно, он не застанет утренней сцены, которой предстоит вот-вот разыграться во дворце – не по чину какому-то камер-юнкеру при подобном присутствовать… Но Рене отчего-то знал, как всё будет – оттого, наверное, что был он церемониймейстер божьей милостью и легко выстраивал в своей голове – все возможные мизансцены.
Представлялся ему аквариум, накрытый красным шёлковым платком – прежде виденным на портрете кавалера де Ла Кроа, работы живописца Каравака.
Его величество сорвёт с аквариума кроваво-красное покрывало – и преступная его жена, незадачливая Цирцея, сможет сколько душе угодно любоваться голубоватой от потери крови головой своего кавалера. Врал Фалькенштедт, Екатерина не станет плакать – Рене хорошо уже изучил её за несколько лет придворной службы. Она будет смотреть, не сводя с кавалера глаз, и не выдаст себя – ни словом, ни жестом. Просто будет смотреть, не отрываясь, пока не упадёт без чувств. «Но на горящие угли уже поставили для неё железные туфли; их принесли, держа щипцами, и поставили перед нею. И она должна была ступить ногами в раскалённые докрасна туфли и плясать в них до тех пор, пока, наконец, не упала замертво наземь». Чёрт бы побрал шотландскую бабушку с её страшными сказками…
Рене не сочувствовал ни Екатерине, ни её, прямо скажем, неумному кавалеру – просто потому, что не понимал – что такое у них было. Сам он ни за что не умер бы – за любовь. Фу… Но он и не жалел, что передал яд, тогда, на злосчастном их свидании – ему, своему зеркальному отражению, бедному, глупому, прекрасному де Монэ. Рене передал яд – ему, кавалер передал яд – и ей. Де Монэ целовал крест на эшафоте, на глазах своей невезучей Цирцеи – и Рене хотелось бы верить, что то был тайный знак, последний жест, скрепляющий их договор. Или – нет?
Рене не впервые чувствовал себя ничтожеством и трусом, но впервые, как выражаются в тайной канцелярии – «злоумышлял против первого пункта». Желал мысленно смерти верховной особе. За жестокость его, слепоту и развратное легкомыслие. Хотя, казалось, кому тут судить?
По другой стороне реки пролетел из крепости изящный возок лекаря-прозектора – Фалькештедт повёз голову во дворец.
Рене снял саквояж с парапета, рукой в перчатке стряхнул с себя снег – то были уже другие перчатки, шоколадно-кофейные перчатки пропали – поправил свою смешную шляпу и быстрым шагом направился к дому.
Он понимал, что походка выдаёт его – слишком плавная, слишком лёгкая, воздушная поступь церемониймейстера – но никак не мог заставить себя ступать тяжелее.Всё-то ты знал, пропащий Франсуа Вийон, придворный, преступник, философ, смертник, поэт. И нам, беднягам, остаётся лишь повторить за тобою:Deux étions et n'avions qu'un coeur;
S'il est mort, force est que dévie,
Voire, ou que je vive sans vie
Comme les images, par coeur
Mort…
На двоих было – одно сердце. Но ты умер – и в груди стало пусто, отныне и навсегда.
----- CHAPTER BREAK -----
На другой день Мишка пришла на работу – и лицо у неё выглядело как всегда, ну, разве что его стало чуть побольше. Всё-таки П.А. был неплохой гримёр. Мишка пронеслась мимо Стёпкиного места, лишь кивнув ему – никакого амикошонства!В обед Степан выбежал до угла за шаурмой, и на обратном пути его кликнула вахтёрша, тётя Катя:- Зайди, щегол!Стёпка заглянул к ней в каморку:- Что, воду поставить?Но тёте Кате не нужна была вода. Под столом в гнезде остался единственный котёнок, тот что серый, лупоглазый.- Раздали остальных? – спросил Стёпка.- С божьей помощью. Один остался, сиротка – и ты ведь, щегол, сиротка. Может, возьмёшь его, такого?Стёпка на мгновение задумался – он жил один, скучал вечерами. И верно же, сиротка, одиночка. А хотелось бы товарища. Хотелось бы приходить – и не в пустой дом. Но вот только как же Лёка, с её – «дэрэ»…- Я бы взял. Но мне надо будет уехать, на день-два, в скором времени. И куда мне котёнка?- Соседи не покормят?- Неа, - Стёпка аж скривился, припомнив врага-соседа, - сосед мою собаку убил. Он если и покормит – то битым стеклом.- Ключи оставишь – я зайду, покормлю, - тёте Кате, видать, очень уж хотелось всучить Степану последнего кота, - так забираешь?- Забираю, - решился Стёпка. Сгрёб кота из-под стола, вместе с гнездом из шапки – тот учуял запах шаурмы и взволновался. Лапу выпростал из гнезда и решительно потянулся к пакету.- Как ты его хапнул-то сразу, - умилилась тётя Катя, - я думала, вечером заберёшь.- Ничего, в секретарской со мной посидит.Офисные тёточки весь день навещали кота – и тот принимал внимание как должное. Его хвалили и гладили – а он милостиво снисходил. Сидел гоголем, на столе перед клавиатурой, в гнезде из шапки, иногда выбирался осмотреть окрестности – но Стёпка тут же возвращал его на место. Кот поел из Стёпиной руки шаурму, попил воды из чашки, а потом напустил под столом благодарную лужу – когда Стёпка вытирал, мимо прошла Мишка, по своим делам, на выход.- Это у тебя мальчик или девочка?Новое красивое лицо у Мишки смотрелось на десять лет моложе и блестело, как лакированное.- Сам не знаю, - озадачился Стёпка, с тряпкой, под столом.- Время покажет, - Мишка взяла кота из шапки, мгновение потетешкала, и вернула на место, - ну пока, дядя Стёпа. Я с концами, пускай не ищут.И улетела. Стёпка слышал, как ревёт на улице её горбунья-машинка – что-то в очередной раз у бедняги разладилось, на этот раз с глушителем. Заводился двигатель – и словно бизон рвался на водопой.Таня принесла коту колбаски, от бухгалтерских щедрот. Тоже взяла зверюшку на руки, и немедленно вынесла приговор:- Мужик! Видишь, под хвостом три точки, а если девка – то их две.- Спасибо, - сказал Степан, - а то бы я гадал.Кот обнял Таню лапами и принялся яростно лизать её ангорский свитер.- Думает, я его мама, - умилилась Таня. – Хочешь, вечером мы тебя подбросим? Чтобы в метро ребёнка не пугать.- Котёнка, - поправил Стёпка.- Да не суть. Вот ты же с Яновной дружишь, скажи – у неё разве две дочки?- Одна, - опешил Стёпка, - Лилит, она же к нам иногда заходит.- У Мишелочеки на ноутбуке заставка – девчонка, глазастенькая такая, в кружевцах, я и решила – ещё одна дочка, - ехидно усмехнулась Таня, давая понять – она знает больше, чем говорит. И Стёпка ответил мрачно:- Это не дочка. Это мужчина. Актёр. Травести.- Бойфренд? – взвилась было Таня, но Степан как отрезал:- Просто актёр. Американский. Рауль Кассо.Стоило, конечно, прежде самому взглянуть на этого Рауля, перед тем, как отвечать – ведь Таня первым делом сейчас бросится гуглить. Вдруг там дед с бородой? Но Стёпа как-то нутром почуял, что мистификация его прокатит на ура. Что Рауль окажется ничего себе такой.- А как ты кота назовёшь? – спросила Таня.Стёпа вспомнил тюремного своего котопса, почти такого же медвежьего полосана, и без сомнений ответил:- Серый.Стёпка думал, что Таня забудет, но вечером она зашла за ним:- Собрал котёнка? Пойдём!В руках у Тани переливалось что-то длинное и мерцающее, как шкурка с русалочьего хвоста. Скользкое, блёсткое, всё облитое стразами.- Это у вас что такое? – тут же спросил любопытный Стёпка.- Купальник гимнастический, на девочку, рост сто сорок. Светка за год выстрелила, как бамбук, на пять сантиметров в высоту, теперь купальник для танцев продаём, почти неношеный.- Как те ботиночки у Хемингуэя, - вспомнил Стёпа. Он не думал, что Таня узнает цитату, просто механически сказал, но она вспомнила:- Ага, ботиночки детские продаются, неношеные. Ну, идём, цитатник рунета.Они вышли на крыльцо – Таня с купальником, Стёпка с котом за пазухой. В сугробе Утёнков уже прогревал великолепный Танин джип, тоже молочно-белый, в цвет к её шубе.- А вот и дама моя с «авито», - сказала Таня, - как и писала – «я буду в шляпе».На расчищенной от снега дорожке и правда, прогуливалась дама, похожая на занесённый метелью гриб. Таня поспешила к ней с купальником, а Стёпка полез с котом в машину, чтобы не мешаться. Утёнков сделал музыку чуть потише, и сказал вдруг, не оглядываясь, но глядя на Стёпку в зеркало заднего вида:- Помер Бес.- Что? – захолонул Стёпа.- Ну, помнишь, ты спросил ещё тогда – ты от Беса? Так я узнавал, через тюрьму, что за Бес такой. Ты сидевший, я сидевший – решил узнать. А Бес-то тот помер.- Аа, - кивнул Стёпка, - да, я знаю.- Поехали, мальчики! – Таня втиснулась в машину, на заднее сиденье, рядом со Стёпкой. – Видали росомаху? Скинь ей цену! Купальник новый, ненадёванный, а она туда же – может, сбросите? Нет, двадцать так двадцать, без торговли.- Двадцать? – изумился Стёпка. – За это вот? Хотя красивое, да.- Гимнастическое всё дорогое, - отрезала Таня.Джип вынырнул из сугробов и пополз по дворам, медленно набирая скорость – и внырнул потом в уличный поток.- Тебе же на Арбат? – уточнила у Стёпки Таня. – Или успел уже в жопу мира переехать?- На Арбат.- Покажешь Вовке, где поворачивать.Машина урчала, разгоняясь – и кот за пазухой у Стёпки тоже урчал, в той же тональности.Они чуть-чуть Стёпку не довезли – во дворах мусоровозка перегородила проход, и Стёпка вылез пораньше. Он шёл по льду, в ущелье иссиня-чёрных вечерних стен, с тёплым комком за пазухой, и был, кажется, счастлив. Стёпка забыл уже, каково это – быть внутри, в эпицентре счастья, а не вне его и после, быть счастливым, а не вспоминать. Кажется, так. Урчащий тёплый кот за пазухой, и дальше в жизни, как мерцающий манкий маяк – Лёкино дэрэ, на Балтике. И зимнее море, кипящее во сне под синим льдом.- Человек упал с крыши!Стёпка не дошёл до подъезда – там, у подъезда, в круге света под фонарём, стояла толпа. Тоже кругом. И в центре круга лежал человек – непривычно плоский, на боку и в позе бегуна, с согнутыми локтями и коленями. Шапка рядом лежала, и из уха вытекала кровь, густая и блестящая, как вставленный в ухо красный наушник с проводком, обвивающим шею.Этот лежащий, плоский, и с плоской головой в ореоле крови – был его враг, сосед.- Papa a fait!Те недавние двое, с тёмными ореховыми личиками, двое в русских сувенирных шапках, друзья Иво Муратофф, они тоже стояли в толпе и глядели, и оба они разом скосили бусины-глаза на Стёпку. Может, они что-то другое сказали, но Стёпка услышал именно это:- Папа сделал.И всё.Стёпка повернулся, прижал кота покрепче за пазухой – кот мякнул. Грешно же – вот так, глаз не отводя, смотреть и смотреть на смерть. Есть её глазами.Стёпка быстро пошёл от дома прочь, очень, очень стараясь не бежать. Месть подают холодной – такой холодной, что ветер дерёт за уши, и столь ледяное блюдо уже невкусно кушать. Но так оно и бывает – невкусно, но надо. Через силу. Через нехочу. Как лекарство. Чтобы отпустила болезнь.Прости, мне придётся убить тебяВедь только так я буду знать точно…Стёпка шагал по улице, в ущелье иссиня-чёрных стен, в тёмных, без деревьев, колодцах, среди помоек и железных решёток. Мимо и прочь. В темноте, тишине – холод, голод и покой, так рекомендуют при сотрясении мозга. Потом Стёпка вышел на Садовое кольцо – свет ударил его по глазам, наотмашь. Машины гудели, шуршали, музыка орала от витрин. Слепящее счастье. Маленькая война, вечный весёлый праздник. Стёпка спустился в метро, на Смоленскую – нужно было не бежать по улице, а ехать, в тепле, чтобы кот не замёрз.Поезд вынырнул из тоннеля – и Стёпка увидел реку, в осколках льда, и дома, как утёсы, по берегам реки. На крыше одного дома стояли фигуры, опутанные строительной сеткой – чёткие силуэты в подсвеченном мутно-розовом небе. То ли боги, то ли герои. То ли ангелы, спелёнутые так плотно – что никак не взлететь. Фигуры мелькнули, поезд чиркнул по мосту – и мгновенно снова ушёл в тоннель.Стёпка вышел на Студенческой. Он шёл к Мишке домой – и сам только сейчас это понял. Он написал Лёке: «Ты дома? Можно зайти?» Но Лёка не ответила – она вообще не спешила читать сообщения.Стёпка потоптался у подъезда, позвонил в домофон – и дверь тут же открыли, без вопросов. Стёпка поднялся в лифте – и в лифте кот почему-то заплакал, запищал. Как лифт доехал – замолк. Стёпка вышел – Мишкина дверь была приоткрыта. Как в детективах. Стёпка опять потоптался несмело – но потом зашёл.В прихожей горел свет. И в столовой горел свет – только там не было никого, Стёпка заглянул. Из кухни послышались шаги и стук. И вышел господин – высокий, изящный, в пальто и с тростью. Изысканный господин, с длинными волосами, с высокими скулами, с пластырем на горбинке носа. Стёпа узнал его тросточку – эту трость, словно из тысячи прозрачных разноцветных мармеладок, месяц собирали ребята у них на зоне, на промке, в подарок для Беса. Стёпка тут же представил: вот Беса застёгивают в чёрный мешок для трупов, вместе с этой тростью, и он лежит в мешке с тростью на груди, как средневековый рыцарь с мечом, а мешок перегружают – «не кантовать!» - и везут тем временем – на каталке, потом в труповозке, в зелёной фсиновской «буханке».- Бес!Господин был почти не похож. Тонкий, стройный, черноглазый, в длинном пальто, с длинными пальцами, с длинными волосами. В ШИЗО, наверное, так похудел. Всё-таки Лёка была права, Бес в тюрьме и на воле были разные совсем люди, даже внешне разные, даже, может, друг с другом незнакомые. Чужая поступь, и жесты, и взгляд, и повадка.Стёпка ссадил кота на пол. Тот выгнулся дугой, зашипел.- Как зверя зовут? – спросил господин, он отставил трость, присел на корточки и погладил кота – подушечки длинных пальцев были у него розовые, словно только что ошпаренные кипятком.- Серый, - сказал Стёпка тихо, - как нашего того, на зоне. Нашего с тобой.- Серого мусора убили. Пока я в ШИЗО сидел, - он в последний раз провёл рукой по спине кота, и встал. Посмотрел на Стёпку – чёрные глаза, как могильная земля, а прежде ведь были у него другие, светло-серые. Усмехнулся, как раньше, по-своему, по-волчьи. Раскрыл ладони навстречу, как Христос в Рио-де-Жанейро.- Ну что, здравствуй, сынишка.И Стёпка – перешагнув через кота – бросился Бесу на шею. Обнял, повис. Всего на секунду – прижался и отступил.- Здравствуй, хозяин. – сказал он. - А что с лицом такое?- Так линзы, импланты. Говно это нарощенное, - Бес потрогал волосы, - через три часа вылет в Киев, пограничник должен меня узнать. Лявон Жидович, на которого паспорт – он такой был гусь, пидороватый, - сказал Бес, кажется, смущаясь. – Ты не видал, где у Мишели её загранник лежит, ты же бывал здесь?- Бывал, но не знаю.Бес взял трость, пошёл было в комнаты – и кот, любопытный дурак, побежал за ним. И тут у Стёпки булькнул телефон – Лёка ответила. «Мы у Петьки. Собираем вещи. Приезжай помогать». Бес отнял телефон из его руки. Прочёл, нахмурился:- Далеко это?- Маросейка.Стёпка мог бы наврать, запутать – ведь Бесу осталось-то три часа, до Киева. Нет, Стёпка не мог, ведь он всё-таки был – его, Беса. Увы.- Пять минут – паспорт и шляпа. И едем.Бес развернулся опять – в Мишкину комнату, ушёл, стуча тростью.- Бес! – позвал из коридора Стёпка. – А разве можно человека проиграть в карты?- А что мешает? – раздалось из комнаты.- Разве можно – живого человека проиграть? А если он против?- А кто его спросит-то, - рассмеялись в комнате, - уговор есть уговор. Приедут, заберут.Значит, всё-таки так можно.Бес вернулся из комнаты – с Мишкиным паспортом, у неё почему-то паспорт был не красный, а синий. Бес спрятал паспорт за пазухой, Стёпке велел:- Лови кота. Едем.Ушёл на кухню, вернулся в шляпе – совершенно гангстерской, с полями.- Борсалино? – вспомнил Стёпка. Он поймал кота, снова спрятал его в гнездо, за пазуху.- Лёка натрепала?Бес встал перед зеркалом, выровнял у шляпы поля – и из рукава показался чёрный уголок татуировки, острый коготок.- Плохо, что видно, - сморщился Бес, - у Жидовича нет портаков. Не было то есть.Стёпка не стал его спрашивать – этот настоящий Жидович, он жив или умер? Бес бы ему ответил, как обычно: «Сам-то как думаешь?» И всё.Перед выходом из подъезда Бес надвинул шляпу на уши, пониже.- Камер всюду понатыкано, - пояснил он.Стёпка подумал – лица не видно, но трость-то?- Ты с тросточкой – совсем как знаменитый историк Понасенков, - сказал он не без яда. – Воплощение моды и стиля.- Мне самому этот Жидович не нравится, - вздохнул Бес, - но мы с ним до Киева теперь – неразлучники.У Беса в переулках стояла машина, «лада гранта», а Стёпка думал, что будет «роллс-ройс», как Лёка рассказывала.- Не «роллс-ройс»! – вслух удивился он.- У меня дочь – бессовестная болтушка, - по-доброму посетовал Бес, открывая машину, - усаживайся, и следи, чтоб питомец не сбежал.Стёпка, придерживая кота, устроился на переднем сиденье, Бес забросил трость назад и сел за руль. И поехали. Короткими рывочками, словно спотыкаясь.- Отвык, - пожаловался Бес, - зимой на этих шипах – как на коньках.Он включил радио, и радио запело:Мне хотелось бы видеть тебя,Видеть тебя.По старинному праву котов при дворе…Стёпка машинально погладил кота. Он не глядел на улицу за окном, не ловил перемены калейдоскопа, только смотрел, как цветные огни, зелёные и красные, мелькают на новом лице Беса, отныне дьявольски-красивом, на этом только что сделанном его-не его лице. Отсветы по очереди ложились на чёрную шляпу, на белый пластырь. И Стёпка думал. Яростно, почти со звуком скрипя извилинами.Он ввязался в игру – и теперь он должен был, вынужден был выступить соло. Ему вспомнился Мишкин опиумный рассказ, по приму, которая не смогла сыграть на эшафоте – и партию пришлось отыграть неуклюжему нелюдиму Остерману. Кажется, в этой, с Бесом, игре Бес был – палач, или даже царица Елизавета, а вот Стёпка – он и был тот самый Остерман.- Показывай, где.Машина выехала на Маросейку. И Стёпке пришлось показать – и нужный поворот, и тот самый дом.- Что ты сделаешь? – спросил Стёпка у Беса.Бес только припарковался, и повернулся, и посмотрел на него как на дурака:- Зайду, заберу её. Самолёт через три часа.- И Лёку?- Зачем Лёку? – не понял Бес. – У девчонки вот-вот съёмки начнутся, куда Лёку-то? - он помолчал, и прибавил вполголоса, как бы про себя. – Ты же знаешь. Моя Мишель. Я всю жизнь одержим только ей. Ей одной. На детей мне похуй, вот грешен, что есть то есть.И вышел из машины. Подобрал с заднего сиденья трость. И Стёпка следом вышел, с котом своим.Воздух вокруг был прозрачен, тёмен и чист, как горный хрусталь. Как чёрное зеркало Сведенборга. И падали с неба кристаллики слёз – крошечные снежинки, тающие на подлёте. Дом высился, как рыцарский замок, мрачный, сводчатый, облепленный башенками. Стёпка задрал голову – самый верхний этаж был тепло озарён, сиял подсвеченный изнутри объедковский зимний сад. Мягко так, жёлто.- Веди, - велел Бес.И Стёпка нажал на домофоне «вызов».Пока они ехали в лифте, Бес поправил шляпу, поднял повыше. Потом сказал:- Не могу, слёзы, - и кончиком пальца снял по одному свои чёрные зрачки, и спрятал в контейнер, за пазуху. И правда, собственные глаза у него стали выплаканные, розовые. Плачущий хаски.Лифт приехал, Стёпка позвонил в дверь.- Входите, открыто, - сказал по интеркому русалочий томный голос.- Это – она?В прихожей свалены были коробки, коробочки, пакеты, и стояла прислонённая к стене картина, та самая, портрет синей и золотой плачущей красавицы.- Да, - согласился Стёпка, и быстро прошёл мимо картины в гостиную.Беги. Не оглядывайся, не останавливайся. Беги. Сердце подскажет тебе, куда.Посреди гостиной капельками сочился снег – из раскрытого люка в потолке. И бусинами сыпался на зеркальный пол. Вы вырезанном квадрате рам молочно розовело снежное небо. Нежное, как попка младенца. Тревожное, как сукровица.- Мы на крыше, - с небес прошелестел интерком. Сладчайше, похоже на АСМР.Стёпка взлетел по лестнице первый – ему важно было подняться первее Беса.Он оглянулся на полпути – Бес всё стоял перед картиной в прихожей, глядел, не мог оторваться – золотые стрелы с картины входили словно и в него тоже, как любовные стрелы улиток. Но когда Стёпка почти высунул голову на улицу – он уже слышал у подножия лестницы и перестук трости, и шаги. Командора, барона Самди.Беги. Не оглядывайся. Не останавливайся. Сердце подскажет тебе, куда. Сердце подскажет тебе слова.Стёпка вылез на крышу, придерживая за пазухой кота. Кот на улице меленько задрожал, но молчал. Ветер свистал холодом, снежинки цеплялись за ресницы. Стеклянный свод под ногами у Стёпки тепло сиял, словно аквариум, до крышки набитый водорослями – ветви и листья тропических растений липли к стеклу, как раскрытые ладони. Мишку с Лёкой Степан не увидел, хоть и крутил головой. А вот П.А. сидел на матово-жёлтом медовом склоне, на своей полосатой шиншилловой шубе, в том платье, с картины – в золотом, в пчёлах, птицах, в звёздах и часословах. П.А. увидал Степана, и нервно и стремительно заправил за уши длинные волосы, и шёпотом спросил, с одновременным кивком – на люк:- Муж?- Ага, - на лестнице слышались шаги, и Стёпка взял из-за пазухи кота, и мгновенно передал в руки П.А., - держи!- Твой?- Мой.- Как звать?- Серый.Стёпка в ранней юности всё спрашивал у мамы – отчего откровенные наркоманы и маргиналы цепляют на рюкзаки георгиевские ленточки? Неужто такие уж они лоялисты? И мама отвечала: «Много ты понимаешь. Это – оберег». Это – оберег. Серый, как тот их тюремный кот.П.А. спрятал кота в шубу, и кот стал вылизывать плотный полосатый мех – будто это была его мама.Бес выбрался из люка – трость он не бросил, прозрачные мармеладки мерцали и переливались в полутьме. Ветер взметнул полы пальто, и волосы, а шляпу Бесу пришлось придержать за край.Бес шагнул к П.А., встал над ним, и прежде, чем Стёпка выкрикнул своё – «не трогай!» - а крик так и замер, замёрз во рту, Бес сказал:- Ты что, не знала, что в Лисбоне нет океана?- Знала, - отвечал П.А. нежно, как АСМР, выдыхая-вышёптывая окончание фразы на нет, - там только река. Но так же красивее. Когда океан.Бес сел с ним рядом, на край его шубы, погладил кота у него на руках, прочертил тростью по стеклу – знак иллюминатов.- Дурочка моя, - сказал он П.А. с ласковой грустью. – Собирайся, поедем. Паспорт твой я взял.- Можно, я не поеду? – попросил П.А., и моляще глянул на Беса исподлобья. – Я так от всего устала…- Но ты же сама… Это же ты придумала – мою смерть. Ты так хотела. Я ради тебя – и продался на это дело, в меркадоры, в этот Киев. Мы всё выстроили – и ты теперь всё ломаешь, - как-то даже растерялся Бес. – Мы же собирались с тобой – вдвоём, вместе. Ангел мой ёбаный. Хоть суками, хоть авантюристами, хоть бандитами, но всю жизнь вместе.Это цитата была, из Лимонова, Стёпка узнал.Стёпка не понимал теперь совсем ничего. Почему Бес не убил П.А., не сбросил с крыши, а звал его с собой? Почему П.А. так ему отвечал?Стёпка опять завертел головой – где же Лёка, где Мишка? Он разглядел прочерки следов на стеклянном куполе. Чуть поодаль матовый свод завершался острым, как в Лувре, конусом, и вот туда-то, за него и вели рифлёные следы. Наверное, одна из Петиных пальм переросла, как в рассказе Гаршина, и пробила купол, но её не срубили, а выстроили над нею вот такой конус – детище безрассудного благородства.- Лёка! – осторожно, вполголоса позвал Степан. Он растерялся совсем.Совсем внизу разбегались московские мелкие улочки-переулочки: Поварская, Хлебный, Скатёрный, фонари сияли трепетными ореолами, и окошки домов уютно светились, и фигурки в них двигались, будто в бирманском театре теней, почти неразличимые, как комарики в зимних рамах. Эти люди-комарики показались Стёпке такими милыми.Они всё-таки пришли на зов. Сначала – Лёка.- Папаша, охуеть потеха! – Лёка вышла из-за стеклянного конуса, пригляделась, сощурив глаза. – Финский стыд…Как там Ломоносов писал – «и быстрых разумом Невтонов?» Вот Стёпка был медленный разумом, он не понял ничего, а Лёка сообразила мгновенно.- Паап! – сказала укоризненно, и, веселясь, кивнула в сторону П.А. – Ты думаешь, это мама? Это не мама, это – Лорен. А мама – вот!Бес аж отпрыгнул – а П.А. только гладил кота, и смотрел на Беса снизу вверх, искусительно-прекрасный, и трепетал ресницами.- Макс, я с тобой не поеду, - Мишка выступила из-за стеклянной пирамиды, и из-за спины у Лёки, - с этой крыши, кстати, потрясающий вид на кирху. Нет, Макс, мы с тобой обо всём уже говорили. Ну ты и похудел в ШИЗО – вылитый Кащей…Стёпка только-только разобрался – и запутался опять. Потому что Бес был не Макс. Он был то ли Гавриил, то ли Михаил, то ли Даниил по документам, Стёпка помнил, что как один из архангелов, но что точно не Макс.Мишка говорила твёрдо и холодно, и лицо у неё было – и правда, в точности, как у П.А, тоже прорисованное, с яркими стрелками, только чуть более блестящее от обилия грима, и в капельках снежной невесомой пыльцы.- И это – Лорен? – Бес указал на П.А., как на кучу грязи. – Он непохож.- На что непохож? – не стерпел Степан.Они все вели себя несуразно. Бес – может, на него действовал этот его доппельгангер, убитый Жидович? Или так опьянила свобода? А Мишка – ну, эту Стёпка никогда не понимал, она всегда была не такая, всегда была, как будто бы нарочно. «Это у вас кот или нарочно?»- На херувима златого непохож, на пороге храма Соломона? – попробовал за Беса ответить П.А.И Мишка тоже ответила вместо Беса. Когда Стёпка спросил:- Непохож на сводного брата, который умер? – Мишка подошла к нему, приобняла за плечи, и прошептала в самое ухо:- Мой брат не умер, вот он, - и скосила подведённые злые глаза на Беса, - только молчи!Это было так быстро, что Стёпка думал потом – не помстилось ли?Неужели светлые до белизны радужки – и были те самые, ангельски-дымно-синие, и время, и злодейства выжгли их, вытравили, выели цвет? Человек менял себя, раз за разом, сбрасывал маски, как змея кожу, а единственная женщина в мире всё ещё звала его настоящим именем. Он умирал и умирал, снова и снова – чтобы суметь ещё раз вернуться к ней, а она всё не шла и не шла ему в руки.Когда женщина с прекрасным лицомЕдинственно дорогим во вселеннойСкажет: «Я не люблю вас»…- Поехали, Мишка, - позвал Бес уже её – настоящую.Мишка подошла к нему, гулко барабаня подошвами по крыше, и обняла, привстав на цыпочки, и потом отстранилась чуть-чуть, как кобра, прежде чем – смертельно ужалить.- Куда ты едешь? – спросила она.- В Киев, - Бес осторожно провёл по её волосам кончиками пальцев, уколовшись об острые иголочки выставленного воском ёжика.- И что там в Киеве? – спросила Мишка ласково. – Что там тебя ожидает?- Как всегда. Работа, ребята.- Вот видишь, - Мишка отпустила его из рук, отступила на шаг. – Мне нет места. Мне нет хода в твоей игре. Нет места на твоём ковчеге. И ты знаешь. Мою пешку там просто съедят. Работа, ребята. Лети один. Мне нечего там делать.- А что я ещё умею? – даже с обидой парировал Бес. – Это моя жизнь. Ты знаешь, кто я.- Убийца, - вдруг вставила Лёка.- Мы успели увидеться – и давай будем этим счастливы, - утешая, сказала Мишка, и взяла Беса за руку, и теперь перебирала его пальцы – с розовыми подушечками, будто бы ошпаренными. – Увиделись, попрощаемся. Я провожу тебя на самолёт – так ведь можно?- Можно, - согласился Бес, и потом спросил сердито. – Не боишься? Совсем?- Чего? – рассмеялась Мишка. – Ты уже меня убил. Меня выкинули из коллегии по твоей милости, из-за твоего Гданьска. Я уже четыре года из-за тебя никто. Что ещё-то хуже?- Поверь, есть, - сказал Бес и посмотрел на П.А.Так посмотрел – Стёпка подумал, что всё, конец обоим, и П.А., и коту Серому.- Пап, даже не думай, - тут же громко встряла Лёка. – Не ты ли готов был с ним только что – и на край света?- Я близорук, - криво усмехнулся Бес, - обознался.Нет, всё, отбой. Понял Стёпка и по тону его, и что-то такое ещё, движение воздуха. Мелькнувший в мороси мгновенный солнечный зайчик.- Ладно, пускай живёт, не при ребёнке же кончать, - сказал Бес, и прибавил непонятно, - да и два падения за день – это перебор.А Стёпка вдруг догадался, почему два, где было – первое.- Холодно, - сказала Мишка, - идём. – и она потянула Беса за руку, к люку. – Так и быть, провожу тебя в аэропорт. Кто ты теперь, в следующей жизни?- Мирче Лявон Жидович, - отрекомендовался Бес.- Ужас, - сказала Мишка, оглянулась на Лёку, на Стёпку, на П.А., - пока, дети!И полезла вниз, по лестнице в люк, шурша курткой.- Если ты её увезёшь – я тебя убью, - сказала Бесу Лёка, - пока, пап. Катись отсюда. Надеюсь, не увидимся.- Как скажет моя госпожа, - Бес улыбнулся Лёке, приподнял над головой шляпу, вложил трость под мышку, и тоже спустился в люк. Мёртвый Жидович плохо на него влиял – прежде Стёпка не помнил за Бесом такой куртуазности.Стёпка смотрел вниз, как там, под стеклом?Вот они спустились, замерли на мгновение перед картиной, Мишка что-то Бесу сказала. Вот их уже не видно – только шаги в прихожей слышны. Хлопнула дверь. И всё.- Говно ты, Лорен, - зло сказала Лёка, и дёрнула П.А. за волосы.- Почему?- Мама из-за тебя с ним пошла. Она его от тебя уводила, как птица – от гнезда. Ты что, сам не понял, тупица? А теперь он, может, её увезет, с собой, в этот сраный Минск.- В Киев, - поправил Стёпка.- Прости, - растерянно сказал Лёке П.А., у него был жалкий вид.Прима провалила спектакль – и не нашлось-таки храброго Остермана, чтобы вытянуть роль, сыграть как надо.Стёпка смотрел вниз – вот Мишка и Бес вышли, сели в машину. Машина завелась, повалил белый пар, окутав всю её – проблемы с двигателем, наверное. Вот машина дёрнулась, и рывочками, словно рисуя пунктир, поехала по улице, дальше и дальше. Красные огоньки померкли, растаяли. Вот и нет её.Хрустальное небо, роняющее вниз – ледяные слёзы. Далёкие дома, венки-струйки улочек, и по ним – нежное и неспешное течение жизни. Прозрачный светящийся купол, под которым водоросли и стоячие мутные воды – но чего же, чего? Воды Леты ли, Стикса? Крышка хрустального гроба – над чем же?Люди в медовых окнах двигались, как игрушечные – теперь Стёпке казалось, что все они сволочи.
----- CHAPTER BREAK -----
Его не зря прозвали – Оракул. Андрей Иванович Остерман умел слушать, и умел вглядываться в происходящее под необычным углом – и оттого предсказания его всегда сбывались. «Подожди два-три месяца, мой мальчик».Император умер в начале февраля, через два месяца после казни камергера де Монэ. Если и были сплетни о яде, об отраве в шоколадных конфетах или о бесцветных, без запаха, каплях – придворный врач после вскрытия монаршего тела пресек эти слухи в зародыше. «С таким сифилисом его величеству никакой яд был уже не нужен» - таков был вердикт. Два голландских приглашенных светила и прозектор тайной канцелярии сей диагноз с готовностью подтвердили.Светлейший принц Александр при поддержке гвардии вознес Екатерину на трон, будто на крыльях. Лелеял поначалу честолюбивые надежды на брак с регентшей – но как-то не сложилось. Так и остался могущественной тенью за правым плечом, в то время как за левым – проступила муаровым призраком тень Андрея Ивановича Остермана.Хитрый кукловод Андрей-Хайни, ставка его наконец-то сыграла, и золотая драгоценная марионетка заняла в спектакле давно намеченное для нее место. Цирцея, Альцина – в мужском воплощении, игрушка, сводящая с ума. Тот, для кого благословением были нити, протянутые к нему от ловких пальцев Хайни Остермана.Рене Лёвенвольд наследовал де Монэ – как, впрочем, и было ему обещано.Перед зеркалом в приемной покоев императрицы Рене поправлял осыпанные золотом кудри. Настойчивая цесаревна Лизхен добилась своего – бывший камер-юнкер, с недавнего времени – обер-камергер Лёвольд лишился тараканьих тонких усов и сделался от этого еще лучше. Он с удовольствием смотрел на себя в зеркале – на бело-золотое свое отражение, прекрасное и изящное, как статуэтка майсенского фарфора. Подрагивали серьги, переливалась золотом французская пудра. Мерещился ли Рене за спиною призрак почившего кавалера? Вряд ли.Много лет эта приемная была его подмостками, на которых разыгрывались сценки из придворной жизни, то забавные, то ужасные, и Рене давно смирился, что главной роли на этих подмостках никогда у него не будет. Может, и слава богу.Он оставил хозяйку с юнкером Оболенцевым – херувимчик Оболенцев устойчив был к выпивке и знал, как рассмешить свою госпожу. Чтобы поддержать куртуазную беседу с нетрезвым величеством и сопроводить ее ко сну – навыков вполне достаточно. Рене не боялся оставить хозяйку с другим – он не ревновал женщин, и оттого, наверное, они так за него и цеплялись.Впрочем, и выбора у него сегодня не было – из дома прилетел запыхавшийся лакей и передал записку от Гасси: «Я у тебя. Приезжай». Это значило, что Гасси, презрев запреты – ему негласно воспрещалось появляться в столице, спасибо усилиям Хайни Остермана – примчался инкогнито с мызы в Петербург и теперь сидит в его доме. И, потворствуя дурным шпионским привычкам, наверняка уже копается в личной переписке…Рене уложил локоны, и слуга подал ему шубу. Это была новая шуба, соболиная, в точности такая, как была у де Монэ. Призрак кавалера все же привиделся Рене в зеркальной зыбкой глади – на миг, и тут же из покоев выкатился красный перепуганный Оболенцев:- Ты еще не ушел? Слава богу…- Тебя что, побили? – удивился Рене. - Что такое? Муттер в гневе? Что ты натворил? – он скинул шубу обратно на руки лакею и, полуобернувшись, набросил на его же голову свою шляпу.- Я ничего… - развел руками растерянный Оболенцев. - Я разговаривал, анекдоты там, как ты велел. А она плачет… И зовет его… Знаешь, Миньон, это даже страшно…- Зовет кого – мужа? – уточнил Рене, чтобы понять, к чему ему быть готовым.Оболенцев вздохнул и отвел глаза:- Пойдем, а? Увидишь…Рене уже знал, что он увидит.Этот спектакль повторялся у хозяйки каждую неделю, и главное было – удалить слуг и дурака Оболенцева, чтобы не было потом разговоров.«Бог ты мой, ну почему сегодня?»В дверях спальни он обернулся к Оболенцеву:- Уведи всех, и сам тоже – кыш! – проговорил он, не шепотом, но тихо и очень отчетливо.Его муттер сидела на кровати, безутешно обвив обеими руками резной столбик балдахина – растрепанная, красная, в нелепой бабьей шали, и запах перегара стоял такой, что слышно было с порога. По крайней мере, алхимику. Она не видела его – смотрела перед собою стеклянными глазами и бормотала глупенькое немецкое стихотворение, что-то про Кетхен и медхен, то ли детское, то ли из тех, что Керуб ей сочинял. Рене подошел к окну и приоткрыл створку – ему стало нечем дышать. Приблизился к кровати и опустился на колени – так, чтобы в прямом смысле попасться хозяйке на глаза, встать в поле ее зрения:- Я здесь, Кетхен. Я вернулся, - сказал он по-немецки, нежно и вкрадчиво.Дрожащие пальцы погладили его волосы – взвились золотистые искры, заиграла в свете ночной лампы французская пудра:- Вилечка…Рене поймал ее руку и прижал к губам:- Я здесь, с тобой. Не уйду никуда. Ложись спать, моя девочка – завтра трудный день, и нам с тобою нужно поспать, - Рене мягко, но решительно стянул с хозяйки нелепую шаль и бережно укутал еще всхлипывающую женщину одеялом:- Спи, моя девочка.- Ты не уйдешь, Виля? – спросила она, держа, не выпуская его руку.- Мне некуда идти от тебя, Кетхен, - вздохнул Рене, сбросил туфли и устроился на кровати, подобрав ноги. - Мы теперь навсегда с тобою вместе.«Но на горящие угли уже поставили для неё железные туфли; их принесли, держа щипцами, и поставили перед нею. И она должна была ступить ногами в раскалённые докрасна туфли и плясать в них до тех пор, пока, наконец, не упала замертво наземь».Он не знал, какие слова говорил ей прежде пропащий её кавалер. Рене просто шептал обычные немецкие нежности, такие же, как всем другим – до тех пор, пока она не уснет.Вот такой была его новая служба – не Цирцея и не Альцина, как воображал себе Остерман, а сиделка при горькой пьянице, потерявшей голову – от любви к другому. Восковая персона покойного де Монэ, усаженная в ногах императорского ложа.Когда Рене вернулся в приемную, Оболенцев, хихикая, шептался с Агашкой.- Возвращайся, охраняй, - велел Рене своему бестолковому сменщику, - я постараюсь приехать к утру. Ты, главное, не шуми и пить подавай – и до утра доживете.Оболенцев с обреченным вздохом, похожим на стон, поплёлся в императорские покои.- Там к тебе, Миньончик, пожаловал курляндец, - предупредила веселая Агашка. - И не знаю, как только пролез, а наглый – страсть. Если гнать его – это с гвардейцами надо.- Вот еще, - рассмеялся Рене. - Много чести ему – гвардейцев. Погоди, Агаша, может, не курляндец, а лифляндец – я курьера из Риги жду, с родословной росписью.Рене собирал родословную для получения графского диплома – такова была его цена, Екатерина пообещала всем троим братьям графский титул. Uradel Лёвольды и для русских должны были перестать считаться ничем, лифляндскими парвеню – и вот-вот должны были сделаться графами. И не русскими графами, новодельными, непонятно какими, а настоящими графами Священной Римской империи – Рене настоял, чтобы титул присваивался по всем европейским канонам. Для того и родословная, заверенная одиннадцатью дворянами, остальными uradel.- Что я, лифляндца от курляндца не отличу, - обиделась Агашка. - Чай не первый год тут с вами вошкаюсь.- И где это чудо природы? – спросил нетерпеливо Рене.- За дверью мнется. Звать?- Зови, Агашка. Только скажи сперва – как твой сынок?Агашка скроила лукавую и ехидную мордочку:- На ножки уже встает. Обычный он, Миньончик – я же знаю, что тебе интересно. Обычный, не карла. Беленький…Рене наклонился совсем низко, к Агашкиному уху, и спросил:- Глазки синие?Карлица рассмеялась, щелкнула любознательного наглеца по носу и побежала к дверям – звать посланца.Посланец, молодой совсем парнишка в одежде цветов курляндской герцогини порывисто влетел в приемную и поклонился Рене – небрежно и быстро, совершенно непочтительно. Права была Агашка – наглый – страсть. Рене кивнул лакею, и тот растопырил за его спиною наготове шубу – Рене умел виртуозно выстраивать мизансцены даже для самых ничтожных зрителей.- Я спешу, будь краток, - проговорил он пренебрежительно и лениво, - что у тебя?Этот посланник был совсем молоденький, не старше восемнадцати, высокий и очень тонкий. Паж, не больше – очень уж молод. Уж на что Рене был хрупкое создание – курляндский посланник смотрелся еще изящнее, как длинная тонкая змея, увенчанная копною пепельных кудрей.- Письмо для вашей милости от господина Эрнста Бирона, - отвечал курляндец отчего-то сердито.- От Бюрена, друг мой, - поправил его Рене и плавно скользнул в свою шубу, - французские Бироны и знать пока не знают, что за счастье стучится в их двери. Давай же письмо, посмотрим, чего хочет от меня это божественное чудовище…Рене разорвал конверт и отошел с письмом к подсвечнику – чтобы светлее было читать. Беспомощный канцелярит, орфографические ошибки, отвесный почерк с обратным наклоном… Бюрен пересказывал историю своего преступления и последующего наказания – на случай, если Рене позабыл. Он просил ходатайствовать за него перед германским посланником и денег на выкуп – семьсот рейхсталеров - «А иначе просидеть три года в крепости…» Семьсот рейхсталеров – ровно столько Рене продул позавчера ночью в карты.Письмо написано было сдержанным сухим языком, никаких тебе воспоминаний, намеков на былую симпатию… Почему-то Рене надеялся на более интимную интонацию – когда представлял себе в мечтах это долгожданное послание. Вот разве что, в самом начале: «Благодарю ваше высокоблагородие за всю высокую доброту и любовь, кои вы мне оказали…» Всего лишь.Рене повернулся к курляндцу:- Он писал это – уже из тюрьмы?- Да, ваша милость, - как будто сквозь зубы отвечал ему паж.Тогда да – при тюремном цензоре невольно поскупишься на некоторые выражения.- И есть у тебя наверняка, что передать на словах? – Рене говорил тихим, твердым голосом, и все же почудилось ему, что на последней фразе голос подвел его и задрожал.- А как же, ваша милость, - отозвался паж с кривой усмешкой.Он смотрел на «вашу милость» сверху вниз с такой ненавистью, что Рене сделалось не по себе, но он решил, что это из-за соболиной шубы. За шубу его многие ненавидели.- Ты расскажешь мне все остальное – в карете, я спешу, - Рене спрятал письмо в рукав, и надел на себя протянутую лакеем шляпу, - пойдем же.Посланник цокнул языком и спросил с нажимом:- А как же – выкуп? Неужели вы ему отказываете?- Друг мой любезный, - Рене направился к выходу, и посланник волей-неволей поплелся за ним, - У меня нет с собою такой суммы, завтра проснется ее величество, ее банкир откроет для меня кредит – и ты, любезный, получишь свой выкуп, и напишешь мне непременно об этом расписку.Они спускались по широкой дворцовой лестнице, по обеим сторонам которой клевала носом пахнущая перегаром ночная стража.- Как тебя зовут? – полуобернулся Рене к своему спутнику. - Ты же был в свите ее светлости год назад? Или нет?- Или да, - отозвался наглец, - Александр фон Плаццен, числюсь в пажах у герцогини.Пока искали карету – Рене вглядывался в насупленного юного фон Плаццена. За что ненавидел его этот мальчик? Вряд ли за одну только шубу…- Уж не видишь ли ты во мне змея, из-за которого патрона твоего сейчас изгоняют из рая? – догадался Рене.- Ну, не совсем, - по-детски ухмыльнулся дерзкий фон Плаццен.Подали карету, и Рене пригласил курляндца:- Забирайся! – и когда посланец легко, как птичка, впорхнул в карету, и та покатилась вниз с разворота – Рене придвинулся к Плаццену и, разом растеряв всю важность, выпалил. - Говори же! Дурак Эрик прогорел, его сожрал легат, или Орден – оттого он в тюрьме?- Угадали, ваша милость, - мрачно ответствовал Плаццен, - с тех пор, как он узнал про вас – что у вашей милости получилось сковырнуть де Монэ и занять его место – он словно помешался, совсем берега потерял. Он мечтал занять вот так же место Бестужева – и торопился, и делал ошибки, и прощелкал сгоряча этот арест…- Я вовсе не… хм, не ковырял де Монэ, - Рене поморщился. - Он изволил утопить себя сам. Но вам, в Курляндии, наверное, все видится иначе.- Эрнсту Бюрену все видится иначе, - поправил Плаццен. - Его после Москвы как будто кто-то покусал. Ввязался в эту войну – с легатом, с рыцарями, словно кому-то пытался доказать, что он не последнее ничтожество. А Эрнст Бюрен и не был ничтожеством, господин Лёвенвольд. Он управлял поместьем у герцогини, и привел наконец-то дела в порядок, и все мы его уважали. Он единственный, кто разобрался в бухгалтерских книгах, в которых прежде царили Содом и Гоморра…- Ты друг его – или он твой начальник? – не понял Рене.- Господин фон Бюрен рекомендовал меня на службу, и наши отцы дружили много лет, и мы с господином Бюреном вместе охотимся, - Плаццен увидел округлившиеся глаза своего визави и произнес твердо, отчетливо и решительно. - Нет! Мы просто охотимся. Не то, что сейчас думает ваша милость.Рене покраснел под белилами – и нервно рассмеялся:- Я попробую вытащить Эрика. С посланником нас выручит барон Остерман – они нежные друзья, насколько я знаю. А деньги я выцарапаю завтра у своей муттер, - Рене подмигнул Плаццену, и тот сделался чуть менее мрачен. - Мы уже подъезжаем к моему дому, говори же – что велел передать тебе Эрик? Можешь шепотом, если стыдишься.- Ничего такого, - усмехнулся Плаццен кривой подростковой ухмылкой. - Он просил у вас мазь, убирающую шрамы – после тюрьмы она будет ему нужна. И сказал еще, что ни о чем не жалеет. Нихил что-то там долэ…Карета остановилась – перед домом Рене. У крыльца красовался черный дормез лифляндского ландрата.- Если хочешь, я прикажу отвезти тебя домой, - предложил Рене.- Много чести, - отказался фон Плаццен, - дойду ногами. Во сколько мне завтра быть?- Будь в два, - прикинул Рене, - муттер проснется, и банкир доползет до дворца. Он у нас как змий – двигается медленно, но верно.- Буду в два. Доброй ночи, ваша милость, - почти добродушно пожелал злюка Плаццен и тенью выпорхнул из кареты прочь, и растворился в ночи, как не было его.- Доброй охоты, - проговорил ему вслед Рене старую придворную присказку.Он еще несколько минут сидел, не выходил из кареты – ждал, когда уймется глупо скачущее в груди сердце. Письмо в рукаве царапало кожу – беспомощный канцелярит, красивые отвесные буквы…А Эрик фон Бюрен, несчастный курляндский повторюшка – оцарапал зачем-то его черное сердце. Не жалеет он – ни о чем…Рене тряхнул головой – шляпа затрепетала – и спустился из открытой дверцы кареты – на землю, пока любопытный кучер не полез интересоваться, что случилось, отчего барин не выходит.Гасси не рылся в его письмах. Он спал на его постели – перевязь со шпагой валялись на кресле, сапоги брошены были на ковер, а сам Гасси, в дорожной измятой одежде, спал, завернувшись в драгоценное китайское покрывало, и прижимал к груди подушку. Рене несколько секунд смотрел на него, спящего – черный человек из его кошмаров, когда спал – казался хрупким и безобидным, и во сне лицо его делалось печально. Рене погладил его по волосам – кудри у Гасси вились, как блестящие черные змеи – и отошел к окну.Ночь стояла за окном, непроглядная, безысходная русская зимняя ночь, и только снег фосфоресцировал в свете луны. На такой же снег смотрел Рене в ночь своего приезда в Петербург, больше десяти лет назад. Рондо, зацикленное само на себе, или ария da capo… Снег, иссеченный полозьями саней, как спина каторжника – кнутом.Рене подумал – каково сейчас приходится бедному Эрику фон Бюрену – и тут же запретил себе эти мысли.- Рене, - Гасси подошел к нему неслышно, встал за спиною и обнял – Рене видел в отражении за своей спиной его черную тень, - отчего ты в придворном? Ты опять уедешь?- Да, Гасси. Муттер привыкла, что первый, кого она видит при пробуждении – это я, - Рене откинулся назад, на руки Гасси. - Я приехал домой только ради тебя. Ненадолго, просто – увидеть. И тут же сбежать обратно.- Я привез тебе родословную, - на ухо прошептал ему Гасси, - заверенную одиннадцатью дворянами, все, как ты любишь.- Как любит царский нотариус Банцель, - поправил его Рене, - ты мог бы прислать роспись с посыльным, не метаться ко мне самому. Мне очень уж дорого встают твои визиты, Гасси – я после них буквально собираю себя по кусочкам.Гасси молчал, и Рене смотрел на его отражение в зеркально-черном стекле – страдание и стыд читались в его глазах.- Нам не деться друг от друга никуда, - сказал Рене мягко, - но давай с тобою видеться пореже. Твоя манера любить сожжет меня, а я должен сохранить себя целым – хотя бы для моей муттер. Кому нужен израненный чичисбео?Гасси молчал. Темные брови его сошлись на переносице, пальцы задрожали на груди Рене – но он не проронил ни слова.- Давай останемся тем, чем создала нас природа – братьями, - нежно попросил Рене, - не преступной химерой, а просто – братьями, как на том нашем детском портрете. Я виноват перед тобой, что не сдержался однажды, но таков уж я, такая блудница вавилонская, прости меня. У тебя теперь жена, у меня – моя служба. Давай покончим с этой нашей химерой, мы с тобою больше не мальчишки, чтобы заниматься подобными вещами – как солдаты или студенты. Мы с тобою два почтенных взрослых господина…Рене повернулся к Гасси – тот смотрел на него выгоревшими, как погребальные костры, глазами. Рене улыбнулся ему ободряющей слабой улыбкой.- Рене… - черный его человек опустился перед Рене на колени и сухими горячими губами коснулся его руки. - Я говорил тебе тогда – так нельзя… И сейчас я говорю тебе снова – так нельзя, Рене. Пожалуйста.И Рене тоже встал на колени – напротив Гасси, положил ладони ему на плечи и прошептал – рот в рот:- Отпусти меня, Гасси. Я не могу так больше.- Не убивай меня, мой жестокий братишка. Знаешь, что я ношу на груди – там, где все остальные носят крест? – Гасси расстегнул рубашку, и вытащил золотой медальон размером с монету. - В этой ладанке – твой локон, Рене, еще с тех пор, как они были у тебя светлые. И твой портрет…Медальон раскрылся – Рене увидел щепоть белых волос и свой детский портрет – в языках пламени.- Как и в жизни – я в аду, раз и навсегда.- И я горю в аду, Рене, и мне там самое место.- Я вот так же, вместо креста, ношу ключ, - Рене вытянул из-под рубашки ключик на длинной цепочке, - от одной комнаты.- Что за комната, Рене?- Маленький музей, чьи экспонаты могут рассказать – о том, что любить нельзя, что любовь плохо заканчивается. Наша мизансцена затянулась, - Рене спрятал ключ, поднялся с колен и подал брату руку, - ночь, зима, русская столица, императорский камергер и лифляндский ландрат стоят в спальне на коленях друг перед другом – это ли не апофеоз дурного вкуса? Мне нужно поспать хотя бы пару часов, прежде чем ехать обратно во дворец, иначе я начну падать в обмороки.Гасси принял протянутую руку и поднялся с пола:- Все по-прежнему, Рене?- Да, Гасси, - Рене сбросил туфли и сел на кровати. - Я не ты, я не умею делать тебе больно. Если мой отказ погубит тебя – пусть все так и остается, как есть. Побудь со мной до утра – мне будет легче уснуть, если ты станешь держать мою руку. И рассказывать свежие гадости про наших лифляндских соседей.
----- CHAPTER BREAK -----
Стёпка перевернул последний лист – вдруг там с другой стороны всё-таки что-то ещё есть? Продолжение? Конечно, ничего там не было. Но и в жизни же так – не ставится точка, всегда запятая, и река течёт и течёт себе дальше, теперь за горизонтом, вне поля нашего зрения, преодолевая уже невидимые нам запруды и пороги.Вот Свидригайлов уехал в Америку. Стёпке в школе, на уроке литературы, в старших классах, объясняли, что это автор иносказательно обозначил – «он умер». А другой герой, Ставрогин, и вовсе натурально повесился на новой родине, в Швейцарии, в кантоне Ури. И Бес улетал за границу, в следующую жизнь – исчезал, исходил на нет в жизни этой.ВернётЛи вас господь домой?Идёт ли дождь веснойВ святой земле?Стёпка написал Лёке: «Мама тебе позвонила? Как она?» И Лёка ответила: «Звонила, всё ок. Батя свалил к чертям, а мама на даче». Стёпка спросил: «А где у вас дача?» И Лёка ответила – как фыркнула, это увиделось даже через буквы мессенджера: «Тебе не всё равно? За мной машина выехала, а чемодан не сходится». «Давай приеду, помогу застегнуть». «Отстань, а». И стикер такой, с манулом, что ли.Лёка тогда уехала от П.А. к себе, домой, на Мишкиной машине. Ещё час, после того, как Мишка с Бесом ушли, она металась, сперва по крыше, потом по зимнему саду, и звонила матери, и смотрела на телефон. Потом ещё час качалась в кресле-качалке, тиская кота, огрызаясь на Стёпку и на П.А., что пытались её успокаивать. Лёке назавтра нужно было ехать на съёмки, собираться, складывать чемодан, а мама опять выкидывала кунштюки.- Как всегда, - зло повторяла Лёка. – Мама в своём репертуаре. Ничего не меняется.А потом, не дождавшись ни звонка, ни ответа на свои вызовы, Лёка уехала, и просто бросила П.А. в его бывшей квартире, с его собранными вещами. Лёке было не до П.А., Лёке было не до кого.Стёпка отвёз П.А. с коробками его и картинами к себе в квартиру, в бывшую Маратову комнату. Помог поднять на лифте вещи, и там, в этой комнате его и оставил.Перед подъездом на затоптанном снегу ещё розовело пятно крови – от соседа, от падения с высоты. Как сургучная печать – припечатавшая белый Стёпкин виш-лист. Исполнено.П.А. с того момента, как Мишка попрощалась и спустилась в люк – стал как марионетка, отпущенная с нитей. Как замерший после танца автоматон. Он сошёл с крыши в комнаты, переоделся из карнавального в человеческое, механически говорил беснующейся Лёке:- Не бойся, не бойся.Но сам он как спал наяву. В каждом его движении была правильность механизма, не выключенного, но переведённого в энергосберегающий режим. Режим ожидания.П.А. позволил Стёпке забрать себя, разместить в пустующей комнате, и когда Стёпка из комнаты выходил – П.А. сидел на краю кровати с расслабленной бессильной грацией, как брошенный паяц, наскучившая, ненужная более игрушка.- Ты же понял, что тебя не бросили? – спросил его Стёпка на всякий случай.- Я не знаю. Я теперь уже ничего не знаю.Стёпка сам не понимал, что ему отвечать.Кого выберет Мишка? Сам-то Стёпка несомненно выбрал бы Беса, шёл бы за ним по всем его новым жизням, злодействам, «по убитой весне, по седым головам, по разбитым очкам» - если б Бес его позвал. Но Бес не позвал, Стёпка стал ему больше не нужен.А что же Мишка? Стёпка же увидел, как она тогда Бесу обрадовалась. Но, как тот ангел ей говорил – «разве же можно бросить ребёнка?»22 февраляМы заехали на стоянку, а у него зазвонил телефон. Мы вышли из машины, и тотчас ветром у него унесло шляпу – не успел удержать.- Проклятый гриб, чтоб тебя!И теперь он ходит кругами по стоянке, говорит с кем-то севшим от злости голосом, и ветер треплет длинные волосы, вплетая в них снег.Ветер влетает мне в одно ухо, вылетает из другого – я набрасываю на голову шарф. И выгляжу как русская крестьянка. Аэропорт совсем близко – самолёт из Бейрута с деревом на хвосте почти царапает толстым брюхом по кронам деревьев. Самолёт взлетает медленно, словно плывёт под водой – или я сейчас так чувствую время?- Тебе нельзя в аэропорт, - он закончил разговор, и вернулся ко мне.- Тебя там встречают?- Меня там увидят. И здесь – видят, но есть время попрощаться.- Это всё из-за меня. Я поп Гапон – заманила тебя во всю эту историю, а сама сбегаю.- Да что ты. Сама-то веришь? Я соскучился по работе, захотел вернуться любой ценой. Не бери в голову. Зато теперь вы с дочкой наконец-то от меня отдохнёте. Твой паспорт, держи.И вкладывает паспорт мне в руку.- Если тебя оставят в живых – я об этом как-то узнаю?Он зло усмехается – и лицо его делается – его, прежнее.- Не беспокойся. Я к вам уже не вернусь. Я не вправе вами рисковать. Мне пообещали, конечно, после всего – ферму в Перу, паспорт на имя Карлоса Ромеро. Вот, читай перуанские новости – если Карлос Ромеро вдруг выиграет фермерский конкурс на самую большую тыкву – значит, всё ок, не обманули. Звонить я тебе уже не стану. Это их условие – никакой семьи, полная мобильность. Они уже отменили твой билет. Всё как ты хотела.Я не знаю, чего я хотела. Наверное, так, да. Я обнимаю его, и целую, и он приподнимает меня над землёй, так, что носки ботинок чиркают по снегу. Потом – возвращает на землю.- Прощай, любимая.И он уходит, а я остаюсь – под снегом, на ветру, и самолёты взлетают надо мной, почти царапая брюхом деревья и крыши.Мне сорок шесть. Тридцать лет мы жили – то вместе, то порознь, нам было плохо друг без друга, а вместе – ещё хуже. Свидания в тюрьме, швы под волосами, капельницы, рехабы, пули, которые я научилась вытаскивать при помощи разогнутой скрепки. Тридцать лет назад, на папиных похоронах, на краю раскрытой могилы, я впервые увидела вот этого мерзавца Макса, и с тех пор без конца – снег в лицо, раскрытые могилы, дурная романтика, уже набившая оскомину. Тридцать лет в эпицентре преступных страстей. Мне сорок шесть, тётка, без пяти минут старуха. Неужели я не заслужила покой?Он приподнимал меня в воздухе – так, что носки ботинок царапали снег. Потом – возвращал на землю. Он, и больше никто.Я любила тебя. Больше не буду. Но молю бога – пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста – чтобы тебя, убийцу и негодяя, всё-таки оставили в живых. Кот Серый потребовал есть – и Стёпка его покормил. Он знал, что котов кормить полагается дважды в день, но Серый даже не орал, он скрипел – и Стёпка покормил его досрочно.В коридоре теперь толпились картины и раскрытые объедковские коробки. П.А. надёргал из них вещей – чтобы переодеться, помыться, а коробки бросил и забыл. В одной поверх хлама валялась книга «Переплетения», Стёпка взял её, перелистнул до того рассказа. Пропустил порносъёмки – кому они нужны – и заглянул в конец. Стёпке интересно стало, чем закончил П.А. свой рассказ, на чём поставил – не точку, но запятую. После которой русло реки делает поворот, и течение жизни скрывается из виду.Я вышла на улицу. Открыла пачку своих любимых сигарет, "Sobranie coctail", двадцать разноцветных, длинных палочек. Розовые я выкурила еще во время перерывов на съемке. Поэтому пришлось взять фиолетовую.Снег уже не сыпал. Начиналась весенняя оттепель. Из-под снега как подснежники полезли собачьи фекалии. Множество бомжей также повылезали из своих подвалов и подъездов. Нескольких я заметила, когда еще подъезжала на съемку в наш задрипанный отель-бордель. Один из этих немытышей чуть не попал под колеса моего такси-майбаха. Окно было немного приоткрыто, и я услышала, как бомж прокричал, "Дээнчик, ты живой?" Дэнчик был жив, оперся на капот, отряхнулся и поковылял к своему другу.Люблю появляться с шиком, даже в самых мерзких местах столицы. Я сделала несколько тяжек, дырка непроизвольно сжалась. Пронзила колющая боль. Еще бы, после многих часов фрикционных движений, и предметов различной длины, радиуса и плотности.Из-за угла дома вышел тот почти сбитый урод. Посмотрел на меня мутными глазами, потопал в мою сторону. Я оказалась в трудном положении, сигарета еще не докурена до конца, но мне так не хотелось, чтобы этот бичара подходил близко. Никотиновая зависимость победила, я отвернулась в другую сторону, и продолжила вдыхать дым.На мое плечо опустилась грязная рука. И сиплый голос произнес:- Извините, как к вам обратиться?Я вся сжалась. Этот мерзкий запах, грязная рука, ужасный голос. Была бы улиткой, то залезла бы в домик. Но меня так морально выжали на съемках. Мне надо было срочно высосать, выесть из кого-то эмоции. И сегодня моей жертвой будешь ты. Я повернулась к нему и хриплым, грубым голосом сказала:- Добрый вечер, я Петька.Теперь уже встрепенулся бичара, видимо он действительно ожидал позаимствовать никотиновую палку и немного мелочи у одинокой женщины. Я же была в женском пальто, на каблуках, в парике, но весь макияж я уже растерла. Да и так как несколько часов назад мне приходилось визжать, и произносить срамные слова, по-бабьи пища, я так устала, и наверное потому мой ответ ему прозвучал настоящим мужским голосом.Запинаясь, он продолжил:- Э...э. Это как так? Я думал вы барышня.- Так я и барышня, и Петя одновременно.- Ээ как так? Не встречал еще таких людей.- Ну так я и не человек.- Как так?- А давай водочки разопьем? Я тебе и расскажу, что я такое, раз для тебя подобное в новинку.Его лицо тотчас стало умильно, и рот растекся в улыбке.- Отличная идея, потопали в магаз.Через минут пятнадцать мы уже сидели на ближайшей к подъезду лавочке и разливали по пластиковым стаканчикам водку. Я предложила ему одну из своих сигарет. Он удивился тому, как они выглядят, но без лишних вопросов взял и закурил. Первые два стакана уже грели наши пищеводы.Пора начинать. Пойдем с тузов.- В общем, Денис, нет у меня пола.В этот момент он поперхнулся, так как еще не называл мне своего имени.- Эээ... А откуда ты знаешь мое имя?Я-то видела его, а он меня нет, из-за глухой тонировки он не мог рассмотреть, кто сидел в машине.- Вы нас называете – Ангел.Тут его глаза округлились, а лицо застыло в вопросительной гримасе.- Да, не удивляйся, я тут по поручению бога, сказал вот проверить тебя, как живешь, как вера твоя?Он начал яростно тереть глаза. Положив ему руку на плечо, я спокойным нежным голосом говорю:- Не переживай, ты не траванулся, все реально.- Но, но как? Я думал бредни все это, вера вся это только чтоб нажиться.- Нет, ты создание божье, за тобой мой начальник очень часто наблюдает, сильно наверное любит тебя, меня вот послал, наставления тебе дать.- Так, а если любит, зачем же он у меня всю семью, квартиру и вообще все-все у меня отобрал?- Так это специально, он же проверяет тебя, закаляет тебя, чтоб ты еще сильнее стал, зато после смерти будешь там, где все его любимчики, в лучшем районе рая.Его глаза заблистали после этих слов, он с надеждой смотрел на меня на протяжении всех двадцати минут, пока я рассказывала ему, как же хорошо там живется, и что ему уже там местечко обеспечено. Квартира-трешка с джакузи. Когда бутылка кончилась, я дала ему последние наставления, мол ни в коем случае нельзя менять вектор жизни, и надо даже постараться жить еще хуже, ну и напоследок сказала, что после смерти все будет отлично, но нельзя торопиться и убивать себя самому, иначе все, не видать ему "трешки" в раю.На прощание я вложила ему в руку тысячную купюру – потрать ее на водку и остаток ночи ори дурниной во дворе. На радость обывателям.Ненавижу спальные районы.Выходит, он сам себя сглазил – ведь потом П.А. без спросу как раз и назначили в ангелы. Хорошо, хоть не в святые Себастианы.Стёпка выставил на подоконник Цезаря, приколол чистый лист. Но рисовать отчего-то начал Беса, так уж пошла рука. Бес на рисунке двоился, как это бывает с людьми во сне. Сквозь коротко стриженого человека-гору в майке-алкоголичке, чудовищного детину с переломанным носом и с медвежьим загривком проступал, как труп из-под тающего снега, ещё один человек. Выходил из него прочь, как бабочка из кокона. Убийца-смертник, наёмный меркадор, тонкий, гибкий, с острыми чертами, с глазами как могильная земля.- У тебя есть новости? – П.А. проснулся и пришёл к Стёпке в комнату. – Я звоню, пишу, но она не отвечает.П.А. был в мягкой пижаме, босиком, и гладил отчаянно рвущегося из рук кота.- Мишка? Так Лёка пишет, что она на даче. Ты знаешь, где эта дача?- Ого! – П.А. от радости ослабил хватку, и Серый выскользнул из рук его прочь. – Дача в Польше, где точно, не знаю. Но зато ведь в Польше, я туда поеду, я её разыщу. Если только я ещё ей нужен.Он был забавный, этот П.А. – радость его ярко вспыхивала, и мгновенно меркла, сменяясь чернейшей меланхолией.- Петь, ты слепой? – спросил Стёпка, не переставая штриховать. - Ты же что-то вроде эскортника – это твоя работа, различать, как люди к тебе относятся. И делать выводы. Или нет?- Ты злой, - П.А. подошёл, встал у Стёпки за спиной. – Я всё вижу, но это может быть иллюзия – видеть именно то, что желаешь увидеть. Сам подумай – много ли шансов у такого, как я – и против вот этого вот. Он очень похоже у тебя получился. Знаешь, такому и я бы дал.Стёпка, в общем, был согласен. Сам он, конечно, не дал бы Бесу, но пошёл бы за ним, даже если придётся – на смерть. Но П.А. ведь выиграл игру, хоть и сам боялся в это поверить – и Стёпка его за это легонько ненавидел.- Ты бы кому угодно дал, - сказал Стёпка, - ты даже мне предлагаешь.П.А. поднял с пола «Переплетения».- О, ты книжку мою читал! И как тебе?- Говно, если честно. Литература – не твоё.- Какой ты злой, - повторил обиженно П.А., - а я-то тебя хвалил, называл «универсальный гений». Верил в тебя, историк-романист. А ты бесстыдно присвоил Мишкин опус магнум. Она, кстати, много чего туда вставила и из моих рассказов.- Да ладно, - не поверил Степан, - вот прям из твоих. В историческую книгу.- Некоторые сцены да, - П.А. уселся на край кровати, и потянулся, как гимнаст. – Помнишь, где два брата в борделе, и один, как девушка в Линчевском «Шоссе в никуда» - вдруг вышагивает из одежды, и садится ко второму на колени? Это была моя история, про меня и про Лорена.- В «Шоссе в никуда» разве такое было?- Было. Там эта Рене, героиня, когда понимает, что мафиози сейчас её изнасилует – она снимает с себя одежду, садится верхом на него и делает всё сама. Я сам так сделал – когда понял, что Лорен всё равно заставит, но так я как бы сам этого хотел. Я как бы победил, понимаешь? Кстати, имя Рене – это тоже оммаж Линчу, она же и белая, и чёрная, то блондинка, то брюнетка, и так же говорит ему: «ты никогда меня не получишь».- Вообще не помню, - сознался Стёпка, - невнимательно смотрел.Он заштриховал уже в полную черноту – полы плаща, и длинные волосы, переплетённые с ветром, с метелью. Наверное, к такому герою нужен зверь-компаньон, ворон или волк? Или же нет, Бес ведь прекрасно обходится в жизни один.- Ты его любишь? – вдруг спросил П.А.Стёпка даже перестал штриховать. Оглянулся на него.- Ты что, ку-ку?- А что, логично. Ты думаешь, что влюблён в его дочь, но лишь потому, что это легальный путь – чтобы любить и его. Лёка похожа на него – и ты от неё без ума. Видишь, Стёпа, я смотрю, и вижу, и делаю выводы.- Как знать, - сказал Стёпка задумчиво, - может, ты и прав. Но для меня это лишнее знание. Ненужный огонь. Я пока не готов настолько понимать себя – пусть такие вещи пока что остаются за сценой. Пусть ждут своего часа.- Ты красиво выражаешься. Это какая твоя часть сейчас говорит – скромная или наглая?- Это же шутка, Петя, - улыбнулся Стёпка. – И у меня всегда была только одна личность. Одно – целое. Химеризм – такой диагноз не предполагает две личности, просто две группы крови. И я просто интересничал, врал, чтоб была интрига.- А я, признаться, вначале смотрел на тебя и думал – вот идиот. Вроде солдата Швейка. Ты извини. Я, оказывается, тебя не разглядел. А вот кто ты на самом-то деле?- Никто. Пока никто. Но вот хотел бы быть. Хотел бы со временем научиться и быть. Наблюдателем, холодным, внимательным, не упускающим ни одной детали. И быть ещё – кукловодом, дёргающим людей за нити. Чтобы нити слушались, и куклы плясали по моей воле. Но я пока лишь хочу, и не знаю, есть ли у меня такой талант.- Так скажи, что мне делать, начинающий кукловод? – П.А. рывком поднялся с кровати, подлетел к Стёпке и за плечо развернул его к себе. – Что мне делать?- Во-первых, прочитать, что Мишка там напишет, - тихо и обстоятельно перечислил Стёпка, - в этом своём дневнике. Про тебя. Во-вторых, ехать учиться. И жить дальше – уже как нормальный человек, без этого, проститутошного. И, в-третьих, - Стёпка замялся, думая, как это сказать.- Что же?- Не проеби всё. Не бойся, не жалей. И знаешь, если бы мне вот так сказали однажды – «в полдень, в Гданьске, под часами», я бы потом каждый день стоял под этими несчастными часами, тысячу лет. Но это я.П.А. смотрел на Стёпку, держал его за плечи. Внимательно, поедая глазами – Стёпка даже разглядел своё отражение в потемневших фаянсовых радужках.- Только не целуй меня, - предупредил Стёпка, - это лишнее.П.А. засмеялся, и вдруг обнял его, даже приподняв над полом. Вернул на землю, всё-таки поцеловал – в кончик носа, взъерошил волосы:- Красавчик… Ну, прощай!И вышел из комнаты, почти бегом. Стёпка услышал, как он возится за стенкой, а потом П.А. проорал:- Ты же присмотришь за вещами?- Бесплатно нет, - честно прокричал в ответ Стёпка. – Бесплатно – только донесу до помойки.- За деньги, жадина! – пообещал П.А. – Я потом пришлю за ними контейнер.Стёпка зашёл посмотреть, что он там делает – П.А. копался в чемодане, а перед богами на подоконнике горели свечи. Вот зачем ему?- Раб нарратива, - сказал ему Стёпка. – Ты что, правда едешь?Хотя, конечно, мог и не спрашивать.Лёка написала ему со съёмок. «Скучища, кормят ужасно». Во «вконтакте» у неё появились фотографии – польский замок, рыцарские латы, турецкая пороховница в форме перчика. Две пары ботинок на каких-то ступенях, четыре ботиночных носа. Одни с высокой шнуровкой, другие с железными вставками, «гуччи ледиз». Стёпка узнал ботинки – и те, и другие. Они снимали серию в замке Мальброк, час езды от Калининграда. Лёка добавила Стёпку в друзья. Напомнила про «дэрэ» - «выбирай подарок».Стёпка набрался храбрости и написал бывшим одногруппникам по подготовишке. Динка и Поля и правда поступили, а вот Варвара, дура, не поступила, зато родила ребёнка, и теперь, как и Стёпка, металась по жизни в недоумении. То ли поступать всё-таки ещё раз, то ли нет. Стёпка договорился вместе с ней съездить в институт, глянуть, что да как – вдвоём всяко веселее, чем в одиночку.Виталя в ответ на Стёпино: «я вернулся», закономерно спросил – «откуда». И Стёпка ему написал, откуда – теперь у него было достаточно и сил, и храбрости, чтобы честно ответить на такой вопрос. Тюремная история кончилась, и припечаталась раз и навсегда красной печатью на снегу перед подъездом. И можно стало – жить дальше.Стёпка приехал к маме – и рассказал ей, вслух, чем же кончилась их история. Люди в колумбарии, у соседних ячеек, аж отпрянули. А Стёпка положил маме две розы, и отправился жить дальше – со своей победой, и со своим, навеки несмываемым, красным пятном – на душе. Со своим грехом.Марат тоже написал ему там же, «вконтакте»: «За богами-то смотришь?» И Стёпка ответил: «А то. Как сам-то?». Марат ждал суда, перегадал в СИЗО уже всем, от зеков да высокого начальства. Он ведь предсказал эпидемию, и эпидемия случилась. И терзала мир. Даже в Москве теперь заговорили о новом, опасном, невиданном доселе вирусе. И Марата постигла заслуженная слава. Марат был плохой человек, но хороший колдун – так бывает, человек негодный, а специалист хоть куда. Марат даже хвастал, что кого-то там приворожил к начальнику СИЗО, может, врал, а может, и нет.Стёпка по вечерам заходил в комнату с богами, и зажигал перед каждым по свечке. Уже кончились Маратовы свечи, и Стёпка купил в «Перекрёстке» новые. Он ни о чём богов не просил. Это же глупо – о чём-то просить божество, оно на то и божество, чтобы лучше тебя знать, что тебе нужно в жизни, а что нет. И направлять жизнь по-своему.П.А. улетел в свой Гданьск. Оставил Стёпке ворох великолепных шмоток, и картину – портрет синей девушки. Свой и Мишкин портрет, одновременно. П.А. уже из аэропорта, почти с трапа самолёта, как прощальный воздушный поцелуй, послал перевод – за то, что Стёпка смотрит за вещами. Что сказать – П.А. очень дорого себя ценил. Там было не «два ляма» его коронные, конечно, но много.Стёпка каждый день читал новости. С особенным вниманием – новости из Киева. Хотя что он там ожидал увидеть? Бес же не бегал, как настоящий Меркадор, за кем-то с ледорубом. То, что он делал – выглядело обычно, как несчастный случай. Захлебнулся кто-нибудь в ванной, подавился, или падение с высоты. Падение с высоты… Господи боже ты мой. Не думай, не думай больше уже об этом. Вот, на одном канале, новость, и даже с фотографиями – три человека за столиком в кафе, в Амстердаме, ранним утром, ранней весной. Мёртвые, перед каждым – чашечка кофе. Вот в берлинском клубе – сын наркобарона заколот заточенной спицей. Политик обнаружен повешенным в парке – и даже в Киеве. Нет, всё не то, непохоже, не тот почерк. Глупо, грубо, не то, нет. Жди, ищи, смотри дальше. А чуть позже – читай уже новости из горной страны Перу, отслеживай фермерские конкурсы – на самую большую тыкву, на самую толстую свинью. Вдруг да мелькнёт – среди фермерских рож…Вот так же и в «Евангелионе» Рёдзи Кадзи выращивал арбузы – но не думай, не вспоминай, чем там всё у него в итоге кончилось…Вернётли вас господь домой?Стёпка читал записи в Мишкином журнале, со дня её отъезда – как будто следил, как неторопливо течёт река. Мимо и прочь. Вот она перекатывает волны по камушкам, и несёт на волнах – ветви, листья. Убитых.25 февраляФранцузы это называют – дежа ву.Я вызвала такси, и минут за пять доехала от стоянки до аэропорта. Таксист косился на меня с подозрением, даже со страхом – ах да, конечно, снег смыл мой грим. Таксиста можно понять, зрелище так себе.На табло отлёта вовсе не было никакого Киева. Зато присутствовали разные другие подозрительные города. Но не Лима, где планировался конкурс на самую большую тыкву. Туда, наверное, летят с пересадкой.Ну, никто и не обещал, что он станет говорить тебе правду.Зато на табло был Гданьск – аккурат через три часа. Рука судьбы, не иначе. И на него даже остались билеты – и правда, кому туда нужно ещё в феврале?«Мама, ты где?»«Всё хорошо. Он улетел. Я во Внуково, одна. Думаю рвануть на дачу».«Ты ку-ку, мам». И смайлик. Вернее, целая картина – кто-то кого-то душит.«Соберёшься без меня? Справишься?»«Да. Мам, ты ку-ку».«Ок. Я там высплюсь, и к тебе приеду. В Мальброк, например. Увидимся. Не злись».«На дураков не обижаются».Я посмотрела на себя, на отражение в экране телефона – ужас. Сейчас эпидемия, наверное, стоит купить специальную маску, от инфекции, ну, и чтобы не пугать пассажиров рейса «Москва-Гданьск».Дежа ву. Всё это уже было со мной однажды.Пять лет назад я вот так же вылетала в Гданьск, с разбитым лицом и тремя железными скобками на затылке. Тогда всё рухнуло – адвокатская коллегия попросила меня на выход, муж мой, автор побоев и трёх железных скобок, сидел в СИЗО. И не за побои, за кое-что похуже – ему обещали пожизненное. И тогда я вот так же бродила по залу отлёта, чтобы купить себе что-то, прикрыть позор. По итогу нашла такую масочку, как у Зорро, в сувенирном магазине.Магазин был на старом месте. Маски Зорро – в ассортименте.Самолёт приземлился в Гданьске в час ночи.Пограничник пролистнул мой паспорт, и попросил:- Снимите маску.Логично. То, что я взошла на борт в маске Зорро в аэропорту Внуково, и русский пограничник выпустил меня, даже толком не приглядевшись – это ровно ничего не значило.Я ослабила завязки и медленно, сохраняя интригу, отняла маску от лица – в зеркалах надо мною отразилась физиономия, противоречивая, как знак инь-ян. Правая половина – белая и целая, но левая – украшена отёком, царапиной и чернильной гематомой.Пограничник вгляделся в правое полулуние, сравнил с паспортом. Вгляделся и в паспорт. Рассмеялся, давясь. Выглянул из своего стеклянного скворечника, подозвал ещё одного такого же, в зелёной форме.Когда поляки пытаются говорить друг с другом по секрету, и думают, что иностранец их не понимает – это забавно. Русский и польский языки похожи.«Кирневич-Мурза, помнишь? Паметаж ёу? Знову! Помнишь её? Опять!» - и быстрый взгляд на меня, быстрый смех.Это даже приятно – когда через столько лет тебя помнят. Пять лет назад они так не смеялись. Пять лет назад смотрели с жалостью.Всхлип печати, паспорт – в окошко, и хором, оба сразу:- Проше – проходите.29 февраляПоследний день февраля, чёрный жемчуг високосного года. Огонь гудит, поёт в печке. Снег – стеной. Последний день, последний извод, излёт зимы. В лесу перевизгиваются лисы. Я то плачу, то сплю. На ладони порезы – но почти затянулись. Привычка ранить себя, чуть что не так. Селф-харм, так называет это Лёка.Всё почти что кончилось. Зима, как болезнь – отпускает.1 мартаМальброк, рыцарский зал. Моя дочь – позирует под крыльями польского гусара, так, что кажется, что крылья теперь – её.- Мам, ты не ездила в костёл? Там кое-кто каждый полдень переминается под часами. Замучил уже – вопросами про тебя.- Нет, не ездила, я пока не готова.- Поедешь хоть?- Не знаю.3 мартаГород Гданьск.На этой улице, широкой, как река, мне всегда мерещатся дождь, и диктатор Оранский с фаворитом, под китайским нелепым зонтиком, после неудавшейся казни.Костёл. Матка бозка Ченстоховска, чёрная мадонна, здешняя Эрзули Дантор. Два длинных шрама у неё на щеке – у меня такие на ладони, и тоже уже зажили. Мне не о чем просить тебя, злое божество. Впрочем, богов и не нужно просить – они лучше нас знают, что нам нужно, и что пожелают, то и дадут. Или отнимут.Часы вот-вот пробьют полдень. Заиграет механическая музыка, зацикленная на себе самой, как уроборос. Автоматоны задвигаются, апостолы сложат ручки, и змей-искуситель предложит Еве яблоко. Или у него не яблоко там, апельсин.Злое моё счастье бесшумно подходит сзади, и закрывает мне глаза ладонями – узнаёшь?Уголок татуировки из рукава – острым коготком.Узнаю, конечно.
